Они топчутся, прячут глаза и, кажется, не знают, — что делать с этим моим напором, каким-то неиностранным бесстрашием и грамотно употребляемым матом.
(Позже я поняла, что это-то меня и спасло… Они не решались отнять мою сумку, обыскать меня, вывести в лес… Я же в те несколько часов — защитная реакция организма, — опасности совершенно не чувствовала, пребывая в бешенстве и досаде).
В Калининград, куда я не приехала, я уже ехать не желала. Я желала вернуться в Москву. В свою, хоть и съемную, но теплую квартиру. Лечь в горячую ванну, закрыть глаза… Тем более что представляла, как, не встретив меня утром, озадаченные калининградские коллеги звонят ко мне домой, и — дальше нетрудно вообразить ход мыслей моего несчастного мужа…
Итак, глухая ночь на глухой станции Гудайгай в глухой стране, где пропасть человеку ничего не стоит. Пропасть буквально — исчезнуть, сдав желающим кошелек; умиротвориться до весны в каком-нибудь сугробе. Кстати, дверь в Беловежскую пущу, или как там этот лес именовался, не заперта. Время от времени из соседней двери с табличкой «таможня» в комнату входят пограничники, окидывают помещение скучающим взглядом и опять скрываются. Похоже, они не возражают, чтобы я покинула их гостеприимный кров, дабы не возиться со мною. Да только — куда пойдешь? Далеко ли? В десять утра здесь останавливается московский поезд, на который я не могу купить билет, — обменный пункт сегодня выходной…
На длинной деревянной лавке вдоль стены, головами друг к другу храпят два бомжа. У противоположной стены на другой лавке дремлет, откинув голову, какой-то, вполне приличного вида, молодой человек… Время от времени, когда возобновляются мои громкие разборки с пограничниками, он открывает глаза и выслушивает все с интересом, после чего опять погружается в дрему… Это он мне объяснил в одно из своих пробуждений, что мобильник здесь не работает.
«Я и сам по глупости назначил здесь встречу с братом, — говорит он, зевая, — а его все нет и нет, видно, где-то на границе застрял…»
Лужа на кафельном полу пополняется из протекающей батареи. В какой-то момент дверь снова открывается, и в каптерку с мороза входит… негр. В ватных штанах, в ушанке — одно затрепанное ухо книзу, другое задорно торчит шнурком вверх… За ним весело трусит белая грязная собачонка. Улыбаясь совершенно черным лицом, негр проходит по луже к батарее, щупает ее и удовлетворенно говорит:
— Ну, тепло тяпер?
Опять передо мною появляется вялый пограничник. И вместо того, чтобы угомониться и смиренно сидеть, прижимая к груди сумку со ста пятьюдесятью тысячами казенных денег, да с моими, да со Славиными таллерами, — вместо того, чтобы заискивающе улыбаться и умолять о помощи или часов десять просто ждать здесь без еды и туалета московского поезда, я кричу ему, что они гады, мерзавцы, фашисты и ответят за это беззаконие перед Посольством моей страны…
Тут один из бомжей, спящих на скамье лицом к стене, повернулся на другой бок, и я буквально онемела, опознав в нем Овадью… Улыбаясь, он спал, привычно подложив ладонь под щеку…
Я подошла и тронула его за плечо. Он открыл один глаз, узнал меня, обрадовался, открыл другой… сел на скамье… Стал тереть ладонями свое смуглое морщинистое лицо индуса…
— Что ты тут делаешь? — спрашиваю я.
Он улыбается:
— Поезда жду…
— Какого? На Москву?
— Зачем — на Москву?.. В Москве скучно… Город… — что я там не видел? Тель-Авив тоже город…
— А куда же ты едешь? — ужасаюсь я, заподозрив, что Овадья, наш восточный человек Овадья, просто сошел с ума.
— …дорога приведет… Вот, в девять тридцать есть скорый на Тбилиси… Или в десять — на Новороссийск… Такие просторы, слушай, такие поля… леса…
Я смотрела на его грязную куртку производства швейной фабрики города Ришон ле-Циона, на затоптанную шапку, закатившуюся под скамью… Боже мой, подумала, надо как-то дать знать нашим ребятам — Шае, Эдмону…
— А где ты еще не был? — с внезапным интересом спросила я.
Он задумался… стал раскачиваться… забормотал:
— Где еще не был?.. Где не был? Саратов — был… Самара… Харьков… Киев… Тамбов… Липецк… Душанбе… Алма-Ата… Сухуми… Сочи…
Молодой человек, тот, что объяснял мне — почему не работает здесь мобильная связь, поднялся с лавки, прошелся по комнате, разминая затекшие ноги, подошел и сказал:
— Послушайте… Если мой брат все-таки прорвется через границу, мы могли бы подбросить вас до вокзала в Минске, а там московские поезда часто ходят… Попробуйте там купить билет, если, конечно, вас менты не остановят…
— Спасибо! — Я ужасно обрадовалась, взглянула на часы: шел четвертый час ночи… — А когда ваш брат может появиться?
— Да кто ж это угадает!.. Видите, какие здесь порядочки… Я его здесь уже четыре часа жду… Будем надеяться…
— …в Минске был, в Мичуринске был… — продолжает бормотать Овадья, монотонно раскачиваясь… — В Смоленске… Угличе… Костроме… Орле…
Несколько раз еще появляется сочувствующий пограничник, предлагая «попробовать поменять доллары». Но я чую, что не стоит доставать кошелек, дабы хищник не почуял запаха крови. Он потоптался и ушел…
— А тебе не холодно? — жалостно спросила я Овадью…
— Что ты! — Он оживляется. — Я уже привык… Мне нравится… Я даже и не знаю — как вернусь назад, в жару… — взял меня за руку, говорит таинственным шепотом, приблизив свое узбекское лицо:
— Не хочу возвращаться… Сергей говорит, — можно остаться…
— Какой Сергей?
— А Сергей, священник…
Я отшатнулась…
— Ну, помнишь, который на иврите говорит?.. он хороший, добрый… Возил меня в такое место… Монастырь… Знаешь, где? Называется — «Оптимальны пусто»…
— Оптина Пустынь, — поправила я…
— Вот, вот!.. А Анат пусть уезжает… Пусть она уезжает наконец. Совсем…
Надо сообщить ребятам, подумала я, а то пропадет парень, сгинет где-нибудь на такой вот станции… Или в монастырь уйдет — вот скандалу-то в Иерусалиме не оберемся… Хотя… — что я могу сказать Шае? Где встретила этого чудака? Как сама здесь оказалась? Да меня замучают разбирательствами, докладными записками, объяснительными бумагами…
Проходит еще полчаса… Ночь стоит кромешная… Овадья дремлет на скамейке, как младенец. Я беспрестанно меряю шагами эту комнатенку и каждый раз в приоткрытую дверь вижу два огромных сугроба, как два могильных кургана, наваленных неподалеку от хибарки…
— Слушай, — Овадья просыпается окончательно, садится на скамье, и, будто почуяв недавний ход моих мыслей, говорит: — Только, знаешь… не рассказывай нашим придуркам, ну, — Шае, Эдмону, что видела меня здесь… ладно?
Я задумчиво разглядываю его потертую куртку, ушанку, закатившуюся под скамью… говорю:
— Ладно… Но и ты… И ты тоже не рассказывай… что видел меня…
…И тут по окнам из лесу ударяет свет фар, молодой человек распахивает дверь наружу, всматривается в темень, машет кому-то рукой и, вернувшись в комнату, подхватывает мою тяжеленную сумку:
— Бежим!!!
…Я выскакиваю за ним в снег, в мороз, в свет автомобильных фар. Он бросает на заднее сиденье мою сумку, впихивает меня следом, садится вперед рядом с братом, который, не шевельнув бритой головой, рвет машину с места так, что затылком я врезаюсь во что-то твердое сзади… и мы летим… мы летим… На такой скорости по обледенелой дороге я еще не ездила никогда. Впрочем, я и мустанга ни разу не объезжала…
Смотрю вперед и вижу перед собой два напряженных затылка.
Спустя минут пятнадцать мой спаситель и попутчик оборачивается и спрашивает:
— А на каком языке вы говорили с этим бродягой? На азербаджянском?
— Нет, — охотно отзываюсь я. — Это — иврит…
— А! Я слышу — на наш похож, но все-таки непонятно…
— А на ваш, — спрашиваю я благодарно, ибо готова немедленно полюбить навсегда его язык, вместе со всем его народом, — это на какой?
— На чеченский, — отвечает он, многозначительно улыбаясь. — Мы ведь еще не познакомились. Меня зовут Азамат, а вот его — Рустам.
Даже в этом собачьем холоде мне удается похолодеть от прозвучавших имен.
— Очень приятно, — и называю свое вполне чеченское имя полумертвыми губами.
Итак, с двумя чеченцами и неизвестно каким их грузом в багажнике машины я — человек без белорусской визы, с израильским паспортом и крупной суммой денег за пазухой — направляюсь зачем-то в Минск, безусловно, представляя собой интереснейший объект для белорусского ГИБДД, или ГАИ, или как там это еще у них называется…
Посты этого самого абреки проезжали меланхолично, сбрасывая скорость, по-видимому, чтобы не привлекать внимания. Я закрывала глаза. До Минска, обронил Азамат, оставалось километров сто.
Дорога темна, ухабиста, обледенела и опасна… Между собой юноши скупо переговариваются на своем, похожем на наш, но все-таки ином, языке…
Дорога темна, ухабиста, обледенела и опасна… Между собой юноши скупо переговариваются на своем, похожем на наш, но все-таки ином, языке…
Постепенно лес сменяется равниной. Машина взмывает, визжит на поворотах, идет юзом и раза три уже вертится волчком. Причем ремня на заднем сиденье нет и в помине, поэтому дважды я с размаху бьюсь виском и раза три крепко врезаюсь куда-то лбом или затылком… И если перевернуться здесь, на этой дороге, то хрен меня найдет наш департамент Бдительности, сколько ни будет бдеть из своего детского садика… Большая страховка, повторяю я себе тупо, большая страховка…
Между тем близится рассвет… Мы молча скачем по какой-то бугристой проселочной дороге. И на каком-то повороте слева впереди выскакивает вдруг — странно и нереально, как во сне, как в каком-нибудь штате Массачусетс — придорожный мотель.
Два окна на первом этаже освещены! Я забываю все и кричу:
— Ребята!!! Кофе! Туалет! Телефон!..
— Да-да… — отзывается Азамат, — кофе — хорошо, брат девять часов за рулем…
Мы поднимаемся на крыльцо и входим. Счастливый сон длится: за деревянной стойкой бара, выполненной в народном стиле, в это время — 7 часов утра! — стоит невозмутимая девушка. Я падаю грудью на стойку:
— Деточка, умоляю: туалет и телефон!! Ваших рублей нет. Доллары возьмете?
И она отвечает:
— Дело поправимое… Тридцать баксов — карточка… — и сдачу с пятидесяти дает мне в каких-то здешних бумажках, которых я так добивалась на станции Гудайгай. — Поднимитесь на второй этаж, там, на площадке, автомат… Погодите! У вас кровь на лбу, — говорит она и дает мне салфетку…
Я взмываю на второй этаж, приникаю к телефону-автомату, набираю и набираю номер домашнего телефона… По закону жанра, он отключен, — видимо, вчера вечером опять возник Ревердатто, который отсюда кажется мне эдаким милашкой, семейным домовым…
Маше звонить? Она слабенькая… Костян и так ночами не спит со своими младенцами… Рома к утру забудет, что я звонила, Эльза Трофимовна вообще может не вспомнить — с кем говорит… Женя!
— Женя! — выдыхаю я, — когда ее сонный голос раздается в трубке. — Женя, слушай внимательно, я не могу долго: дозвонись до Бориса, скажи, что я жива… И в Калининград звони, — пусть отменят зал…
— Дина, где вы? — испуганно восклицает она.
Я честно отвечаю:
— Не знаю… — и, прикрыв ковшиком ладони трубку, бормочу, оглядываясь, давясь словами: — Меня сняли с поезда белорусы… Я бежала с чеченцами, они обещают довезти до вокзала… попытаюсь купить билет, скажи Борису, что жива, но в случае чего, — недописанный роман пусть не издает… И кто-то во мне отдельный, язвительный, кто никогда не помнит ни о какой страховке, в чем бы та ни выражалась… с немалым интересом слушает этот потрясающий текст из моих собственных уст…
— …сейчас пробираемся к Минску…
— Как к Минску?! — выкрикивает девочка в отчаянии. — Почему?! Зачем?! У вас же нет белорусской визы! Где вы, где?!
— Не знаю… — я рассматриваю в ближайшем окне сизый унылый пейзаж… — Тут поле… лес… и жутко холодно… Я обморожена и побита, как собака…
На площадке возник Азамат, пригласительно махнул рукой: — поехали?
Я повесила трубку и покорно спустилась за ним…
Они поменялись местами, Рустам немедленно заснул, откинув голову на спинку сиденья, и пока машина неслась, вертелась, визжала, скользила, резко тормозила, — он продолжал беспробудно спать с болтающейся, как пустой орех, головой…
Наконец вокруг стали появляться машины, гаражи, ангары… дома, трамвайные рельсы, ранние прохожие… Это нарастал по обеим сторонам дороги Минск, и еще минут через двадцать мы подъехали к железнодорожному вокзалу. Азамат вышел, достал мою сумку из машины, протянул руку… Благодарность заледеневшим комом стояла у меня в горле.
— Ну, теперь смотрите, не попадитесь ихним ментам…
— Ребята… — сказала я… — у меня нет слов… Я так признательна! Чем я могу отблагодарить вас?
— У нас… иногда бывают проблемы… в Москве с квартирой… — мягко и значительно проговорил он… Если позволите… ночь-другую туда-сюда… можно позвонить?
Я представила, что сказали бы на эту тему «наша хунта» — Шая и Эдмон. Впрочем, вся эта безумная ночь опрокидывала разом все инструкции всех сотрудников всех департаментов Бдительности. В следующее мгновение я поняла — чей телефон сейчас продиктую, и это станет моей местью за все бессонные ночи. И пусть эти лихие ребята до чего-нибудь договорятся с нашим тоскующим Ревердатто…
— Конечно, — сказала я, — запиши… — И мерзлыми губами помимо собственной воли почему-то продиктовала номер нашего телефона.
Те несколько десятков метров, которые — с сумкой, на каблуках — я шла к зданию вокзала под ленивыми взглядами замерзших милиционеров, а также те десять минут, в течение которых девушка в кассе выписывала мне сидячий билет на проходящий поезд Берлин-Москва, мой ангел-хранитель запомнит как суровую стражу, — я буквально плечами чувствовала, как отгонял он от меня взгляды и мысли встречных, как отклонял их намерения… Видела, как пошел на меня к окошку кассы милиционер и вдруг споткнулся о подвернувшегося ему под ноги пьяного… и в этот миг девушка спросила нетерпеливо: — Фамилия? — я торопливо назвала, и она быстро стала набирать… — поезд вот-вот должен был подойти к перрону… А там уж я мчалась к вагону, оскальзываясь на каблуках, взвалив на плечо проклятую сумку со всеми этими чугунными книгами, вспотев на морозе, как лошадь… И наконец, рухнув в кресло берлинского поезда, замерла, закрыла лицо ладонями… А когда открыла глаза, на меня участливо смотрела необъятная бабища в кресле напротив — грудастая, веселая, щекастая щедрая баба… Похлопывая себя по груди, она подмигнула мне и проговорила нараспев: «Гори хоть все селение, на мне мое имение…»
— О-о-споди, чего ты такая побитая, а? — спросила она… — Эт кто тебя так отделал?!
— Да, в машине… немного… — пробормотала я. — А что, сильно?
— На, любуйся, — сказала она с удовольствием, доставая из матерчатой кошелки круглое зеркальце. Я посмотрела: кровоточащая ссадина через весь лоб, ободранная щека, синяк на скуле. Шишку на затылке я чувствовала, когда пыталась откинуть голову на мягкую спинку сиденья. И судя по тому, что меня тошнило, кружилась голова и на обочине взгляда то слева, то справа вспыхивала цепочка мерцающих оранжевых огней, у меня вполне могло быть и сотрясение мозга… В соседнем купе громко разговаривали двое мужчин:
— Санька, вот когда я буду на третьем автохозяйстве, вот тогда я дома, а пока я не дома!
У окна сидел мужичок, наливал себе водочки из поллитровой бутылки «Гжелки», выпивал, крякал и благоговейно произносил:
— Христос по телу прошел!
Вскоре он заснул…
И я мгновенно заснула, прижимая к животу сумку со страшенными деньгами, которых сразу столько никто из сидящих со мной в купе людей в жизни не видел, и спала часа четыре, вздрагивая, озираясь налитыми кровью глазами и засыпая опять… Потом ожил и задрожал озябший мобильник, задребезжал вдохновенной «К Элизе», и я сказала мужу: «Потом… не могу…» — продиктовала вагон и время прибытия, и заснула уже по-настоящему крепко, и мне снился корабль, рассекающий снега Беловежской пущи, или как там он назывался, этот лес, и Овадья на мостике, завороженно смотрящий вдаль». «В монастырь… — говорил он штурману, — в Оптимальное пусто…»…
Проснувшись уже на подступах к Москве, часа полтора я с наслаждением слушала, как баба-соседка, та, что давала мне зеркальце, рассказывала мужичку у окна:
— А у нас председатель был… Говорили — блядун, а он просто добрый был. В деревне мужиков же совсем не осталось, так он баб очень жалел, добрый был… Ну и на него счетовод колхозный бумагу написал. Из ревности. Ну и посадили… Отсидел он пять лет, вышел… А недочет все ж таки был большой. Большой был на нем недочет, всю жизнь гляди платить… Так ты что думаешь: хуй он его выплатил: умер!»
…На перроне Белорусского вокзала стояли Слава и Борис, один задорный и как всегда, прибауточно-уголовный, другой — молчаливый и окаменелый.
— Ну, Ильи-и-нишна, ну, дае-ете! — приговаривал Слава и все крутил головой и хлопал варежками.
Борис сел в машине сзади и всю дорогу молчал.
Когда в первом часу ночи мы вошли, наконец, в квартиру, в коридоре он сжал мою голову обеими ладонями, разглядывая ссадины и синяки, и с силой, чуть ли не с ненавистью вытолкнул сквозь зубы:
— К чер-рто-вой ма-те-ри!.. К чертовой мате-ри!!!»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Из «Базы данных обращений в Синдикат».
Департамент Фенечек-Тусовок.
Обращение номер №7.897:
Интеллигентный, слегка игривый баритон:
— Господа, мне уже трижды антисемит угрожал… Вы охрану даете в таких случаях? Нет? Жалко… А на корабль у вас как записаться?