Якобсон долго был влюблен в Эльзу, делал ей предложение, но получил отказ, что не мешало им до конца дней оставаться в очень хороших отношениях. Как-то был такой случай: к Якобсону приехала на пять дней погостить знакомая барышня, но через день уехала. «Что так скоро?» — спросила Лиля. Он ответил: «Нельзя же пять суток непрерывно целоваться». — «А ты бы разговаривал». — «Ах, Лиля, ты же знаешь, что разговаривать мне интересно только с тобой и с Эльзой!»
Роман Осипович появился в доме ЛЮ в Петербурге еще в 1917 году, и они все дружили — Брики, Маяковский и Якобсон, у них было много общих литературных интересов. Они надолго расстались после отъезда Якобсона за границу, мельком встретились в Германии, но по- настоящему увиделись в Москве лишь в 1957 году. С тех пор они с Л Ю и Василием Абгаровичем Катаняном встречались в Москве, во время приездов Якобсон каждый раз бывал у них, они подолгу беседовали, вспоминали. Вели большую переписку, посылали друг другу книги, фотографии. Якобсон много писал о Маяковском и Брике и оставил воспоминания, где достаточно сплетен. Недавно мне попалось его письмо 1922 года, где он пишет: «Лиля называет меня сплетником». Судя по воспоминаниям, правильно называла.
Я уже писал, что у Лили Юрьевны была одна из первых моделей магнитофона в Москве — так сохранилась запись беседы Романа Якобсона с ЛЮ в его первый приезд.
«— Ты давно знала Михаила Кузмина?
Еще при царе Горохе. Познакомил нас Маяковский, Кузмин страшно любил Володю, одно время был под большим его влиянием. И Маяковский любил его стихи и любил его самого. Он был блестящий собеседник, нам казалось, что характером он похож на Пушкина. Он был очень интересный человек, и мы часто встречались. Он играл нам на рояле свои песенки — «Дитя, не тянись ты весною за розой» (напевает). Кузмин подарил мне свою рукопись «Вторник Мери», кажется, драма в стихах. Я отдала ее в ЦГАЛИ.
Наверно, не напечатана, я никогда не читал. А книжку «Двое» ты видела?
Еще бы. Там напечатано стихотворение с посвящением мне. Это номерные экземпляры, и на моем он сам проставил цифру. Я выздоравливала после болезни, и у нас была молоденькая домработница, которую он встретил во дворе и расспрашивал обо мне. Так появилось это стихотворение, а другое стихотворение посвящено новорожденной дочке Пронина. Было это в начале революции, мы жили на Жуковской, теперь улица Маяковского, — ты помнишь нашу квартиру?
Там было много комнат и стоял рояль. И висел самодельный плакат со стихами про какой-то диван…
Мы из Петрограда поехали в Москву, а в нашей квартире поселился Шкловский, среди наших вещей и книг. Там была полка, куда мы ставили футуристические книги. Они все погибли в числе других. Шкловский пустил в квартиру солдат, они топили печи книгами. Было холодно.
Помню, как я однажды сказал: «Лиля, ты не думаешь, что если вымыть Кузмина, почистить его, то получился бы царедворец Людовика Четырнадцатого?» А ты ответила: «Рома, неужели ты полагаешь, что царедворцы Людовика были мытые?»
Помолчали. Затем Якобсон:
«— Кузмин мне говорил, что собирается написать рассказ: я всегда в рассказах изображаю живых людей, но я их комбинирую. На сей раз я вас скомбинирую с Вербицкой! Можешь себе представить?
Только в страшном сне. А Кузмина много издавали в свое время. Стихи последнего периода были хорошие, но их почти не печатали.
Он был очень музыкальный.
Он же у Римского учился. Окончил консерваторию.
А ты помнишь, Лиля, эти его стихи, которые он напевал:
Я лилия пониклая,
Бледна и анемична,
Быть девой так привыкла я,
Что даже неприлично.
Взгляну на тело белое —
Туманится рассудок,
Вчера всю ночь глядела я На грядку незабудок.
И сводит, словно клейстером,
Мою младую душу,
И девство лишь с танцмейстером Я, может быть, нарушу…
Я никогда не видел этого в печати, только слышал от него.
Как ты все помнишь? Я помню лишь строки про грядку незабудок…» На этом запись обрывается, так как стали смотреть телевизор.
Несколько писем Романа Осиповича говорят об их отношениях с Лилей Юрьевной больше, чем его воспоминания, напечатанные в книге Бенгта Янгфельда «Будетлянин».
«25 X 58,
Дорогая Лилечка, прилетел в Париж и провел три отрадных часа с Арагонами. Все время вспоминали о чудесных московских днях, когда было снова к тебе рукой подать. Ты мне — пожалуйста, помни это! — во многих отношениях ближе всех людей на свете, понимаем друг друга с полуслова. Все это время я провел очень интересно в Нем. дем. респ., Болгарии, Румынии и Польше! Читал множество лекций. Надеюсь скоро свидеться. Обнимаю Вас обоих и Кому с женой. Твой Роман».
«11 июля 1956
Лилечка дорогая,
никогда так крепко Тебя не любил, как сейчас. Сколько в Тебе красоты, мудрости и человечности. Давно мне не было так весело, благодатно и просто, как у Тебя в доме. Весь последний мой московский вечер я безуспешно звонил Тебе — поблагодарить за дары и благодать.
И очень я сжился с Василием Абгаровичем. Он все и сразу понимает — с нежностью и великодушием. Мне здорово без всех вас скучно и сумасшедше по всех вас грустно. Хочу скоро свидеться снова.
Посылаю Тебе (а другую копию в музей Маяковского) два снимка: 1) сверху вниз я, Нетте и его тогдашний коллега, дипкурьер, бывший портовый грузчик — Зимин возле Праги в конце лета 1920 г., накануне отъезда Нетте в Москву с «рекомендательным письмом» от меня к Володе; 2) есть у Тебя эта картинка — Ты и Щеник? А Ты мне, пожалуйста, пришли Твои и мою с Эльзой детскую фотографию!
Спасибо за недавно прибывший второй том Собрания сочинений. Обдумываю воспоминания о Володе для Лит. наследства. Убеждаю поставить здесь англ. перевод «Клопа». Пожалуйста, напомни Харджиеву его обещание прислать мне «Ряв» с надписью Хлебникова мне. Твой и снова Твой Роман».
«13 XI б.г.
Дорогая Лиличка!
Читаю здесь лекции в академии и университете, скоро еду в Париж, где очень надеюсь повидать Элечку. Много работаю, но очень-очень грущу, что не пишешь. Обязательно напиши по моему обычному адресу. Печатаю тут работу о лингвистике и поэтике, где весьма горячо говорю об Осе. Собираюсь еще писать о нем, и очень мне нужны его «Ритмико-синтаксические этюды» о Лефе, а как раз этих номеров у меня нет, но я буду тебе нескончаемо признателен, если пришлешь их мне. Обнимаю обоих. Пиши! Твой Роман».
б/д
«Ненаглядная Лиличка, крепко-накрепко Тебя, обоих люблю и любим. Скучаю по Тебе, по всем закадычным друзьям и по городу, но едва ли попаду раньше Элечки. По всяческим причинам взял и всерьез загрустил, так что даже только что отменил свои майские итальянские гастроли. О Тебе да всех вас денно думается, нощно снится. Чего же боле? Будьте оба здоровехоньки. Лекарство вскоре дойдет.
Твой донельзя Рома».
О дружбе с Сергеем Параджановым
Как-то ЛЮ сказала: «Подумай, скольким моим друзьям, многих из которых я знала бедными и безвестными, сегодня открыли музеи». Мы стали перечислять: Маяковский, Хлебников, Пастернак, Неруда, Леже, Шагал, Сарьян, Эйзенштейн. И уже после ее смерти — Арагон и Триоле, Ив Сен-Лоран, Тамара Ханум, Сергей Параджанов.
Все, знавшие Сергея Параджанова, помнят, как он сразу, легко и весело сходился с людьми. Правда, иной раз он уже через день забывал о новом знакомстве, в другом же случае это была дружба до гробовой доски. Так было с Лилей Юрьевной и моим отцом.
Я им часто рассказывал о Сереже, его причудах и вкусах, а тут еще Шкловский начал с ним работать и был восхищен, о чем не раз говорил Лиле Юрьевне по телефону (они были очень старые, и видеться им было трудно). В 1974 году ЛЮ посмотрела в «Повторном» кинотеатре «Тени забытых предков», поразилась и захотела познакомиться с режиссером. Я привел его к обеду.
«Это был человек колоссальной энергии, силовое поле которого заманивало и не отпускало многих, — писали о нем. — Он рисовал, кроил, шил, готовил еду, мыл посуду с изяществом фокусника. Страшно не терпел, когда кто-то не мог забить гвоздь, завязать узел, повесить картину. Он жил и творил ежечасно, ежеминутно в любое время, в любых условиях. За столом, на съемочной площадке, в тюремной камере… Он создавал свою единственную, неповторимую, не связанную какими-либо канонами красоту из совершенно не подходящих для этого вещей — кефирных крышек, старых гребешков, поломанных игрушек… Своим вещам он придумывал биографии. Его гость садился на стул, на котором «сидел Наполеон», рассматривал картину, которая «висела в царских покоях», и пил чай из чашки, которая непременно принадлежала какой-нибудь выдающейся личности. Он любил и умел красиво дарить. Даря, он как бы распределял красоту между жаждущими, но не мог терпеть, если его подарки не «функционировали», то есть не украшали кого- либо или что-либо.
Его дом был центром притяжения для знаменитостей всего мира, и никто не удивлялся появлению у него Высоцкого, Плисецкой или Мастроянни, торгашей и режиссеров, «воров в законе» и князей, зэков из зоны и милиционеров. Он говорил все, что думал, зачастую эпатируя и шокируя. Одни уходили, поверив, что посетили великого человека, другие были уверены, что общались с самим дьяволом.
Он был всегда не любим властями. И, наверное, в первую очередь за то, что обладал потрясающим чувством свободы. Он был человеком вне систем, канцелярских книг, паспортов или похвальных грамот».
И вот с таким человеком мы шли к Лиле Юрьевне на обед. Сережа заехал на рынок и вместо букета купил огромную фиалку в цветочном горшке, я таких больших и не видел. Но разве у него могло быть иначе?
Как мне обращаться к ней — Лили или Лиля Юрьевна?
Ее назвали Лили в честь возлюбленной Гёте. Но Маяковский посвящал ей стихи так: «Тебе, Лиля». Она же подписывается то Лиля, то Лили. Так что решай сам.
Буквально с первых же минут они влюбились друг в друга, начали разговаривать как старые знакомые, много смеялись. Сергей рассматривал картины и всякие разности, не обратив внимания ни на одну книгу, которыми был набит дом. По его словам, он никогда не читал Маяковского. «Ну, не хочет человек — и не читает», — сказала Лиля Юрьевна. Это ее ничуть не обидело, а только удивило, что даже в школе он о нем не слышал.
В школе я плохо учился, — объяснил Сережа, — так как часто пропускал занятия. По ночам у нас все время были обыски, и родители заставляли меня глотать бриллианты, сапфиры, изумруды и кораллы, глотать, глотать… (он показал)… пока милиция поднималась по лестнице. А утром не отпускали в школу, пока из меня не выйдут драгоценности, сажали на горшок сквозь дуршлаг. И мне приходилось пропускать уроки.
Лиля Юрьевна с первых же минут почувствовала его индивидуальность, а через час поняла, что он живет в обществе, игнорируя его законы. Ей импонировали его раскованность, юмор, спонтанность и безоглядная щедрость — словом, его очарование. И точное совпадение с ее мнением в оценках искусства и каких-то жизненных позиций. «До чего же он не любит ходить в упряжке», — напишет она позднее.
Обед затянулся, часа через два пили чай, потом ужинали. С моим отцом они вспоминали Тбилиси и сразу нашли общие интересы, даже немного полопотали по- армянски, благо оба говорили еле-еле. И все никак не могли расстаться. Дня через два снова увиделись. Лиля Юрьевна и отец к этому времени прочли его сценарии «Демон», «Киевские фрески», наброски «Исповеди». Говорили о сценариях. Параджанов хотел в роли Демона снимать Плисецкую. («Представляете, ее рыжие волосы и костюмы из серого крепдешина, она в темных облаках, мрачные тучи, сверкают молнии — и посреди рыжий Демон!») Сережа фантазировал, и казалось, что именно он летает в облаках, а мы, как это всегда бывало в таких случаях, зачарованно смотрели на него. Лилю Юрьевну затея восхитила своей неординарностью. И вот он уже рассказывает, как Сергей Герасимов, известный режиссер, хотел поставить «Кармен» и говорит Сереже: «Представь себе, открывается занавес, на столе сидит Кармен нога на ногу и курит!» — «Какая чепуха, — ответил Сергей. — Лучше пусть она лежит в кровати и к ней подходит Хосе, он начинает чихать, и она его отталкивает. Зачем он ей такой, чихающий?» — «Где же он так простудился?» — спрашивает режиссер. «Да ведь Кармен работает на табачной фабрике, и от нее за версту несет табаком, он попадает в нос Хосе, и тот чихает, чихает…»
Затем Сережа уехал в Киев. Они ежедневно перезванивались, говорили подолгу, подробно, обменивались подарками. Однажды он прислал с кем-то собственноручно зажаренную индейку, в другой раз сразу три крестьянских холщовых платья, чудесно расшитых, потом кавказский серебряный пояс — он вообще любил все, что делалось руками. И вдруг (там, где Сергей, непременно появляются эти бесконечные «вдруг») его арестовали!
В силу своего характера он много рассказывал, фантазировал и часто «Остапа несло» (куда — увидим). И среди его россказней была масса неправды — на то они и россказни. По натуре он был эротоман, и малейшее упоминание о любви вызывало в нем взрыв эмоций и причудливую игру воображения. У него был «пунктик», что вокруг все знаменитые люди в него влюблены и жаждут с ним близости. И мужчины, и женщины. Например, он хвастался своими амурными похождениями, всегда выдуманными, и ему было все равно — с мужчиной или с женщиной, про мужчин было даже интереснее, ибо это поражало собеседников. Особенно малознакомых, так как друзья, зная цену его болтовне, кричали: «Да заткнись ты!» — понимая, чем это грозит. А он знай себе размахивал красным плащом перед быком — давал интервью датской газете, что его благосклонности добивались двадцать пять членов ЦК КПСС! Что и было напечатано.
Лиля Юрьевна не поддерживала эти его разглагольствования не потому, что была против, а просто ей было интереснее разговаривать с ним о кино, живописи и восточном искусстве, где он был дока. Он это понял и в ее присутствии про голубых помалкивал.
Но не только добрые знакомые бывали у него дома, заходило много людей случайных, непорядочных, пустых и просто стукачей, которых вызывали потом, куда не надо, и расспрашивали, о ком не надо, добиваясь нужных ответов. И когда власти решили изолировать Параджанова, им показалась удачной мысль приписать ему статью о гомосексуализме, воспользовавшись его высказываниями, лжепоказанием провокатора и темными людьми из его окружения. А изолировать они его решили, ибо надоели им его независимость, его речи и его неуправляемость. Не надо забывать, что это была Украина, далеко не самая либеральная республика в стране в семидесятых годах.
Уже потом присутствующие на процессе рассказывали, что к концу суда произошла странная мистическая вещь, как в плохом кино: вдруг резко потемнело, даже зажгли электричество, грянул гром и огласили приговор — пять лет! Вместо года, как ожидали. И потянулись долгие годы неволи. К счастью, переписка была разрешена, и по его письмам оттуда встает его жизнь в лагерях — это был не один лагерь. Его первые письма полны смятения, отчаяния, горечи. Он был раздавлен, сломлен и унижен.
«У меня твердое убеждение, что задолго до его рождения о нем уже писали и предсказали его муки, — сказала Лиля Юрьевна, держа в руках том Оскара Уайльда «Исповедь». — Читая, я невольно сегодня отмечаю страницы, где сказано словно бы про него. Посуди сам — разве не о Параджанове написал Оскар Уайльд:
«Досчатые нары, внушающая отвращение пища, грубые веревки, которых нужно щипать на паклю, пока пальцы не станут бесчувственными от боли, унизительные обязанности, которыми начинается и кончается день; резкие окрики, которых, как видно, требует обычай; отвратительная одежда, делающая страдания смешными; молчание, одиночество, стыд — все эти испытания мне надо перенести в область духовного.
В моей жизни было два поворотных момента — первый, когда отец послал меня учиться в Оксфорд («Читай, — отрывалась от книги ЛЮ, — во ВГИК»), второй — когда общество послало меня в тюрьму.
В тюрьме мне советовали забыть — кто я. То был пагубный совет. Лишь в сознании, кто я, находил я себе отраду. Теперь другие советуют мне забыть, что я был в тюрьме. Это такая же роковая ошибка».
В самом деле. Параджанов испытания «перенес в область духовного», сочиняя в тюрьме сценарии и истории, которые он держал в уме, подобно тому, как Анна Ахматова годами держала в голове «Реквием».
Насчет советов «забыть, что я был в тюрьме», которые он слышал, вернувшись из лагеря, он говорил: «Как я могу «забыть» и встать к аппарату после всего, что я там видел?» Но время, к счастью, сделало свое дело, и он снял еще три картины.
«По ту сторону тюремной стены, — продолжала читать Лиля Юрьевна, — стоят жалкие, покрытые сажей деревья. На них пробиваются почки, зеленые почки. Я хорошо знаю, что происходит с ними — они выражают себя».
Ну разве это не про Параджанова? Даже в тех условиях он не мог не выражать себя. И там на тюремном дворе он собирал нужные ему отбросы и засушивал жалкие цветы, чтобы склеить из них неповторимые коллажики — я их называю так уменьшительно, ибо они должны были уложиться в простой почтовый конверт, чтоб их можно было послать друзьям и родным. Теперь эти «зеленые почки» являются украшениями музеев. На металлической крышке от кефира он гвоздем выдавил и процарапал портрет Пушкина, который поначалу повеселил кучку уголовников, окружавших его, а позже, в дни, до которых
Сережа не дожил, Федерико Феллини отлил по его модели серебряную медаль, и ею награждается лучший фильм на фестивале в Римини!
Он был прачкой, сторожем, дворником, швеей — шил мешки для сахара.
Все годы несвободы он переписывался с родными и друзьями более или менее постоянно. Но с Лилей Брик — с первого до последнего дня. Она писала ему слова утешения, поддерживала в нем надежду, подробно сообщала об общих знакомых и писала о новостях в искусстве. Отвечая, он часто вместо подписи рисовал автопортрет с нимбом из колючей проволоки. Есть что-то бесконечно трогательное в его работах, посланных из лагеря. Это драгоценные реликвии. Конечно, Лиля Юрьевна и отец все бережно хранили, некоторые вещи окантовали и повесили рядом с самыми любимыми картинами.