С Зинаидой Николаевной мы были в хороших отношениях. Правда, она меня почему-то немного стеснялась. Я знала ее еще до Мейерхольда, когда она жила с Есениным. У нее была запоминающаяся красота. Но мы тогда не общались, просто были знакомы. При Всеволоде Эмильевиче — другое дело. Мы бывали у них, они у нас, раз мы ездили к ним на дачу. У них всегда вкусно кормили и очень изысканная была сервировка.
Когда приближалось шестидесятилетие Мейерхольда, я спросила Зинаиду Николаевну: какой подарок мог бы его порадовать? — «Любой предмет, к которому прикасался Маяковский», — ответила она. Я подарила ему Володин портсигар, и он был очень тронут. Он им пользовался, и я видела его у него в руках несколько раз.
Я помню Райх в «Даме с камелиями». Это был первый спектакль, по-моему, когда актеры не орали, а говорили нормальными голосами. Зинаида Николаевна была очень эффектна и декоративна. У нее в это время был роман с Царевым, и все любовные сцены они играли вполне убедительно. Когда она выходила, не смотрели ни на кого. Это была заслуга ювелира-Мейерхольда — он ставил ей каждый взмах ресниц, учил с голоса каждой интонации, он заставлял актеров не дышать, чтобы все слышали шуршание ее трена.
За всю жизнь я один раз потеряла сознание — когда узнала об ее ужасном убийстве… Пережив войны, аресты и обыски, у нас уцелело одно письмо Зинаиды Николаевны. Оно датировано 21 августа 1930 года.
«Здравствуйте, Лиля Юрьевна! Я порывалась Вам написать много раз, но некая стена, что я чувствовала в Вас к себе, мешала мне. Я никак не могу стать европейкой, и моя азиатская искренность во мне все живет! За нее прошу простить, ибо чувствую все же, что это (искренность) дурная привычка…
В начале гастролей наших в Берлине очень хотелось Вас повидать, но выяснилось, что Вы уехали в Лондон.
Я еще в прошлом году говорила Осипу М. Брику о том, что не чувствую разницы в состояниях В.В. и Серг. Ал. <Есенина> — внутренне бешеное беспокойство, неудовлетворенность и страх перед уходящей молодой славой.
Когда мы уезжали в Берлин, в период репетиций «Бани», я наблюдала Вл. Вл. и ужасно волновалась. Он метался. Когда был вопрос о поездке «Клопа» в Берлин — я советовала написать Вс-ду Эм-чу (Вс. Эм. был болен), а он мне на это: «Я Лиле не пишу, а только телеграфирую, я сейчас в таком состоянии — ни за что воевать и бороться не могу».
К себе я в нем все время чувствовала желание какой- то женски-дружеской подзащитности, он все звонил, волновался так безумно, что во время премьеры мне Штраух перед выходом сказал: «Не знаю, как буду играть, Маяковский так волнуется, что… все во мне дрожит… Я боюсь за все».
Потом история с Ермиловым, и как-то исторически страшно странно, что в защиту выступил только Вс. Эм., а все Рефовцы и всяческие друзья молчали. Это мне казалось издевкой.
Я не любила «Бани» — концовка — последний акт и когда обозначилось «замалчивание» премьеры, шушукание на счет «провала», — я, как дурной женский педагог, радовалась, думала: это ему на пользу — Маяковскому. Станет серьезнее относиться к театру, не халтурить.
Потом видела его больным — в Доме печати, на дурацком диспуте, это было в последний раз, что я его видела. Ушла оттуда точно во второй раз похоронила — такое гнусное состояние тоски было в сердце.
Когда уехали, я все время думала о том, что Вас нет, что ему трудно, не знала: как же помочь?! Приехав в Берлин, среди оглушительной прессы своей и «головокружительного» успеха своего — хотела послать Вл. Вл. телеграмму с какими-то дружескими, успокаивающими словами, но думала: что ему эта телеграмма?! Состроит гримасу и будет ходить и метаться с кровью тяжелой и страшной в сердце. «Исторически» тоже сия телеграмма казалась глупой и наивной — оберегла себя и не послала.
В одно утро подает прислуга кофе в постель нам и говорит по-немецки: наш слуга читал, что умер поэт русский Мейерхольд! Вс. Эм. приподнялся и стал у него добиваться толку, послал за газетами, а я завыла. Я поняла сразу все, что это Маяковский… Он ошибся!
Вечером я играла, шел «Рогоносец», перед спектаклем все вышли и сказали о случившемся, публика стояла секунд двадцать.
Видела Вашу сестру в Париже — она мне рассказывала кое-что, как Вы ей писали о его «фатализме» и что он, может быть не хотел умереть.
Я думаю, что некоторым из нас — родившимся всем в одно десятилетие от 1890 до 1900-х годов — судьба рано состариться, все съесть рано в жизни. Лодки, рифы, все от океана…
Вот «извините» — «лирически» — житейская часть. Она могла бы быть углублена и продлена, но стоит ли? — так думаю — думаете Вы.
Теперь часть деловая.<…> Я очень тяжко до сих пор переживаю эту смерть. Сегодня опять снилось, снилось сумбурно, без конца, какой-то пепел из гробика, и я должна была одна его нести и хоронить. Юношество наше и молодость наша сильнее нас — «сказала она»…
Целую Вас. Привет Ос. Макс. и Аграновым. Ваша Зинаида Райх.
Очень прошу — изничтожить сие мое послание по прочтении».
Далее следует приписка: «Мой сердечный привет Вам, милая Лили Юрьевна! И всем, кто меня еще не забыл. Вс. Мейерхольд».
«Нежная и неистовая Лиля, добрый вечер!»
Пятидесятые годы. День бывал занят — редакционные дела, корректура, работа над архивом, ответы на письма, встречи с переводчиком, хозяйственные дела…
Вечерами играли в карты с Гринкругом и Жемчужным. Но после инфаркта ЛЮ запретили играть — из-за волнения: придет или не придет туз пик? А играла она много лет, и играла хорошо. Но не так страстно, как Маяковский когда-то.
Часто ходили в театры, в консерваторию, в кино — на избранные вещи, ТВ еще было редкостью. Любили балет, театр Сатиры Плучека, «Современник», иногда Вахтангова.
Но больше всего Лиля Юрьевна любила дом и принимать людей, которые ей интересны.
Задолго до прихода гостей она, не торопясь, накрывала на стол самодельную ситцевую пеструю скатерть (таких нет в других домах) или узбекское сюзане. Красиво! Ставила дивные поповские тарелки, клала до блеска начищенное серебро, старинные бокалы и розовые стопки для водки. Кстати, когда поповские тарелки все перебили, она купила фаянсовые плоские хлебницы, расписанные цветами, и использовала их как тарелки. И все говорили: откуда такая красота? «Напротив из магазина русских изделий за 85 копеек. Завались».
Вот здесь будет стоять пирог с капустой, здесь крабы, облитые майонезом, квашеная капуста и корнишоны, рядом заливная осетрина, ростбиф или холодная индейка — в пятидесятые годы это было не очень накладно и свободно продавалось. Водку ЛЮ любила настаивать на лимонных корочках, а весной — на черносмородинных почках. Бутылка красного вина. Сама ЛЮ на моей памяти не пила, только чокалась.
Вообще ЛЮ была необыкновенно хлебосольна, внимательна к гастрономическим вкусам людей, помнила, кто что любит и кто чего не ест. Кулешову она не забывала предлагать водку и селедку с картошкой. Для Симоновых всегда было шампанское и тоник. Якобсон не обходился без гречневой каши. Кому-то посылали в Париж вареную колбасу. Зархи не любил свежую зелень в супе, и ЛЮ каждый раз боялась забыться и бросить ему щепотку укропа. Пабло Неруда и его жена Матильда обожали борщ.
Если человек был не специально приглашен, а заходил по делу среди дня, ЛЮ всегда спрашивала: «Вы не голодны?» И если следовала хоть секундная заминка, то тут же делали глазунью и заваривали кофе.
Любила праздновать Пасху, Масленицу, отмечала чужие дни рождения у себя — Крученыха, Гринкруга. Домработницы умели отлично готовить, работали подолгу и уходили по старости. ЛЮ платила им пенсию до конца жизни. Вообще она знала, что с чем едят, знала, как надо готовить, но сама не любила этим заниматься и лишь давала толковые советы на кухне.
В начале пятидесятых в моду вошел магнитофон, им увлекались, записывая большей частью застольные разговоры. Лиля Юрьевна каждый раз спрашивала разрешения присутствующих, чтобы это не выглядело подслушиванием. Некоторые пленки со временем оказались ерундой, но некоторые — бесценные и лежат в специальном архиве.
…1954 год. Слышен смех, звонит телефон, кто-то здоровается, журчит вода из чайника — вам покрепче? По поводу приезда Эльзы и Арагона в квартире ЛЮ и ВА собрались гости — Эренбург с Любовью Михайловной, Кирсанов с Раей, Назым Хикмет и Пабло Неруда, Симонов. Слышно, как Кирсанов спрашивает:
Лиличка, а как колли Бори Кузнецова? (У общего знакомого академика Бориса Григорьевича Кузнецова была на последнем издыхании любимая собака.)
Я ему сегодня позвонила справиться о ее состоянии, а он ответил, что собака очень плоха и он так ее любит, что предпочел бы, чтобы многие его знакомые были на ее месте, а колли выздоровела бы… И я подумала, что среди этих его знакомых, вероятно, и мы с вами, и поскорее попрощалась.
Я ему сегодня позвонила справиться о ее состоянии, а он ответил, что собака очень плоха и он так ее любит, что предпочел бы, чтобы многие его знакомые были на ее месте, а колли выздоровела бы… И я подумала, что среди этих его знакомых, вероятно, и мы с вами, и поскорее попрощалась.
После общего разговора все поэты читали стихи или переводы чужих стихов. Эренбург прочел Цветаеву «Все чаще думаю». Немного помолчали, затем Любовь Михайловна рассказала, как она в августе 41-го года пошла в Мосторг, на ней был серебряный дутый браслет, единственный подарок Цветаевой. Она попала в водоворот толпы, браслет соскользнул, она, к счастью, успела его подобрать, но он переломился на две половины. Приходит домой, Эренбург говорит: «Телеграмма из Чистополя. Марина повесилась…»
В этот вечер впервые в дом пришел Неруда, его привела Эльза. ЛЮ очень подружилась с ним, полюбила его стихи, и во время его приездов они всегда виделись. Она говорила: «Вчера был Неруда, с ним два испанских поэта. Все читали стихи. Я половину не поняла, но чувствуется, что вещи красивые. Талантливые люди». Или: «Звонил Пабло из Рима, он завтра прилетает, и мы условились, что вечером повидаемся». А однажды: «Вчера вдруг приносят двенадцать бутылок кьянти, перевязанных зеленой и оранжевой лентами, и с запиской от Неруды. Очень было приятно. Вскоре он позвонил и сказал, что двенадцать чилийских поэтов написали стихи в мою честь и что он мне их прочтет, как только вырвется с какого-то конгресса, на котором он выступает. Он вечно где-то выступает! Представляешь, двенадцать поэтов. Откуда их столько в Чили?»
Он дарил ей свои книги с нежными надписями, национальные соломенные и керамические игрушки, сохранилось его письмо на изысканной японской бумаге с камышами и птицами и стихотворение, ей посвященное:
«Живы, еще живы — и любовь поэта из бронзы, и хрупкая, более хрупкая, чем яйцо перепелки, тоненькая, как свист дикого кенаря,
Лиля Брик. Она мой друг, мой старый друг.
Я не знал костра ее глаз
и только по ее портретам
на обложках Маяковского угадывал,
что именно эти глаза, сегодня погрустневшие,
зажгли пурпур русского авангарда.
Лиля! Она еще фосфоресцирует, как горстка угольков.
Ее рука везде, где рождается жизнь, в руке — роза гостеприимства.
И при каждом взмахе крыла — словно рана от запоздалого камня, предназначенного Маяковскому.
Нежная и неистовая Лиля, добрый вечер!
Дай мне еще раз прозрачный бокал, чтоб я выпил его залпом — в твою честь за прошлое, что продолжает петь и искрится, как огненная птица».
Перевод Ю. Добровольской.
Бурлюки прилетели!
В последние годы рядом с креслом ЛЮ в столовой висели две небольшие работы Давида Бурлюка, написанные маслом на деревяшках. Про одну он говорил, что она навеяна Маяковским. ЛЮ любила ее, хотя считала, что «навеяна Маяковским» — это громко сказано. А про вторую он ничего не говорил, но ЛЮ решила, что вот она- то точно навеяна, но Есениным, и прочла из его «Исповеди хулигана»:
…Я нарочно иду нечесаным,
С головой, как керосиновая лампа на плечах.
Ваших душ безлиственную осень Мне нравится в потемках освещать.
Они с Бурлюком встретились после тридцати лет разлуки и не чаяли души друг в друге. Давид Давидович с Марией Никифоровной приехали в Москву в конце апреля 1956 года и первым делом пришли в восторг от первомайского парада на Красной площади.
Бурлюк высокий, сгорбленный, почти лысый, ему семьдесят четыре года, один глаз вставной. Он очень симпа- точный. Вошел и сказал: «Я Бурлюк, а вы кто?» Жена его похожа на рисунки в «Сатириконе»: высокая, старомодная, в кое-как сшитой шляпе, медлительная, с тоненьким голоском. У них абсолютно ясные головы, они помнят все на свете, говорят умно, говор украинский. Ма- руся — живописец и музыкантша, она что-то напевала в уголке себе на уме, а потом вдруг сказала: «Володя у нас был своим человеком. Я всегда собирала в баню троих — Давида, Володю и Хлебникова. Последнего с трудом. Потом долго пили чай из самовара. Это было на Бронной, я вчера видела этот дом. Он уцелел». А Давид Давидович сказал, что давал Маяковскому рубль в день, чтобы тот не голодал. «Как рубль? Володя писал, что полтинник». — «Нет. Он сам же подтвердил делом, что рубль. Во время приезда в Америку он дал Марусе серебряный рубль на память о тех рублях. Вот он у нее на одной цепочке с солдатским номерком сына. Это у Никиты был амулет. Маруся, покажи».
Бурлюк живет живописью и нерегулярно издает журнал. У них огромный дом на берегу океана под Нью- Йорком, масса картин и книг. Сейчас пристроили галерею, чтобы посетители-покупатели не толклись по всему дому. Двое взрослых сыновей, один из них архитектор.
Он талантлив? — спросила ЛЮ Марусю.
— Да.
Как отец?
О, Давид гениален, — ответила она тихо.
Бурлюк с Марией Никифоровной каждый день приходили к ЛЮ, обедали у нее, подолгу разговаривали, листали книги. Бурлюк на каких-то обрывках, листочках и бумажных салфетках оставлял стихи. Например, «Зал старости»:
Высыхает сердца озеро И ручьи, что в озеро текут,
И душою мерзнут на морозе Розы в час, когда цветут.
Это — сердца жизни истощенье,
Это — блеск, что вдруг увял,
Это — край, где царствуют лишенья,
Это — старости холодный, скушный зал.
Об Ахматовой и Якобсоне
С Ахматовой на протяжении многих лет отношения были разные. Ее стихи Лиля Юрьевна хорошо знала, имела все книги, начиная от первоизданий, в разные годы ей нравились разные вещи. Во время войны она перепечатала «Поэму без героя», своей рукой вписала туда французские слова и переплела странички. И давала читать окружающим — тогда поэма не была опубликована. А про «Реквием» ЛЮ не знала, она не дожила до его публикации.
Время от времени они встречались, ЛЮ бывала у нее и у Пунина в Фонтанном доме. Анна Андреевна бывала у ЛЮ до войны. Например, 6 июня 1941 года в календаре ЛЮ записано: «К обеду Ахматова». Помню, мы шли с ЛЮ по Арбату, мне было лет пятнадцать, и у витрины винного магазина она остановилась: «Смотри-ка, есть Кинзмараули. Давай купим». И потом добавила: «Это любимое вино Ахматовой. Пусть будет». Я тогда ее еще не читал, но имя слышал.
После войны они не общались. Иногда передавали приветы через П. Харджиева. Но вообще, судя по записям Л. Чуковской и А. Наймана, Анна Андреевна говорила о ЛЮ неприязненно. Меня поразил записанный Л. Чуковской разговор с Анной Андреевной:
«Академик Виноградов рассказывал, что он лично, своею рукой, запретил воспоминания Лили Брик о Маяковском. Он Маяковского — в отличие от меня — не любит, но все же считает ее воспоминания полным безобразием и бесстыдством. Она там рассказывает, например, как Маяковского послали в Берлин написать какие- то очерки, а он неделю просидел в бильярдной, носу на улицу не высунул, а потом написал очерк, ни на что не поглядев… Что он был чудовищно необразован: ни одной книги, кроме «Преступления и наказания», в жизни не прочитал… Неизвестно, отсебятина это, вранье или правда».
Теперь прочтем письмо этого самого академика Виноградова, хранящееся в РГАЛИ: «Глубокоуважаемая Лиля
Юрьевна! С живым интересом и большим увлечением я прочитал Ваши воспоминания о В. В. Маяковском. Естественно, что они носят яркий отпечаток Вашей личности, Вашего стиля, Вашего эмоционального отношения. Но все это так интимно и так органически связано у Вас с художественным творчеством В. В. Маяковского, что находит глубокое внутреннее оправдание. Не могу не отметить также очень интересных, а порой и неожиданных Ваших стилистических или историко-литературных наблюдений и сопоставлений (напр., Маяковский — Достоевский). Следовательно, опубликование Ваших воспоминаний и писем В. В. Маяковского к Вам явится большим событием в изучении жизни и творчества поэта.
Очень рад написать Вам обо всем этом. Вместе с тем не могу не принести Вам самого искреннего, самого чистосердечного сожаления о том, что я так безбожно опоздал со своими признаниями, со своим сообщением Вам.
Была тяжело больна моя жена вирусным гриппом. А затем заболел и я. Простите меня и будьте уверены в моем глубоком уважении к Вам и в моей преданности. В. Виноградов».
«Как странно, что уже через сорок лет можно выдумывать такой вздор. Что же будет через сто?» — говорила Анна Ахматова по поводу одного прочитанного ею воспоминания. По-моему, это суждение глубокоуважаемого поэта можно применить к вышеприведенному пересказу об оценке воспоминаний Лили Брик.
Лиля Юрьевна и Роман Якобсон знали друг друга с далекого детства, дружили еще их матери. Лиля была старше его, а с Эльзой они были одногодки. Родители Якобсона вечно попрекали мальчика, что Лиля в его возрасте лучше писала сочинения, чем он. Он бесился и ненавидел ее, а когда уже взрослый рассказал ей об этом, она засмеялась: «Учитель был влюблен в меня и помогал писать».