Игнат, немного отклонившись в сторону, продолжал действия, чуть убыстряя темп, но при этом его рука умудрялась дотягиваться до горячей раковины, подушечки пальцев нежно надавливали на восхитительный пестик. Барынька стонала, а он ловил губами ее губы и глушил громкие стоны глубокими и нежными поцелуями. Еще минута, и Глаша разрядилась бурно и сладостно. Оргазм длился невероятно долго, сотрясая молодое гибкое тело, и сводя в гримасу красивое лицо.
Почти сразу кончил и Игнат, едва успев вытащить из ее норки, взорвавшийся семенем, фаллос. Какое-то время он лежал на Глаше, затем откинулся на спину.
После такого бурного соития Глаша сильно захотела спать. Она свернулась калачиком, глаза непроизвольно закрылись темными ресницами. Хотели спать и мужчины. Игнат даже захрапел. Но деловой и практичный кузен, подремав около получаса, поднялся с кровати и скомандовал:
– Подъем! Игнат, у нас много дел. А вы, Глафира Сергеевна, можете одеваться и идти к себе. Мы позовем вас, когда вы нам понадобитесь.
Глаша, приоткрыв глаза, стала медленно подниматься и припоминать: где осталось ее платье, корсет и чулки. Руки и ноги не слушались ее.
– Да что с вами такое, сударыня?! – прикрикнул на нее, уже одетый Владимир Махнев. – Надо быть живее. Не рота же, солдат вас вы…ла. А только мы двое, – захохотал он.
Оба мужчины, наскоро одевшись, покинули баню, и пошли в господский дом завтракать.
Глава 9
Глаша, оставшись одна, стала лихорадочно одеваться. Она боялась, что в баню может зайти кто-нибудь из дворовой прислуги и увидеть ее в растрепанном виде. Очнувшись от похотливого угара, она сильно забеспокоилась о том, который сейчас час, и не хватились ли ее в господском доме. Больше всего пугала мысль: не вернулась ли из гостей мать Владимира, Анна Федоровна. Чем больше она думала об этом, тем становилось страшнее, что кто-нибудь из прислуги успел разболтать барыне о Глашином «страшном грехе». От обиды и страха закипали слезы. Еле сдерживаясь, чтобы не зарыдать во все горло, она думала: «Если Анна Федоровна вернули-с, и меня уже хватились, то брошусь головой в пруд или повешусь в сарае». Бедная Глафира не давала отчета собственным помыслам. Два последних месяца ее короткой и дотоле почти безмятежной жизни стали самым сладким и одновременно греховным и страшным периодом. Тем периодом, в течение которого она неоднократно помышляла о неискупимом, смертном грехе – грехе самоубийства.
С горем пополам удалось одеться: шнурки от корсета путались, дрожащие руки не могли свести концы с концами. На столике лежало маленькое круглое зеркало, Глаша глянула на свое отражение и тут же отпрянула. Из зеркала на нее смотрело чужое, припухшее лицо с предательски красными, зацелованными губами, два темно-лиловых синяка красовались на белой шее, растрепанные волосы торчали в разные стороны. «Боже, какой кошмар!» – подумала она, – «у меня такой вид, словно я валялась на сеновале или провела ночь в солдатской казарме. Что бы сейчас сказала моя классная дама?» Мысли о строгой воспитательнице обожгли, словно огонь: «Где она, Аполлинария Карловна? Если бы она ныне увидела одну из своих лучших курсисток, то ее бы, верно, хватил удар…»
Ладошки тщетно пытались пригладить сбитые в колтуны, пряди длинных волос. Кое-как удалось заплести тугую, неровную, как пеньковая веревка, косу. С трудом отыскав чулки и туфли, влажными от волнения руками она натянула их на ноги. Едва переведя дух, с трясущимися коленями Глафира Сергеевна, словно воровка, выскользнула из злополучной барской бани.
Кроме короткой дороги, которая шла прямиком от «обители барского греха» до фамильных господских домов, мимо берега пруда через небольшой сад, была и более длинная дорога в обход. Она пролегла через березовую рощицу. Глаша решила пойти по ней: обычно эта дорога была малолюдна. Солнце стояло высоко, щедро затопляя светом полуденную рощу. На траве и листьях блестели прозрачные, словно стеклянные, росинки. Густая листва дышала утренней свежестью. Сквозь мягкую, высокую траву проглядывали черные точки куриной слепоты, голубые головки колокольчиков, белые лепестки ромашек и малиновые звездочки полевых гвоздик. Глаше было не до любования всеми красотами утреннего леса. Даже лесные пташки, поющие переливчатыми голосами и садящиеся на дорожку перед ногами девушки, не могли отвлечь от мрачных предчувствий.
Глаша подошла к дому, в котором находилась ее комната и увидела, что вся прислуга во дворе суетиться больше обычного. Как это часто происходит, она получила именно то, чего боялась.
По отдаленным звукам усадебной суеты, по оживленным голосам дворовых, стало понятно, что этим ранним утром, когда она не ночевала в своей девичьей комнате, приехала барыня, мать Владимира. Сколько же всего произошло, пока та гостила у своей подруги. Глаше показалось, что за это время пролетела целая жизнь.
Нагостившись досыта у давней приятельницы, деятельная мамаша вернулась домой, дабы проверить родного сыночка и все дела, что идут в доме: все ли было хорошо во время ее отсутствия, не провинился ли, часом кто? Все это время барыня не забывала и о Глаше, думая о том: чем занималась эта, по ее мнению, кокетка во время долгого отсутствия тетушки? И хранит ли, она бдительно свою добродетель и целомудрие?
Будучи самолюбивой и властной женщиной, Анна Федоровна, рано оставшись вдовой, как это часто бывает, посвятила себя всю воспитанию ненаглядного сыночка Вольдемара. Материнская слепая любовь настолько идеализировала свое чадо, что мать совсем не считала нужным видеть его недостатки, а тем паче пороки. По ее мнению, все женщины априори не стоили и мизинца ее ненаглядного Владимира. Все были страшными и коварными хищницами, мечтавшими завлечь сына в свои хитросплетенные сети. Ей было неведомо, что обожаемый сын сам был страшным и вечно голодным хищником, который развратил и загубил много неискушенных женских душ. Разве какая-нибудь милая женщина, оказавшись в поле его зрения, могла уйти из его цепких лап? Вот, и бедная Глафира Сергеевна стала заложницей его ненасытной и изощренной похоти.
Как мы упоминали ранее, мать Вольдемара, видя красоту Глаши, невзлюбила племянницу и терпела ее в своем доме лишь потому, что за нее попросили родственники. Она намеревалась в будущем найти ей какого-нибудь подходящего, по ее мнению, жениха и сбагрить сиротку подальше из поместья, дабы она не смущала своей красотой ее любимого сыночка. Она и не догадывалась о том, что сыночек уже с успехом воспользовался красотой и невинностью несчастной девушки.
Приехав рано утром, она как всегда, подробно расспросила у своей главной горничной Петровны, женщины немолодой, пронырливой и хитрой, о том, как шли дела в поместье во время ее отсутствия. Петровна, любившая посплетничать, пользовалась большим доверием у своей госпожи. Она, как обычно, рассказала ей о том, как и кто, себя вел, кто из работников плохо работал, и кого должно наказать за леность и нерадение. Про Глашу Петровна пока молчала, так как боялась, как бы потом ей не влетело за донос от самого Владимира Ивановича. Но, в душе она горела от нетерпения: выложить всю правду о грехопадении молодой приезжей барыньки.
– Петровна, голубушка, ты, мне про всех, вроде, рассказала. А, что же, ты, молчишь про родственницу мою, институтку, сироту бедную? – сузив глаза, спросила барыня.
Петровна, притворно потупив долу хитрые маленькие глазки и закусив нижнюю губу, стояла и молчала, выжидательно.
– Ну, говори же, было чего? – строго молвила барыня.
– Было, кажись, матушка. Помилуйте меня, Анна Федоровна, а только я вам не могу ничего сказывать. Боюсь, гнева сынка вашего, – лепетала горничная.
– Ну вот, еще глупости, говори, я тебе сказала!
– Люди судачат, что навязалась-таки змеюка на шею нашему ненаглядному Владимиру Ивановичу.
– Докладай, что знаешь, баловался ли он с ней?
– Да… Было дело. И ночи у нее коротал. Я слыхала все. И на купальне она голышом перед ним хаживала. Ох, прости господи, и грешницей-то какой, «святоша» наша оказалась! А потом в баню к нему ходить повадилась! Вот вам и институт блахородных девиц!
– Даже так?! – глаза Анны Федоровны метали громы и молнии.
– Повадилась! Чтоб мне провалиться на этом месте! И Игнат приказчик с ними. Сама вчерась видала, как эта «тихоня» расфуфырилась, понадела на себя оборок, да лент красных, титьки свои бесстыжие повыкатила и побёгла прямиком к бане. А там ее, видать, ужо поджидали. Вот, вам крест, барыня – не вру!
– Ах, она мерзавка, – злобно прошептала барыня. – Ладно, что взять с Владимира? – Он мужчина, его дело – молодое, а ей, потаскухе, я покажу. Небо с овчинку покажется.
– Так знамо дело: он мужчина. Какой с него спрос? Это ведь, как в народе говорят: «сучка не захочет – кобель не вскочит»… Ну это я так… По старинке… Просто, оно как? Ежели бы кто из деревенских наших, так я бы, можа, и смолчала. Что с дур возьмешь? А эта-то ведь из блахородных. И туда же, – с видом обличителя нравственных пороков, закатив глаза и цокая языком, Петровна качала головой, повязанной черным монашеским платком.
– Да уж, голубушка, вот это ты новость мне поведала. И что же теперь делать? Надо постараться, избавиться от Глашки побыстрее. Была бы она крепостная, я бы высекла ее розгами с удовольствием, да по заду голому, бесстыжему: живого места бы не оставила! А так… я придумаю, что с ней сотворить и какое наказание назначить. Ты, пока молчи, виду не подавай. Да загрузи ее работой, хватит ей, лентяйке и дармоедке прохлаждаться.
Петровна поцеловала у барыни ручку и вышла, вполне удовлетворенная этим разговором и своим хитроумным доносом.
Глаше повезло только в одном: когда она подходила к дому, барыня находилась на дворе другого господского дома и на террасе пила чай с Владимиром. До слуха Глаши доносились громкие, оживленные голоса и смех матери и сына. Глаша шла по двору, опустив голову, и стараясь ни на кого не смотреть. Хотелось поскорее добраться до крыльца так, чтобы ее никто не увидел. Эти последние шаги давались с большим трудом, как и все старания: сделать спокойное и независимое лицо. Недалеко от крыльца она увидела двух работниц: они косо смотрели на нее и шушукались меж собой.
«Господи, как стыдно, – лихорадочно думала Глаша. – Еще платье это с оборками, так нелепо. И волосы толком нечесаны. Господи, спаси и сохрани меня, грешную! Зачем они так смотрят?»
– Разъебли, видать, уж всю, – услышала она позади себя.
– Что?! Что вы, сказали? Вы, ведь, что-то сказали? – спросила, заикаясь, как молнией пораженная, Глаша.
– Да я вот, Акулинушке говорю: расцвели ужо вовсю георгины в палисаднике у хозяйского дома, – нарочито оправдываясь, лукаво отвечала ей одна из баб. Проговорив это, она дурашливо сморгнула глазами и прыснула в красный кулак.
Но Глаша четко слышала, что они сказали, на самом деле. «Боже мой, какой, стыд!», – думала она, дрожа всем телом. Она добралась до своей комнаты, кинулась на подушку и горько заплакала. Весь день к ней никто не входил.
Анна Федоровна, после некоторых раздумий решила, что будет лучше, если она не станет выяснять отношения с племянницей. Она посчитала, что подобные разговоры будут ниже ее достоинства, и решила «наградить»
Глашу своим полным молчаливым презрением. Она еще больше утвердилась в намерении искать Глафире Сергеевне будущего мужа. Барыня стала мысленно перебирать имена всех возможных кандидатов в супруги. Но вспоминая каждого холостого мужчину, она приходила к выводу: что все они были наделены множеством приятных добродетелей. Все эти мужчины были слишком хороши для этой «презренной мерзавки», которая с распутством и радостью отдалась благородному красавцу Вольдемару. Очень уж хотелось найти кого-нибудь похуже, некрасивее и злее.
«Я бы с радостью отдала ее замуж за убогого Митяя», – со злорадством размышляла она. Несчастный юродивый Митяй – сын ключника, от рождения отличался слабоумием, был горбат и уродлив. С его перекошенного, большого и одутловатого лица не сходила глупая блаженная улыбка. Он часто и громко шмыгал мокрым, сопливым носом, огромные паучьи руки размазывали по лицу слюни, текущие из впалого, как дыра, беззубого рта.
Все деревенские его жалели, и каждый считал своим долгом зазвать ко двору и накормить горемыку.
Анна Федоровна даже рассмеялась от удовольствия при мысли об этом забавном мезальянсе. Она понимала, что этот поступок был бы очень уж бессердечным и абсурдным. «Нет, меня бы, возможно, все осудили. Хотя… кто они такие, чтобы указывать мне – своей хозяйке?» – фантазировала Анна Федоровна. Её воображение так разыгралось, что она живо, в деталях представила себе картину покорного возлежания племянницы под уродливым телом горбуна. «Жаль, что сие действо скорее невозможно. Ну, ничего, уж я-то ей пропишу ижицу! Она у меня еще попляшет. Вмиг, весь румянец со щек бессовестных слетит», – мстительно размышляла она.
На следующее утро, рано на рассвете к Глаше в комнату, почти без стука, вошла старшая горничная Петровна и сказала, как приказала:
– Хватит уже почивать, милочка. Барыня приказали-с вам делом заняться. Позавтракайте в девичьей и приходите ко мне в комнату, я вам работы дам на день. Да оденьтесь поскромнее, пожалуй. Нечего тут оборками, да телесами щеголять.
Глаше было очень обидно и от этих слов и от тона, с которым все это произносилось. А еще большую обиду доставило то, что ее послали завтракать не в господскую столовую залу или на террасу, а в девичью комнату, где обедали дворовые бабы и «девки». Хотя, по правде говоря, девственных девок-то в поместье не осталось ни одной, благодаря стараниям барина и его приказчика. Все почти были «порчены». Но никто и никогда об этом не говорил вслух. Все боялись гнева молодого хозяина.
Глаша надела на себя неброскую, коричневую кофту-душегрею и скромную, почти черную, шерстяную юбку. Золотистые волосы она убрала под холстинковый платок. Спустилась в девичью. Там никого уже не было, все позавтракали. С трудом, без аппетита она проглотила несколько ложек пшеничной каши и кусочек пряглы[46]. Она была настолько подавлена, что не желала ни с кем разговаривать. Готовая ко всему, Глаша догадывалась, что судьба готовит ей не самое лучшее будущее. Она поняла: Анна Федоровна решила специально унизить ее тем, что заставила есть вместе с прислугой. Барыня откровенно дала понять «бедной родственнице» новое место в своем доме.
После завтрака девушку разыскала Петровна и выдала ей целый ворох белья.
– Вот, тебе: белье, нитки, иголки. Штопай, как следует, все дырочки. Как закончишь, дам новую работу.
Глаша, не говоря ни слова, ушла к себе в комнату. Белья оказалось много, и девушка, не выходя из комнаты, с утра до позднего вечера сидела и штопала рубахи, простыни, полотенца. Выходила она только для того, чтобы немного поесть. Штопая вещь за вещью, стараясь сделать все как можно аккуратней, Глаша натрудила иголкой пальцы. Болела спина, слезились от напряжения глаза. Однажды, найдя среди сваленных в кучу вещей, рубашку Владимира, которая даже после стирки, сохраняла его родной возбуждающий запах – запах мужского пота, смешанного с ароматами английского табака и одеколона, Глаша принялась плакать, целуя милую сердцу, вещь. Она вдыхала, и голова шла кругом от воспоминаний о его голосе, походке, движениях, об его смертельных ласках. В ушах стоял страстный шепот, шепот с которым он разговаривал с ней в минуты крайнего возбуждения.
Вспоминала она и об Игнате. Он тоже был ей приятен, тем более что Игнат оказался на редкость ласковым любовником. Но сердце ее навек принадлежало только одному кузену. Она понимала, насколько глубока ее любовь к этому порочному человеку.
Сам же Владимир не заглядывал в ее комнату. Она лишь отдаленно слышала их с Игнатом голоса и веселый, непринужденный смех Владимира. Мать Владимира тоже пренебрегала общением со своей родственницей. После штопки белья, Петровна принесла в ее комнату льняные полотенца и приказала вышивать петухов красной нитью по нанесенному карандашом, рисунку.
Так пролетели две недели. Глаша догадывалась, что кузен все это время не тосковал по ней и, наверняка, развлекался с другими бабами в своей знаменитой бане. «С кем же он спит? Кого сейчас ласкает?» – думала вечерами, сгорая от ревности, Глаша. «Мне бы забыть об этом демоне надо, а я плачу о нем и страдаю. Он отравил меня, сделал рабою, послушной марионеткой. Я хуже развратной куртизанки отдавалась ему и его приказчику. Зачем, он заставлял меня делить ложе и с Игнатом? Это же богомерзкий блуд! И меня покарает господь… Разве, ему скучно было одному? Или, я для него так пуста и бессмысленна, что мною не жаль и поделиться? Неужели, я так порочна? Почему, не могу не думать о нем? Почему его шепот стоит в моих ушах? Доколь, продлится эта мука? Господи, пощади меня! Господи, я не могу без него!» – думала она.
Как-то раз, рано утром ее послали в лес за грибами вместе с худой, высокой, некрасивой и конопатой Таней. Стоял август, первая половина. Всю неделю до этого шли то обложные, то моросящие дожди. Лес и поля выглядели сонно и уныло, закутанные в облака тумана и мелкую сетку из водяных капель. Обитатели усадьбы ходили, лениво позевывая. Смертельно хотелось спать. Потом выглянуло солнышко, и все подсохло. В лесу, как на дрожжах, из-под влажной, жирной земли повылезло много свежих, молодых грибов. Немало дворовых людей целыми днями, с утра до позднего вечера ходили по лесу с лукошками и корзинами и собирали их для зимних заготовок. Крепкие, белые грузди, важные, толстенькие боровики, скользкие маслята, кружевные рыжики, желтые кучковые опята заполонили все леса и пролески вокруг большого имения семейства Махневых.
В то ранее утро Глаша, накинув старый клетчатый плащ, и надев стоптанные туфли, взяла большую корзину и пошла с Таней в дальнюю рощу за грибами. Девушки брели по лесу, негромко разговаривая о мелочах. Утро было немного пасмурным, облачным. Солнце еще не успело набрать полную силу, не успело проклюнуться сквозь утренние густые облака. Глаша сильно озябла, промочив ноги о высокую и влажную траву. Девушки шли по лесу, стараясь не уходить далеко от проселочной дороги: боялись заблудиться.