Глава одиннадцатая. БИТВА КАМНЕЙ
Не говори: «Лошадь не лягнёт —
собака не укусит!»
Шибиргани.
Когда бы конь знал свою силу,
никого бы на спину себе не пустил.
Алаярбек Даниарбек.
На самом деле Энвербей отнюдь не считал себя побёжденным, хотя основное ядро его армии понесло большие потери. По крайней мере, зять халифа ничем внешне не выдавал своих тревог и сомнений. Держался он по-прежнему высокомерно и заносчиво. С басмаческими курбашами обращался, как с мальчишками, повторяя во всеуслышание упрямым, гнусавым голосом: «Воевать не умеете. Дисциплины не знаете. Банда!»
С разъярённым Фузайлы Максумом у Энвера произошла дикая, истерическая сцена, во время которой оба они вели себя не столько военачальниками, сколько торгашами. Кричали друг на друга, вопили, желчно припоминали старые счеты: какие-то десять винтовок, лошадь буланой масти с белой звёздочкой на лбу. В конце концов Фузайлы Максум совсем осип, зачирикал птичкой и, махнув рукой, ушёл. На глазах у Энвербея он собрал своих изрядно потрёпанных, побитых каратегинцев и увёл их, сыпя проклятиями. Приближённые Энвербея умоляли его, упрашивали послать за Фузайлы Максумом, уговорить его вернуться. Но Энвербей счел ниже своего достоинства просить какого-то горного грабителя, разбойника. «Я его повешу», — заявил Энвербей. В эту же ночь исчезли и матчинцы Рахмана Мингбаши. Сам Рахман Мингбаши сидел за дастарханом с Энвербеем и ужинал, когда кто-то сообщил неприятную новость. Рахман Мингбаши настолько растерялся, что с него слетела вся свойственная ему спесь, и он, оправдываясь, буквально пресмыкался перед Энвербеем, чуть не плача. Позже они проехали вместе в кишлак, где стояли матчинцы, но не обнаружили ни малейших следов отряда. Поразительно, что до сих пор матчинцы ничем не выражали ни своего недовольства, ни сомнений. Всё это были тёмные, одетые в звериные и козьи шкуры и грубую домотканную ткань люди, бороды у них росли прямо из-под скул и не знали ни ножниц, ни бритвы. Головы они брили редко, и поэтому косицы волос выбивались из-под шапок, и неизвестно, где начинались волосы и где кончался мех. Что с них спросишь: водят они у себя в Матче коз, едят лепёшки из тутовых сушёных ягод и даже предписанных исламом омовений от нечистоты не совершают. Безропотностью матчинцы отличались изумительной. Повиновались они своему родовому старейшине Рахману Мингбаши беспрекословно и сражались без страха до последнего вздоха в самых безвыходных обстоятельствах.
Они очень смутно представляли себе догматы исламской религии и в простоте душевной полагали, что «аллах» и «худо» — разные боги. К ним присоединяли они своих древних богов и божков — скал, рек, ледяных гор. Преобладала же у них полузабытая вера в бога солнца, сохранившаяся ещё от времён магов-зороастрийцев. Энвербей было попытался их просветить и направил даже ледяные горы ученого имама, но тот ничего не добился и вынужден был убраться подобру-поздорову.
Воевали матчинцы толпой, совещались толпой и ушли тихо, незаметно толпой как один.
— Собрались в круг, пошептались и ушли. Сразу ушли все скопом, — сказали в селении, когда туда приехал Энвербей с Рахманом Мингбаши.
На обширной луговине, где лагерем стояли ещё только недавно матчинцы, зловеще тлели во тьме угли потухших костров; даже при тусклом свете луны видно было, что трава примята, потоптана. Гудел ветер в ветвях гигантского чинара, да где-то кричал филин.
Рахман Мингбаши суетился, махал руками, сыпал проклятиями.
— Надо вернуть. Я верну проклятых.
Со своими приближёнными он ускакал во тьму ночи и... не вернулся.
Но Энвербей не остался один. Степные басмачи не покинули его. Куда они могли деваться?! Селения и родные их очаги были здесь, на просторах речных долин. Курбаши Даниар не отходил от зятя халифа, и все понимали, что он хочет выслужиться.
— О господин, я говорил — не верь Ибрагимбеку. Хитрец и обманщик. Был вором и остался вором. Говорил я — нельзя верить Фузайлы Максуму — трус он и обманщик. Говорил я о Рахмане Мингбаши — козий пастух он, ему только камни грызть. Лучше, что они ушли. Лучше, что убрались их воры. Клянусь, я приведу столько джигитов, сколько ты прикажешь.
Курбаши Давлет Минбай больше молчал, но благодушествовал. Сколько соперников убралось с пути к возвышению и наградам.
Нельзя сказать, что Энвербей оставался довольным и спокойным. Он потерял около шести тысяч бойцов. Армия ислама таяла и слабела на глазах.
Им овладела лихорадка деятельности. Прежде всего надо поднять дух армии. И он вспомнил старые времена. Армянские селения тоже проявляли непокорность, строптивость. Известно, чем все это для них тогда кончилось. В памяти воскресали зарева, кровь, обезумевшие от ужаса лица людей.
Энвер отдал приказ:
— Жители селения Курусай злодейски умертвили воинов Батырбека Болуша, отказались дать армии ислама хлеб и баранов. Жители Курусая известны своим сварливым нравом и приверженностью к большевикам. Сравнять селение с землей, запахать, засеять на его месте ячмень! Ни одна душа чтоб живой не ушла!
Железной рукой он, Энвербей, наведёт порядок в Горной стране.
Пусть ненавидят, но повинуются!
Орда ринулась на селение Курусай. Тучей надвигались басмачи со всех сторон. Выхватили клинки так, что сверкнуло море стали, и погнали коней с воплем: рубить, рубить, рубить!
Налетели и... отхлынули ошеломлённые...
На этот раз Шакир Сами не стал ждать, когда какая-то девчонка Жаннат выйдет вперёд и скажет: «Дадим отпор!» Нет, не мог он сидеть и смотреть сложа руки на убийства и разорение. Он распоряжался и приказывал. Все слушались его беспрекословно. И вышло как-то само собой, что все называли его почтительно: «Товарищ Ревком». Односельчане не знали, что значит это звучное слово, но они слышали, что Шакир Сами сам назвал себя так в присутствии кровавого Батыра Болуша. Они помнили, как побледнел и задрожал курбаши при этом слове. И, наконец, с этим словом они связывали Советскую власть, Красную Армию, нёсшие освобождение и счастье грудящимся.
По приказу своего старейшины и ревкома Шакира Сами градом камней встретили дехкане орду. Всё население кишлака поднялось на плоские крыши домов, насыпало груды камней и открыло огонь из дедовских мултуков, едва басмачи подскакали к глухим глинобитнм стенам. Мужчины бросали и бросали камни, взмахивая руками до боли в плечах. Женщины собрались на крышах поодаль и кричали. Крик их, жуткий, пронзительный, нёсся над вершинами низких холмов, над скудными полями. Крик нёсся, как голос бедствия, как отчаянный вопль о помощи. Уже энверовокие всадники отхлынули и отскакали на безопасное расстояние, а женщины кричали всё так же ужасно, безнадежно. Они кричали так, зная, что гибель их неизбежна, что помощи ждать им неоткуда. Они переставали кричать только на несколько минут, чтобы по лестницам притащить в подолах платьев ещё и ещё камней. Но вот снова вспыхнул их жуткий крик. Ошеломлёные было отпором дехкан и пастухов, басмачи озверели и снова ринулись на кишлак. Ярость их не знала предела. Сопротивляться?! Они смеют сопротивляться? Ну, нет! Теперь тот курусаец, кого сразит сабля в борьбе, счастливую имеет судьбу. В красном тумане басмачам мерещились самые дикие, сладострастные картины оргии, которую они учинят в мятежном селении. Ни один не уйдёт от ножа и огня. Только бы ворваться в кишлак.
— Ур, ур! Бей!
Дождь камней не остановил лавы всадников. Ушибленные, сбитые валились на землю с коней. Из-под копыт вскакивали и упрямо бежали вперёд, лезли на стены, рычали. Курусайцы встречали забравшихся на крыши дубинами, вилами, кипятком,
И снова отхлынула волна штурмующих. Не удалось и на этот раз всадникам прорваться внутрь селения.
Все дороги в кишлак оказались перегороженными высокими дувалами, сложенными за ночь из блоков сырой глины. Не располагая достаточным количеством оружия, Шакир Сами нашёл способы самообороны. Он понимал, что курусайцам не миновать кары за истребление воинов Батыра Болуша. Шакир Сами решил: «И так погибать, и так смерть». «Эмир убежал, теперь новый кровопиец явился, — сказал он на собрании стариков, — чтоб ему ядом змеи подавиться. Гибель неминуема». Но в сердце дехкан теплилась надежда на спасение. Отряд Файзи не мог уйти далеко. Вдогонку послали верхового. Ещё больше всех радовало, что по слухам за горами шло сражение, Прибежавшие из степи пастухи говорили, что опять на западе появились островерхие, звездастые шлемы. Быть может, они придут скоро. Быть может, удастся продержаться!
Шакира Сами охватило возбуждение. С необычайной лёгкостью он взбегал по крутым, шатким лестничкам на крыши и возглашал:
— Каменный ураган, каменный дождь! Божья кара обрушилась на демонов, исчадье иблиса. Бей их —выродков! Бей турецкого пришельца! О мусульмане, вспомните, что в дни священных праздников у гроба пророка Мухаммеда благочестивые паломники в долине Мина свершают обряд метания камней против нечистого духа. Кто такой Энвер, как не нечистый дух, несущий разорение, несчастье, черную гибель таджикскому народу. Метайте же камни в дьявола, отгоните его. Крепитесь, идёт подмога!
И Шакир Сами поспешно спускался по лесенке, бежал в соседнюю улочку и лез на другую крышу. Он верил, что сын его Файзи услышит выстрелы, узнает о беде курусайцев и прибудет на помощь.
Бледные, осунувшиеся от бессонной ночи старейшины не то кивали головами, соглашаясь, не то качали в знак отрицания — кто их знает. Все они держались поближе к Шакиру Сами, все они дрожали в своих тощих рваных халатах. Большинство не скрывало своего страха. Ничего зазорного они в этом не видели. Вон какая чёрная сила надвинулась на жалкие домишки кишлака.
— Позвольте мне сказать, — лязгнув зубами, заговорил бай Тишабай ходжа.
Все посмотрели испуганно, недоуменно на его пожелтевшее, измученное лицо. Бай Тишабай ходжа не являлся старейшиной Курусая, несмотря на своё богатство. Его считали пришельцем и не приглашали никогда на совет старейшин, да он и сам не ходил, предпочитая отсиживаться в своей михманхане и давать советы оттуда. Но сейчас он сам притащился на своих обожжённых, искалеченных ногах на совет, открывшийся на одной из крыш.
— Зачем нам спорить со львом, — продолжал Тишабай ходжа. Пойдите поклонитесь Энвербею, склонитесь в поклонах — вот и головы сохраните.
— А ты откуда знаешь? — спросил Шакир Сами с внезапно возникшим подозрением.
— Знаю? — вдруг стал заикаться бай. — Нет... я... мы... думаем... мы... я..
— Нет, теперь нам голов не сносить, — сказал Шакир Сами. — Наши люди — не покорные люди. Наши люди смелые, горячие. Давно, очень давно они пришли в Курусай с гор. Три года стояли страшные зимы, три года не таял снег, сады погибли, поля не родили. Пришлось прийти в долину, просить у бека земли. Завёл себе бек новых подданных. Получал исправно с них налог. Раз приехал бекский амлякдар и говорит: «А теперь давайте ещё!» Спра-шивают его: «А ещё что?» «Давайте по пуду пшеницы на подарок беку». Сказал амлякдар и пожалел. Как закричат женщины, как набегут... Потрепали ему бороду, почти всю по волоску выщипали, изрядно лицо поцарапали, поколотили... Давно это было, очень давно. Но с тех пор про наших курусайцев пошла слава такая, что налогосборщики к нам стали ездить с неохотой. Кому охота, чтоб ему бабы глаза выцарапали да бороду выдернули?! И так чуть что, бывало, мужчины соберутся, поохают, подумают и решат: «Бек приказал — придётся повиноваться. Против силы не пойдешь». А женщины соберутся вокруг и кричат: «Эх вы, слабосильные слюнтяи. Где ваша гордость, где ваша честь?! Попробуйте домой прийти, под одеяло не пустим!» Что ж, страшно — не страшно, а бекские люди с чем приедут, с тем и уедут: им на небо покажут, на горы покажут, на степь, и говорят: вот наверху аллах живет, а в степи дорог много. И так вежливо — без крика, без шума — людей бекских выпроводят. Наезжал и бек с силой большой. Били курусайцев, головы рубили, но только с бабами справиться не могли. Как пойдут камнями швыряться, масло кипящее с крыши лить, палками колотить, тут никакие беки не выдерживали, отъезжали. Недаром прозвали курусайских баб воинами. А забыли бека Даулят Парпи, который над нашей девицей надругался? Что с ним наши курусайцы сделали? Неудобно сказать, Взял его эмир к себе на службу в евнухи... А что мы, курусайцы, сказали, когда гиссарский бек прислал своего есаула требовать тридцать коней для воинов сражаться с большевиками. Кому охота свою последнюю лошадь отдать?! «Ослы, носящие поклажу, лучше людей, притесняющих ближних», — так мы сказали есаулу. Ни одной лошаденки бек не получил, а есаул его еле-еле ноги из Курусая унес, радуясь, что остался жив. Эмира мы не боялись, бека не боялись, амлякдара не боялись, Батырбека и Ибрагима не испугались и Энвера не побоимся. Сегодня каменный буран на головы врага обрушим и завтра обрушим. Не запугает нас Энвер.
— Все вы вояки, и бабы даже у вас воины, а вон что сделал проклятый Батыр Болуш со мной — почетным человеком, — захныкал Тишабай ходжа. — А теперь на вас идёт сам всесильный, гнев его леденит землю. Он дракон, настоящий дракон! Что он оставит вас в покое? Да он теперь не успокоится, пока из ваших глупых голов минарет не сложит.
Шакир Сами усмехнулся.
— Ну нет, если жены у нас воины, то уж мужьям надо в богатырях ходить. Мы, курусайцы, если встречались с большими людьми, с коня никогда не слезали и носом в пыль-грязь не тыкались, не то что дехкане из других кишлаков. А ты, бай, не прикладывай пластырь к чужим ранам, свои лечи. Ты «охал-вохал», а Батыра Болуша мы прогнали в одних подштанниках. Его людоедам мы укоротили жизнь, а теперь, по-твоему, всё, что уцелело от вора, отдадим гадальщику, а? Ну, нет. Поклонись людям Курусая, они тебя от смерти избавили.
Дехкане и пастухи, старейшины кишлака Курусай, согласно кивнули Шакиру Сами головами и повернулись к Тишабаю ходже спинами.
Что его слушать, этого бая.
Шакир Сами тоже повернулся к нему спиной и только бросил:
— Иди, бай, в свою михманхану... сядь в свой сандал и сиди...
Слова «сандал» и «михманхана» произнесены были со всем пренебрежением, на какое только способен был Шакир Сами.
— Он богат, — говорили про себя кишлачники с завистливым почтением, он — Семь Глоток — греется под своим сандалом, чай пьёт, пшеничные лепёшки жрёт. Снаружи у него брюхо всегда в тепле, точно в бане, а внутри у него всегда брюхо полно. Напихано в него и мяса, и риса, и жира. Ему что, залез в сандал — и наслаждайся. Кругом холод, снег, ветер, а у него блаженство. Ему и помирать не надо, чтобы в рай попасть...
Единственная михманхана в кишлаке, где имелся сандал, принадлежала Тишабаю ходже. Нехитрое устройство, этот самый сандал. Сделал кетменем в глинянном полу оташдон — квадратную в четверть глубины яму, положил в неё пышущие жаром угольки, поставил небольшой сбитый из твёрдого дерева сандал, такую низенькую, в пол-аршина вышиной, табуретку, а сверху накинул ватное одеяло. Сиди и наслаждайся. Приятно в мороз и вьюгу снять сапоги или мягкие туфли, размотать портянки, сесть около сандала и засунуть босые ноги под одеяло. Сразу же тепло побежит по всему телу, блаженная истома охватит душу, и сон смежит глаза. Тепло, хорошо, и не хочется думать о том, что снег обложил скалы и ущелья, что льдистая, скользкая корка покрыла тропинки, что с курящихся вершин мчится стужа такая, что звери дрожат от озноба.
Но бедняку сандал был не по карману, и приходилось ему в холодные зимние ночи греть руки у дымного костра.
Но бай не обрщал внимания на насмешки. Морщась от боли, он уговаривал курусайцев сдаться. Он даже предложил, что сам пойдёт просить Энвера пощадить жизнь людей.
Вой женщин стих. Дехкане стояли на крыше и смотрели пустыми глазами перед собой. Невероятно! Они победили. Враг отступил.
— Хватит болтать, бай, — рассердился Шакир Сами. — Как ты смеешь смущать людей?! Басмачи звери, пощады ждать от них не приходится. Убирайся.
Но бай ныл и ныл и не хотел уходить.
— Я — Ревком, тебе приказываю. Слышишь?! — закричал Шакир Сами, — иначе плохо тебе будет.
Тишабай ходжа поплёлся, поддерживаемый слугой, к себе в михманхану на холме.
Орда чернела вдали плотной массой. Басмачи, изумлённые, не двигались. Многие сквозь зубы цедили проклятия. По полю ползли, плелись раненые, ушибленные. Жёлтая трава расцвела яркими пятнами атласных халатов убитых и тяжело раненных.
Солнце зашло за далёкие горы. Полнеба охватило закатным багрянцем. С востока накатывалась тьма.
И вдруг снова кишлак завопил. Но теперь крик звучал не предсмертным воплем отчаяния. Нет! Дехкане и дехканки, старики и дети в диком восторге вопили, славя свое мужество, свою, может быть, недолгую победу. Они кричали что-то совсем не разборчивое. Но крик торжества разносился так громко, пронзительно, что басмаческие кони прижимали уши, храпели и пятились, а сами басмачи чувствовали холод в сердце.
Но ещё крик поднимался над холмами, а уже басмачи стаскивали с плеч винтовки.
Ага, они всё ещё смеют сопротивляться! Ну так пусть попробуют свинца. Ненадолго хватит теперь у проклятых курусайцев храбрости...
Хор криков оборвался.
В наступившей тишине вдруг где-то очень далеко послышалась короткая пулемётная очередь. Головы дехкан повернулись на багровый запад, глаза их напряженно вглядывались.