— А я думал, ты храбрый.
— Мы сами слышали, как ты назвал себя, — протянул Толстяк.
Алаярбек Даниарбек упрашивал, умолял, уговаривал пастухов. В голосе его слышались слёзы, лесть, мольба.
— Хитрость меньше ума, — заметил Баранья Нога, — но мы все тоже хитрые. Ну как, друзья, яма готова?
И добавил:
— Хорошее дело сделаем. Тебя, злодея, кровопийцу, похороним, никто до скончания века не узнает, где тебя закопали.
— Месть узнаете. За меня отомстят. Дела хороших людей — благородные, дела дурных — дерьмо! — пригрозил, отчаявшись уговорить пастухов, Алаярбек Даниарбек.
Но Баранья Нога не испугался, только покачал головой и сказал убеждённо:
— Эге, от воя волк страшнее. А ты говорил: «Я не Даниар!» Вот теперь мы видим, что ты сам Даниар и есть. Самый настоящий бек-людоед.
И он незлобиво подтолкнул несчастного Алаярбека Даниарбека в плечо к почти готовой яме.
— О аллах, ты господь высоты и низины! — застонал Алаярбек Даниарбек. — Не знаю, что ты, но все, что есть в мире, — это ты! Посмотри на них, на невежд. Они хотят живого человека похоронить, изверги, — вдруг воскликнул Алаярбек Даниарбек в смертельный тоске. — Вы не смеете!..
Но все толпились вокруг в суровом молчании, и Алаярбек Даниарбек покорно сказал:
— Пустите меня совершить омовение.
— Обойдешься, господин Даниар. На том свете только и дел, что молитвы да омовения совершать. Довольно. Пора поставить предел колдовству колдующего.
— Ладно, — сказал Толстяк, — молитва не просит ни соломы, ни ячменя. Пусти его! Известно, умирать не хочется, вот и канителится. Дай помолиться человеку!
— Разве человек он? Животное.
Поколебавшись немного, Баранья Нога сунул в руку Алаярбеку Даниарбеку чугунный кувшинчик:
— На, да не задерживайся, — и показал на небольшую глиняную загородку около дувала, — иди вон в место освобождения, обмойся... Только не вздумай там...
— Ничего, жеребенок сколько ни прыгает, да от табуна не уйдёт, — хихикнул Толстяк.
Но он не успел закончить фразу, Алаярбек Даниарбек, не ускоряя шага, прошёл за загородку нужника. Поставив кувшин на землю, он одним рывком встал на дувал, прыгнул на коня и погнал его, не разбирая дороги, в ночную степь. Кишлачишко взорвался визгом и лаем собак. «Держи его! Дод-би-дод!», — кричали пастухи. Кто-то скакал по дороге на лошади с воплями: «Стой! Стой!» Как ни хлестал коня Алаярбек Даниарбек, но преследователи настигали его.
Несколько раз один из наиболее рьяных, поравнявшись, протягивал руку и пытался схватить Алаярбека Цзнцарбека, но каждый раз это ему не удавалось. Они скакали теперь по узкой тропинке, белевшей среди камыша. Позади слышался топот и конский храп. Алаярбек Даниарбек стащил с себя свой любимый белый халат верблюжьего сукна, свернул его в комок, обернулся и бросил под ноги лошади ближнего преследователя. Лошадь с размаху грохнулась оземь. Сзади налетел ещё один.
Через минуту Алаярбек Даниарбек вырвался в степь. Конь оказался молодой, бойкий, скакал хорошо. Алаярбек Даниарбек долго мчался во тьме и пришёл в себя только тогда, когда вдали стихли крики пастухов и дикий лай собак. Один пёс долго бежал сзади, рыча и задыхаясь от быстрого бега, но и он, наконец, отстал.
Глава девятнадцатая. ВРАЧЕБНЫЕ СОВЕТЫ
Смотри, не считай дородства достоинством.
Саади
С этими невежами, полагающими со своей
глупости, что они свет мудрости, будь ослом,
ибо они от изобилия ословства всякого,
кто не осёл, называют неверным.
Абу Али ибн-Сина
Сопя и пыхтя, Ибратимбек обошёл стоящего посреди комнаты пленника. При всей трагичности своего положения доктор нашел в себе силы усмехнуться. Усмешка получилась жалкая, почти незаметная, но Ибрагимбек её заметил и изумился:
— Ты смеёшься?
Насколько позволяли туго стягивавшие веревки, доктор пожал плечами.
— Чего ты смеёшься? — грозно заворчал Ибрагимбек, всё ещё топчась вокруг, и устрашающе засопел ещё громче.
— Нюхаешь? — сказал по-узбекски доктор. — Похоже, как собака нюхаешь.
— А! — заорал Ибрагимбек и замахнулся, но тут же опустил руку, потому что доктор даже не откинул голову, не попытался уклониться от удара, продолжая усмехаться.
— Гм-гм, — пробормотал Ибрагимбек, — не боишься, значит? Этого того... Я тебя могу... по кусочкам... этого того... и не боишься?..
Помотав головой, доктор показал, что не боится.
— Ты урус-табиб? — посопев ещё, спросил Ибрагимбек и, наклонившись, ткнул мясистым пальцем-обрубком доктору в грудь.
Так как пленник по-прежнему молчал, Ибрагимбек повторил вопрос. Не дождавшись ответа, он снова замахнулся, но лениво поглядел с удивлением на свой кулак, на равнодушное лицо доктора с чуть ходящими под скулами желваками и, перестав топтаться, вышел во двор.
Он долго, кряхтя и сопя, совершал омовение. Сняв осторожно с головы чалму и положив её рядом с собой, пробормотал с важностью: «Во имя аллаха милостивого, милосердного», — присел на корточки, троекратно вымыл правую руку, затем, громко вздохнув, левую. После этого он долго ополаскивал обе руки. Наконец он плеснул ладонью немного мутной тёплой водицы прямо в открытый рот и принялся полоскать его, урча и журча. Громко выплюнув воду в сторону, он скосил глаза и, убедившись, что проклятый кяфир стоит посреди комнаты, всё так же не двигаясь с места, снова зачерпнул воды и втянул её ноздрями в нос, начал чмыкать и сопеть. Движения его стали совсем медлительными, когда он принялся мыть лицо и вновь руки, теперь уже до локтей. На это ушло немало времени, потому что он повторил омовение три раза, в полном соответствии с установленным ритуалом. Сняв тюбетейку, он смочил покрытую отросшей щетиной голову и, расчесывая пальцами бороду, снова искоса бросил взгляд на пленника, надеясь увидеть на его лице страдание от пытки ожидания, но, ничего не обнаружив, вздохнул с сожалением, почистил, всё так же не торопясь, уши, омочил шею, а затем стал тщательно трижды мыть ноги до щиколоток, сначала правую, потом левую. Наконец он вытер осторожно руки и лицо, расправил платок и повесил на колышек в дувале. Только тогда он приступил к намазу. Уже встав в молитвенную позу, он бросил, словно невзначай:
— Когда прирежу тебя, проклятый кяфир, осквернюсь я, о господи, придётся опять трудиться, совершая омовение.
Пётр Иванович промолчал. В состоянии полного отупения он не мог поймать в мозгу ни одной связной мысли. Это бывает, когда человек переволнуется до того, что ему уже все безразлично, даже смерть.
Ибрагим кончил намаз, вернулся в комнату и уселся ка кровать.
Закрыв глаза, Пётр Иванович не подавал признаков жизни.
— Эй, Кривой, иди сюда, — вдруг заорал Ибрагимбек.
Вбежал нукер с бельмом на глазу. Он переломился в пояснице так, что чуть не коснулся лбом паласа.
— Этого-того, — отдуваясь, как после больших трудов, приказал Ибрагимбек, — где мой сундук?
Не разгибаясь, Кривой вытащил из-под кровати кожаный яхтан, какие грузят обычно на верблюдов.
— Открой!.. Вынимай! — приказал Ибрагимбек.
— Эк его разбирает, что он ещё выдумал, азиат несчастный, — зло думал доктор.
От туго стянутых верёвок всё тело невыносимо болело, во рту пересохло, мучили жажда, голод.
Ибрагимбек занялся, по меньшей мере, странным делом. Кривой стал вытаскивать из яхтана один за другим халаты: суконные — синие и голубые, на вате и на меху, шёлковые, полосатые, самых немыслимых расцветок: зелено-розовые, пурпурно-жёлтые, красные, ядовито-сиреневые. Поразительно много халатов вмещал небольшой, но уёмистый яхтан.
Утишив судорожное биение сердца и всячески стараясь изобразить на лице невозмутимость, доктор исподтишка озирал комнату. «Очевидно, здесь главный аппартамент всемогущего Ибрагимбека, — думал он и поразился способности человека даже в смертельной опасности проявлять любопытство. — Комнатёнка неважная... Сыро, темно, грязновато, не слишком удобно. Комфорта никакого, если не считать кровати, обыкновеннейшей кровати с прозаическими никелированными шишечками. Наверно, в кровати даже и не панцирная сетка. Одеял много, но все изрядно потрёпанные, затрапезные, а вместо подушек — валики-ястуки. Впрочем для такой дубины и это хорошо!»
После такого определения доктор почувствовал удовлетворение и в душе остался собой доволен.
«Скотина! Что он тут возится с халатами, любуется, перекладывает? Чёрт, как ноют руки. Эх, скрутили! До кровоподтеков, наверно; даже саднит. Скотина! Мало убить, так хочет продлить мучения...»
Он всё стоял посреди комнаты около очага, и голова его почти касалась почерневших от копоти кривых неровных балок потолка. Ныло сердце от ожидания. А Ибрагимбек всё рассматривал халаты, заставлял Кривого раскладывать их на кровати, подносить к двери на свет, распяливать на руках. Ничем не объяснимое поведение Ибрагимбека злило доктора.
Наконец басмач приказал убрать халаты в яхтан и спросил:
— Ну! Что скажешь, урус?
— Ничего не скажу.
Изумление отразилось на лице Ибрагимбека, он поскоблил пятерней открытую, поросшую ржавой шерстью грудь и снова приказал:
— Принеси... то самое.
Кривой принёс из соседнего чулана два грубо сколоченных ларца. В них оказались деньги. Золото, серебро, пачки николаевских кредиток, бухарские большие бумажки, покрытые стрельчатым замысловатым орнаментом и красно-синими арабскими надписями.
Слюнявя пальцы, Ибрагимбек шуршал кредитками, звенел золотом и всё украдкой поглядывал на доктора.
«Богатствами хвастается, собака, экий примитив. Психология собственника-стяжателя», — думал Пётр Иванович. И вдруг чувство страха почему-то исчезло. Басмач опять засопел и важно спросил:
— Видал?.. — И добавил: — У меня ещё есть!
Он сказал это совсем как малое дитя, хвастающееся своими ашичками. Сочетание детского и звериного производило отталкивающее и страшное в одно и то же время впечатление, но доктор, отупевший от боли в руках, окончательно вышел из себя и зарычал:
— Животное ты! Развяжи мне руки!
Удивление разлилось по лицу Ибрагимбека.
— Ийе! — пробормотал он, тараща глаза. — Чего ты на меня кричишь?
Поразмыслив немного, Ибрагимбек приказал Кривому:
— Убери! — И мотнул головой на халаты и деньги. Сам он развалился поудобнее и, разглядывая из-под мохнатых бровей спеленатую арканом фигуру доктора, проворчал:
— Плохо твое дело, русский, а? Этого-того, а? А? Хе-хе. Даже тысяча дру-зей не прибавит плешивому Калю и волоска.
Очевидно, Ибрагимбек наслаждался силой. Он захихикал и, наклонившись, ткнул пальцем доктора в бок. Не дождавшись ответа, Ибрагимбек продолжал:
— Ты, урус, как тот плешивый из сказки. Теперь тысяча красных солдат — твоих друзей — не прибавят тебе и минуту жизни. А-ха-ха! О-хо-хо! Локайцы никого не боятся. На небе звёзд много, на земле локайцев много, хо, хо!
Он хохотал, держась за бока и странно подвизгивая. Наконец он успокоился и с удивлением поглядел на доктора.
— Ты чего губы надул, урус, ты понимаешь, что пришёл твой последний час? Ты почему жизни не просишь? Ты понимаешь: захочу — жизнь тебе дам. Жить-то хочется, а? Ночью коту снится бараний курдюк, а? Хо-хо!
«Нет, определенно эта скотина в добродушном настроении», — думал доктор.
— Это враги говорят, что Ибрагим плохой, что Ибрагим кровопийца, нет, Ибрагим великодушный, хо-хо!
— Ты великодушный? Кормленная мякиной кляча скакуном не бывает, юрта с глиняной крышей не бывает, — не выдержал доктор. — К чёрту, к чёрту!
Всё тело ныло, саднило от тугих верёвок, и злоба прорвалась. Пётр Иванович даже не отдавал себе отчета, что говорил, как говорил. Он бессильно опустился на кошму.
— Ишь ты какой! — удивился Ибрагимбек. — Не веришь, значит? А вот и великодушный я, — обиделся вдруг он. — Клянусь аллахом, великодушный я... Увидишь сам... Живи, вот! Этого-того.
Он даже засопел от удовольствия, но тут же опять забеспокоился.
— Почему не благодаришь? А? Гордый? О пророк! И воробей хочет, чтоб его подковали. Спеси сколько у тебя! Охо-хо!
Он принялся за чашку с кумысом. Громко чавкая, поглядывал с любопытством на лежавшего неподвижно Петра Ивановича, у которого вдруг засосало под ложечкой, так ему захотелось есть. Наконец Ибрагимбек кончил хлебать, вытер рукавом ватного халата усы, бороду,
— Вот ты табиб, значит, — проговорил он, отдуваясь. — Да? Этого-того... У меня к тебе, табиб, дело…
— Ни о каких делах, собака, я говорить с тобой не буду!
— Ийе, как кричит! — снова удивился Ибрагимбек. — Почему не будешь говорить? Заставлю!
— Раз ко мне дело, значит, я гость, а это что? — И со стоном от резкой боли доктор повернулся спиной к Ибрагимбеку.
Мысли туго ворочались в голове Ибрагимбека, он посопел с минуту и только тогда крикнул:
— Эй, Кривой!
Вбежал слуга и снова переломился пополам.
— Дай ножик!
Ибрагимбек резко перевернул доктора лицом вниз и, кряхтя и сопя, долго возился. Пётр Иванович чувствовал резкую боль в спине, но стиснул зубы: «Ох, что он там делает!» Вдруг он испытал невообразимое чувство облегчения: верёвки ослабли и сползли на пол. Пошевелив пальцами и помахав руками, чтобы восстановить кровообращение, доктор сел рядом с Ибрагимбеком поближе к пышущим жаром углям в очаге.
— Прибери ножик, — сказал Ибрагимбек Кривому, — аркан сверни, положи на место.
Только теперь доктор увидел, что верёвка не разрезана, а, очевидно, аккуратно развязана: «Вот чего он копался».
— Этого-того, сейчас чай будем пить, а? — сказал Ибрагимбек. Голос его стал в высшей степени добродушным.
— Чай хорошо, — в тон ему ответил доктор и добавил, правда в нарушение всех правил восточной вежливости: — но хорошо бы гостя и покормить.
Он разминал руки и размышлял: «Азия! Невероятно. Только что ждал смерти, а сейчас — в гости попал. Думаю: «Хорошо бы закусить». С того дня, как он заболел «папатачи», Пётр Иванович почти ничего не ел и только теперь по-настоящему ощутил, насколько пусто него в желудке.
— Ой молодец, доктор, правильно. И я голоден, — располагающей готов-ностью проговорил Ибрагим, — хорошо бы, этого-того, бешбармаку, а?.. Или казан-кабаб сделаем, а? Что поскорее.
Он всё заглядывал в лицо доктору, хитро щуря свои глазки, и расплывался в улыбке. Переход от холодной и тупой жестокости к радушию гостеприимства и даже изъявлениям дружбы в Ибрагимбеке произошел совершенно незаметно и непосредственно. Ибрагимбек совсем забыл, что он только что издевался и истязал пленника и даже грозился убить. Да, собственно говоря, и пленнику не приходилось жаловаться. Ибрагимбек подарил ему жизнь, обласкал, хочет накормить. Естественно, пленник должен отнестись к нему с великой благодарностью. Удивительно только, что сидит этот русский, как истукан, не благодарит, не обнимает ему ног, ни словом не изъявляет своей признательности.
Пища у Ибрагимбека оказалась жирная, тяжёлая, и Пётр Иванович быстро наелся. Ибрагимбек всё потчевал и потчевал: «Не могу больше есть, — не скажи! Такой пустой разговор — разговор людей чёрной кости». Но доктор решительно отказывался. Он ответил другой пословицей: «Мало говорить — велит мудрость, мало есть — велит приличие».
Хотел было опять Ибрагимбек рассердиться, да некогда было, в голове его зародилась, закопошилась мысль, еще неоформившаяся, неясная, но очень важная.
Уже за чаем и едой Ибрагимбек высказал свою мысль:
— Понимаешь, ты табиб, большой хаким. Тебя вся Бухара знает. Урус табиб, великий табиб. И вдруг ты ко мне в руки попал, бог мне споспешествует. Здорово получилось, а? Этого-того. Поэтому тебя я не позволил резать, этого-того. Зачем резать, когда можно пользу получить. Ешь, доктор, хорошенько ешь. Смотри, чувствуй — большой человек Ибрагим, главнокомандующий, а хороший человек, добрый. Ты всё знаешь, лекарства знаешь. Хорошие лекарства знаешь, чёрные лекарства знаешь, а?
Доктор недоумевал. Ибрагимбек пояснил:
— Хорошие лекарства излечивают, чёрные — убивают. Есть такие лекарства, я слышал, которые убивают, быстро убивают, есть, которые мало-пома-лу изнутри тело разъедают, точат. Потихоньку человека за горло берут. Уф!
Ибрагимбек отдувался. Для него речь была хуже тяжёлой работы. Он от разговора устал, но никак не мог добраться до сути.
— Вот мне табиб мой Ходжа Насрулла дал чёрное лекарство. Сказал Ход-жа: немного клади лекарства в плов, немного в похлебку. День клади, два клади, десять дней клади. Враг твой пусть мало-мало плов ест, похлебку ест, потихоньку подыхать будет. День я клал, два клал, десять дней клал чёрное лекарство и в плов, и в кавардак, и в шурпу. Никак, шайтан хитрый, не помирает...
— Куда клал, какой яд? Кто не помирает? — ошеломлённо спросил Пётр Иванович. У него мурашки поползли по телу. Этого ещё не хватало: яды, отрава.
А Ибрагимбек твердил свое:
— Сыпешь, сыпешь, всё без толку, — и, доверительно наклонившись к самому уху доктора, зашептал: — Может быть табиба Ходжа Насруллу заду-шить, а? Теперь ты станешь моим табибом, а? Чёрное лекарство настоящее сделаешь, а? Чтоб, этого-того, Энвера, а? Тсс...