— Ага, Касымбек, видишь?! — забормотал Ибрагимбек. — На плохой лошади больше мух.
Опешив, Касымбек только открывал и закрывал рот.
— Ты болен проказой, махау, друг, — продолжал доктор, — а сидишь за общим дастарханом, разносишь заразу.
Слово «махау» прозвучало в комнате, как выстрел, и все сразу же шарахнулись от Касымбека. Кто-то даже взвизгнул: «Дод, бидод! Караул!»
— Да, да, и мой долг врача — сказать об этом во всеуслышание.
Что произошло дальше, Пётр Иванович помнит смутно. Началось нечто дикое. Всё смешалось в возникшей свалке. Касымбек рвался убить проклятого уруса. Хозяин рычал и призывал своих нукеров. Разбили стекло у лампы, и стало почти совсем темно. Запомнилось мелькавшее в хаосе тел, рук, физиономий недоумевающее, старающееся сохранить невозмутимость лицо зятя халифа.
Кажется, не стреляли, выстрелов Пётр Иванович не слышал, но могли и стрелять, потому что немного позже доктора водили к почтенному бородачу, у которого живот оказался простреленным револьверной пулей навылет.
Когда скандал достиг своей кульминационной точки, чья-то железная рука буквально вырвала доктора из рук душившего его Касымбека и вышвырнула на двор в прохладную тьму локайской ночи. Липкие следы пальцев на шее жгли кожу. Бессознательно поплелся Пётр Иванович, стараясь припомнить, где арык. Ему ужасно хотелось помыться, прежде всего помыться, но он плохо ориентировался. Некого было спросить, басмачи около мяхманханы, изнутри которой доносились душераздирающие вопли. В конце двора доктор почти наткнулся на какие-то шушукающиеся тени и невольно воскликнул: «Кто здесь?» В ответ он услышал робкие возгласы, и тени исчезли.
Мягкие женские руки коснулись его груди.
— Вы?.. Спасите меня!
Инстинктивно Петр Иванович (проклятая профессиональная привычка!) осторожно отстранил молодую женщину и, не скрывая радости, тихо пробормотал:
— Осторожно, Жаннат... я соприкасался с прокажённым...
— Ну и что? Чума, проказа! Что мне до них. Вы здесь. Вы меня спасёте.
— Касымбек... — сказал Пётр Иванович только одно слово.
— Что Касымбек? — удивительно просто и безразлично прозвучал голосок Жаннат.
— Он... ведь ты... он держал тебя два месяца и... он...
Жаннат засмеялась.
«Так говорить, так смеяться!» — подумал доктор.
— О, неужели вы думали!
— Господи, — пробормотал поставленный в тупик доктор, — что ты говоришь?
— А... говорю я то, что говорю. Ты боишься, как бы я не была с... прокажённым, но тебе, значит, всё равно, если б он был здоровым... о... как плохо ты обо мне думаешь!..
Снова послышался странный её смешок.
Из бессвязного торопливого рассказа Жаннат Петр Иванович только теперь узнал повесть о том, как она, вызволенная из касымбековского плена Гриневичем, вновь попала в более тяжёлый плен. Едва Гриневич с Шукуром-батраком уплыли на гупсаре, Жаннат почувствовала себя тоскливо и одиноко. Ещё несколько мгновений в мокрых отбелесках факелов можно было разглядеть что-то тёмное.
В темноте, удаляясь, всплески стихли. Теперь только слышался шум неугомонного Вахша да приглушенный рев далекого перепада в Трубе.
Ветер рвал дымное пламя факелов.
Возбуждение прошло, страх сжал сердце. Жаннат испуганно посмотрела вокруг. Лицо старика-паромщика, обращенное к воде, выражало напряжение и любопытство. Встревоженно смотрел, сжимая винтовку, Кузьма, Он напрягал глаза до боли, точно пытаясь пробуравить темноту. Стояли, пряча лица, крестьяне селения Ширгур.
И вдруг раздались поспешные тревожные шаги. Кто-то бежал по тропинке. Хрипло прозвучал возглас:
— Тушите огонь! Скорее!
Зашипели горящие ветви в воде. Никто даже и не спросил, в чём дело.
В темноте послышалось:
— На горе... в селении сам Касымбек... Слушайте. Откуда-то сверху послышались крики, ржание коней.
В безумном страхе бежала Жаннат через ночь, скалы, горы...
Кузьма вёл лошадь под уздцы. Она спотыкалась, скользила, скрежеща подковами о камни.
— Но, дура! — ворчал где-то в темноте Кузьма.
— Тише, — шептал горец, взявшийся вести их через горы.
Перед рассветом Жаннат задремала в седле.
Очнулась она от выстрела.
В серых сумерках Жаннат различила домики кишлака, каких-то всадников, бегущих людей. Кузьма исчез. Жаннат стащили с коня и втолкнули в хижину.
Бородатые угрюмые лица смотрели на неё, сжавшуюся в комок у очага.
— Кто ты такая? — спросил, повидимому, главарь.
— Я... я... — бормотала в ужасе Жаннат.
— Да это касымбековская женщина, я знаю, — сказал кто-то.
— Пусть идёт на женскую половину.
Жаннат перехватил двоюродный брат Ибрагимбека. Вместе с десятком всадников он пробирался после разгрома своей банды на восток. Он не нашёл ничего лучшего, как преподнести Жаннат в подарок своему брату и тем в какой-то мере искупить позор поражения. По счастливой случайности Ибрагимбек не узнал в Жаннат той самой отчаянной комсомолки, которая осмелилась вступить с ним в борьбу в Курусае. Впрочем, тогда было так темно, что он и не разглядел её.
Сейчас Жаннат жила в ичкари под строгим надзором ибрагимовских жён. Казалось, о её существовании забыли. Но Ибрагимбек недаром имел славу «гали» — пустой. Что, что, а про красивую пленницу он отлично помнил. Очевидно, он приберегал её для себя, когда вдруг в голове его сложился хитроумный план.
— Господи, — бормотал Пётр Иванович, — и нужно же было, чтобы это оказалась ты, Жаннат!
— Там тихо стало, сейчас придут. Что мне делать? — всхлипнула молодая женщина.
— Надо бежать.
— Никуда не убежишь. Увы, скоро меня отдадут турку. Несчастная я.
Шум в михманхане действительно стих. Только громко и пьяно что-то выкрикивал Ибрагимбек: «Этого-то-го!.. Проклятие!»
— Что делать? Что делать? — Пётр Иванович только крепче сжимал руку Жаннат и с тоской пытался зачем-то разглядеть в темноте её глаза.
— Доктор, — заорал Ибрагимбек на весь обширный двор. — Доктор, ку-да ты запропастился?! Кривой, найди доктора.
Послышалось шлепание каушей по двору.
— Прощай.
Рука Жаннат выскользнула из руки Петра Ивановича, и лицо её растворилось в темноте. Точно её и не было.
Тогда-то Петра Ивановича повели к раненому.
— Как я буду его лечить, — рассвирепел доктор, — и без инструментов, без бинтов? Безобразие.
Накладывая повязку на огромное волосатое брюхо стонущего басмача, доктор уже один за другим создавал планы спасения Жаннат, но тут же решительно отвергал их. Отчаяние охватывало его. В ярости он грубо ворочал раненого. С радостью он схватил бы скальпель и распорол бы это покрытое слоем жира в пять пальцев чрево, но опять сказывалась профессиональная привычка — раненый неприятель для врача уже не враг, а больной, нуждающийся в медицинской помощи...
Глава двадцатая. ШПИОН
Жалко слова на глупого,
жалко взгляда на дурного.
Узбекская пословица
Хаджи Акбар, сделавшись проводником Красной Армии, держался с Сухорученко запанибрата, но весьма почтительно. Грузный, неуклюжий, он бежал на зов комэска не иначе как вприпрыжку, чем немало потешал бойцов... «Держи пузо — потеряешь!» — кричали они ему вслед. Но Хаджи Акбар не обижался.
Он никогда не позволял себе возражать комэску, не смел указывать, а только, прижав ладони к животу, сладеньким голоском мямлил: «Не соизволит ли ваша милость... те-те... задуматься над нашими ничтожными мыслями?»
И сегодня, когда он заговорил, голос его журчал и плескался, точно горный ручеёк. Сухорученко даже не сообразил сразу, что в словах этого чёртового проводника имеется «хреновника».
— Волей всевышнего, Сулеймана-эфенди расстреляли. Видно нехороший человек был.
У Сухорученко даже сердце, по его смачному выражению, «хлобыстнуло». Хоть и не мало прошло с кабадианского рейда, а история с базарным вором или военкомом Термеза, «чёрт его разберет», нет-нет да всплывала в памяти, чтоб лягушки его залягали, этого эфенди. Не досмотрел тогда, по дороге из Кабадиана в Дюшамбе, за ним Сухорученко, сбежал турок, ловкачом оказался. Ну и черт бы с ним. Но вот беда, не сдал тогда Сухорученко командованию письмо, которое обнаружилось у Сулеймана-эфенди и которое переводил ему на кабадианском базаре дервиш. Забыть комэск не забыл, но чего возиться с какой-то заупокойной молитвой. Тем не менее червячок сомнения грыз и грыз потом. Не во всём Сухорученко поступил правильно. А вдруг там не молитва, а что-нибудь другое? Вдруг дервиш, переводя, обманул. Сухорученко невольно схватился за нагрудный кармашек гимнастерки, где уже много месяцев намокало в поту и прело письмо, и подозрительно глянул на ухмыляющуюся рожу Хаджи Акбара.
— Больно ты палава жрёшь много, лопнешь... А насчёт того турка, ты к чему?..
— Я считал... те-те... я думал, вы его, командир, знали?
— Ты что? Меня на пушку взять хочешь?
Не нравились Сухорученко лукавые огоньки в глазках-щёлочках Хаджи Акбара. И правильно, что не нравились. Покряхтев, Хаджи Акбар сказал:
— Плохой человек был турок Сулейман, подлец, вероотступник. Правильно его большевики того... те-те... Теперь других предателей ищут... у других допытываются, кто ему помог сбежать.
— Э-э, — возмутился Сухорученко, — не на такого попали, — и неожиданно пропел:
«Не волнуй меня, Маруся,
Не волнуй, тебя прошу.
Я и так уж всю неделю
Разволнованный хожу!»
Почтительно выждав, когда командир закончит своё вокальное упражнение, Хаджи Акбар ухмыльнулся:
— Конечно, я вожак каравана, глупости... но они опасные люди, плохие люди! Играют... мало-мало, с инглизами, плохо играют. Человек, именующий себя Сеидом Музаффаром, совсем не Сеид... совсем не шейх... совсем не Музаффар.
— Ну тебя со всякими твоими попами. Короче давай!
— Он... инглиз.
— Ты откуда знаешь? — Сухорученко всем телом повернулся к собеседнику.
— Знаю, — прыщавое лицо Хаджи Акбара отражало скромное удовлетворение, он понимал, чем можно взять Сухорученко. — Лишь тот, кто обожжётся, знает силу огня. Я всё знаю, на то я и проводник доблестных красных аскеров... В кишлак человек приехал. Мало-мало уполномоченный из Бухары. Всё рассказал. Мандат у него, есть арестовать Сеида Музаффара.
Мандат у уполномоченного оказался по форме. В нём было сказано:
«Именем революции тов. Амирджанов уполномачивается Назиратом Внутренних Дел и Чрезвычайной комиссией по борьбе с контрреволюцией немедленно арестовать и доставить в Бухару человека, именующего себя Сеидом Музаффаром».
Имелось в мандате обращение ко всем командирам воинских частей оказывать содействие уполномоченному Амирджанову в выполнении его ответственного оперативного задания.
Печать, подписи были в порядке.
— Экое падло этот ишан! — разволновался Сухорученко.
Хаджи Акбар и Амирджанов чуть заметно переглянулись.
— Очень опасный, очень хитрый, простым ножиком женский волос вдоль разрежет, — пробубнил толстяк.
— Льщу себя надеждой, что вы мне поможете, — заговорил Амирджанов. — В назирате вы, товарищ Сухорученко, на хорошем счету. Вам можно доверять дело государственной важности.
Шкуру свою Сухорученко считал непробиваемой для лести, а тем более от Амирджанова. Про него ему было известно, что демобилизован он из особого отдела не совсем хорошо, но всё же слова его точно смазали ему всё внутри. Он шумно откашлялся, чтобы скрыть смущение, и громогласно осадил собеседника.
— Ну-ну!
Но Амирджанов с важностью продолжал:
— Позвольте быть откровенным. Ишан или человек, именующий себя ишаном, совсем не ишан. Этот человек... — Амирджанов многозначительно прищурил глазки, — английский шпион, подосланный в Кабадиан вредить Красной Армии. Все басмачи — под его рукой. Получают от него винтовки, деньги.
Сухорученко вскочил.
— Дело вы подсудобили, мое почтение. Он крикнул в дверь:
— Седлать!
Снова Хаджи Акбар переглянулся с Амирджановым, но комэск ничего не заметил. Охотничье возбуждение трясло его.
— Вы собрались ехать? — спросил Амирджанов.
— Да, надо... Съезжу в комендатуру, к Пантелеймону Кондратьевичу.
— Вы что, кошка, которую заставляют плясать для кого-то? — со смешком проговорил Хаджи Акбар, — Пантилимон далеко. Разве такой командир, как вы, сам не может поймать какого-то шакала-ишана? Давайте своих героев, ловить будем.
— Это ещё как? До Кабадиана сколько киселя хлебать.
— Зачем Кабадиан? — проговорил Хаджи Акбар. — Сегодня собака Сеид Музаффар ночует в кишлаке Хазрет-баба в трех сангах отсюда. На рассвете выехал из Акмечети. К вечеру будет молиться на могиле Хазрета.
— Молиться, говоришь?
— Да! Видишь, командир, и плов ем, и дело знаю, — толстяк усмехнулся. И злая же это была усмешка, но Сухорученко опять ничего не заметил.
Что-что, а по части конского состава за эскадроном Сухорученко угнаться было трудно, и двадцать с лишним верст до Хазрет-баба, что лежит среди лысых, сожжённых пламенем солнца круглых холмов у вечно шумящего Кафирнигана, конники проскочили за какие-нибудь три часа. Селение Хазрет-баба оказалось крохотным: дувалы, клетушки, двор мечети, обсаженный урюковыми деревьями байский сад за высокой оградой, груда кирпичей — остатки какого-то надгробного сооружения.
— Слезай, шут гороховый, приехали. Арестую я тебя, — гаркнул Сухорученко, схватив за повод коня ишана Сеида Музаффара, как раз в тот самый момент, когда тот — запылённый, усталый — въехал по каменистой дороге в кишлак.
— Салям алейкум, командир! — поздоровался невозмутимо Сеид Музаффар. — Забыть твоё лицо можно, а вот громыхание твоего голоса — никак...
— Ба, да это ты, языкатый монах... Переводчик чёртов! — воскликнул совершенно поражённый Сухорученко, узнав в ишане кабадианском дервиша, переводившего ему письмо, найденное у Сулеймана-эфенди. — Попался. Теперь-то я узнаю, откуда ты по-русски знаешь, английская шкура. А ну, слазь!
Ишан кабадианский только расправил пальцами бороду, не торопясь, не теряя достоинства, слез с коня. Да и что мог он сделать, когда живая ограда из бойцов обступила его и немногочисленных мюридов.
— Что бояться нам, у которых совесть чиста! — пробормотал он.
— Обыскать! — скомандовал Сухорученко. И тут же воскликнул: — Ага, и винтовочки-то британские, и револьвер. Порядочек.
У схваченных отобрали оружие и повели их в сад местного бая. Подымаясь по каменным плитам к воротам, Сеид Музаффар вдруг остановился. Он смотрел пронизывающе и страшно на Амирджанова, выдвинувшегося из-за спины красноармейца.
— Кто садится меж двух сёдел, у того зад на земле, — проговорил с ненавистью ишан, — недолго будешь ты обманывать и одних и других.
И он быстро добавил что-то, чего Сухорученко не понял. Амирджанов мгновенно исчез, растворился в сумраке.
— Давай, давай! — зашумел Сухорученко. — Разговорчики отставить. Шухмиться не позволю. В трибунале наговоришься!
Но комэск напрасно торжествовал. Уже через десять минут он стоял на крыше и со злобой, смешанной с удивлением, взирал на бьющееся море чалм и шапок, запрудивших горбатую улочку перед байским домом. В вечернем воздухе стоял стон от угрожающих воплей.
Горцы пришли требовать ишана кабадианского.
Ни к чему не привели попытки успокоить толпу. Трубный глас Сухорученко тонул в нарастающем реве. Ворота сотрясались и качались под напором спин и рук.
Хаджи Акбара, вышедшего к толпе, забросали навозом и камнями.
— Ну и баня! Сбесились они, что ли? — спросил Сухорученко у Амирджанова, спустившись с крыши и зайдя в михманхану, где дымил костер. Лицо Амирджанова так побледнело, что казалось зелёным.
— Убить ишана! Они ворвутся… освободят. Если не убить, он прикажет нас убить. Ох, если убьём его, нас растерзают.
Амирджанов был вне себя от ужаса, он говорил невнятно, неразборчиво, сам не понимая, что говорит.
— Посади ишана на лошадь, окружи солдатами и давай... скачи из кишлака, — выдавливал из себя Хаджи Акбар. Он сам был напуган. Толстые, рябые от угрей щёки его покрылись пятнами.
— Скорее! — взвизгнул Амирджанов. — Они сломают ворота. Дайте команду расстрелять. Разрешаю именем Республики. Мой мандат...
— Иди ты к... — грубо сказал Сухорученко. Как всегда, опасность сделала его рассудительным. — Твой мандат мне сейчас ни к чему, бумажка!
— Что? Теперь вы, командир, отвечаете за него. Если упустите, то...
— Договаривай!
Он так сказал, что Амирджанов отшатнулся.
Но рёв в кишлаке нарастал.
Вдруг Сухорученко вспомнил. Лихорадочно порывшись в кармашке гимнастерки, он достал слежавшуюся замусоленную бумагу и сунул под нос Хаджи Акбару:
— Читай!
Уже первые строчки заставили толстяка буквально выпучить глаза.
— Здесь... те-те... — зацокал он, — вонючее письмо... оружие... инглизы... золото... ой-ой-ой.
— Перевод давай! — сдавленным голосом, задыхаясь, выдавил из себя Сухорученко.
Но взрыв криков, треск ломающихся досок заставили его выскочить во двор.
— Пали в воздух! Гони их! — скомандовал комэск бойцам, залегшим на крыше и у ворот. Под гром выстрелов он, весь дрожа от злобы, кинулся к низкому помещению в глубине двора. Оттолкнул часового и вскочил в полутёмную каморку. Посреди неё сидел ишан кабадианский. Несмотря на духоту, он зябко кутался в ватный халат. Глаза его взметнулись, и, чёрт побери, мог поклясться Сухорученко, в них метались иронические огоньки.