Целое лето медведь творил на острове бесчинства. Разорил бортни, погубив четыре роя пчел, порвал сеть, изгрыз легкий долбленый каюк, вытоптал грядки картофеля на дальнем Кешином огороде. Дважды за лето встречался с ним охотник нос к носу, и дважды зверь уходил от него. Был он громадный, бурый, заросший длинной густой шерстью. Левое ухо зверя разорвано и торчит на голове двумя лоскутами черной кожи. Медведь могуч, но ловок и быстр. Ложась на спячку, он долго путал свои следы, вырыл пять берлог, но залег где-то в шестой, которую, к великому своему удивлению, Кеша не смог выследить.
…За полдень охотник управился с добытыми нерпами. Разделал туши и развесил на солнцепеке вдоль всей косы на острых кольях красные куски мяса. Две шкуры и розовые слизни жира бросил для приманки возле замыва.
С моря потянул свежак, тревожа и разгоняя комариные тучи. Медленно поднялась вода, и к берегу потянулись льды с дремлющими на них нерпами-сивучами. Нерпы уже не интересовали Кешу, утром он их настрелял довольно. Мясо высохнет на кольях, Кеша снесет его в лабаз и зимою будет кормить собак. Сварил в котелке нерпичью печень — от болезней и недуга, съел ее тут же на берегу, крупно посыпая сочные черные ломти серой солью. Так он делает каждую весну, оттого и не хворает, веря, что в печени таится великое лекарство от всех болезней.
На остров Шатар Кеша попал десять лет назад. Пришел сюда на шхуне «Ольга» со зверобоями. С месяц дрейфовал среди льдин подле берега на зверобойном баркасе, добывая нерпу. Выбирался иногда на берег, приглядывался, прислушивался к тайге, к шуму рек и ручьев, подолгу глядел на закаты, что сгорали в беспредельной пустоте моря, и вдруг решился остаться здесь на зимнюю охоту.
Зверобойный промысел Кеша не любил. Было это похоже на убийство. Глупые, неповоротливые нерпы лежали на льдинах, закрыв влажные добрые глаза. Их били во сне, иногда пулей, а иногда, экономя заряды, колотушками, когда животных было слишком много и сон их был крепок. Голубые льдины окрашивались в алый цвет крови, кровь лужицами стояла на воде, по щиколотку наполняла баркас, каплями приставала к брезентовой робе. Люди, отупевшие от вечной морской качки и постоянного убийства, были угрюмы и молчаливы. Они внутренне противились этой работе, но продолжали творить ее однообразно и методично.
В кубрике на «Ольге» в большой бочке росла чахлая елочка. Она напоминала им о земле, о родине и детстве. Подле нее, слабой, с редкой желтоватой хвоей, люди добрели сердцем, вспоминая любимых в долгих нехитрых беседах.
Именно рядом с ней, сидя верхом на грубо выструганной скамейке, стыдясь своих шершавых и нескладных слов, Кеша уговорил капитана шхуны оставить его на острове. «Ольга» по рации запросила флагмана зверобойной флотилии «Мятежный». А «Мятежный», связавшись с материком, вытребовал разрешение у Чуганского промхоза оставить на зимовку охотника Дубилкина в лесных угодьях Шатара.
Осенью, возвращаясь на материк, «Ольга» высадила Кешу в бухте Якшина.
Весною зверобои вернулись на остров. В устье Амуки, в полукилометре от моря, стояло приземистое зимовье, рядом с ним горбился накатной крышей лабаз, сигала на волнах долбленая лодчонка, сохла на кустах исподняя и верхняя одежда.
За зиму Кеша добыл предовольно соболя, белки и лис.
Боцман Иван привез ему официальный договор с Чуганским промхозом и двух щенков — Бурака и Соболя. Промхоз предлагал Кеше сдать добытую пушнину и принять снабжение еще на одну зимовку и, в свою очередь, брал на себя снабжение и полный расчет с ним.
Директор промхоза включил в план освоения охотничьих угодий Шатар и прилегающие к нему острова, разрешив отстреливать соболя, белку, лис, и если есть такая возможность, то и островную выдру. Кроме того, на Дубилкина возлагалась обязанность соблюдать все правила охоты и пожарной безопасности в тайге, ему разрешался отлов рыбы и постройка на всей территории острова.
Официальные бумаги Кеша запрятал на дно деревянного рундучка вместе с паспортом, охотничьим билетом и портретом незнакомой женщины, вырезанным из журнала «Огонек», и зажил на острове безвыездно.
За три года он облазил всю округу и мелкие острова (их было вокруг Шатара до двух десятков), переправляясь от одного к другому на легкой лодчонке, срубил шесть зимовий и выкопал до десятка землянок.
В первый же год завел дружбу с сохатым, что жил по соседству в густом урмане. Сохатый любил по вечерам выходить на песчаную косу и смотреть, как плавится и тонет в море громадное лохматое солнце. По вечерам на косу приходил и Кеша. Сначала запах человека беспокоил зверя. Он нервничал, далеко убегал по косе к прибрежной тайге, ярясь, рыл копытом песок, низко опуская свои ветвистые рога, зло кашлял в тишину вечера. Но потом попривык к Кеше настолько, что перестал будто бы замечать его.
После гона зверь приходил к зимовью человека, уставший от праздника крови, и мирно пасся на луговине, фыркая на привыкших к нему, но все-таки лениво взлаивающих Бурака и Соболя.
— Чо, брат, устал, однако? — говорил ему Кеша, вкусно попыхивая трубкой. — Привел бы в гости свою бабу, чо все один да один бобылишь, быдто человек.
Лось поднимал от травы голову и прислушивался к незнакомому звуку человеческой речи.
Он и состарился на глазах у Кеши и два последних года уже не уходил к солонцам на великую и радостную битву и торжество плоти. Подолгу дремал и все ближе и ближе жался к человеческому жилью, будто бы искал у него защиты.
На зиму Кеша готовил сохатому стожки сена и ревниво охранял их от налета дерзких и молодых самцов, делая исключение только для кокетливых и осторожных самок.
Так они и жили, человек и зверь, долгие годы в согласии и дружбе.
И вот сохатый погиб, выслеженный и предательски убитый Рваным Ухом. Он слишком уверовал в свою безопасность рядом с жильем человека и перестал понимать тайные шорохи и звуки тайги. Он стал доверчивым, за что и поплатился жизнью.
В гибели сохатого Кеша считал себя виновным и обязанным отомстить Рваному Уху, отобрав у него жизнь. Кеша не успокоится сердцем, пока не бросит шкуру Рваного Уха под ноги у себя в зимовье.
Но весною охотнику не удалось выследить медведя. Летом он еще встречал следы зверя, находил их и осенью, но так и не дознался, где залег Рваное Ухо на зиму. Следующей весной следы пропали. Медведь ушел по забитому льдами проливу к острову Птичьему. С ним встретился Кеша спустя три года.
Глава II. Убийство
Рваное Ухо ненавидел людей.
Началось это давно, когда впервые он увидел тайгу, травы, бегучую струю реки, почувствовал тысячи запахов и услышал тысячи звуков. Мать вывела его из сырой темноты берлоги.
Тайга просыпалась. С белых сопок, еще густо покрытых снегом, в распадки и долины спешила вода. Стебли ранних трав, прошлогодняя листва, ветви жимолости, голубичника и багульника, омытые первым дождем и прихваченные утренником, еще не сбросили с себя ломкую пленку льда и звенели стозвонно и радостно. Прозрачные, все в мелких бусинках воздуха забереги хрустко ломались, лопались и тоже звенели.
В густой, убранной висюльками хвое стонал витютень, дятел постукивал в сухое тело старой березы, смеялись синицы, и осторожная ронжа щеголяла модным убранством на солнцепеке.
Оттаивая, вкусно пахла земля, и каждый корешок, луковичка и былинка наполнялись первым и самым ароматным соком весны. И даже береза, раненная острым когтем или рогом опьяненного весною зверя, плакала чистыми слезами радости. Еще день-два — и брызнет в небо тугая сила земли зеленым клейким дымом листвы и молодой хвои.
Медведица шла тайгой неслышно и мягко, часто задирая к небу морду, и ловила горячими чуткими ноздрями воздух, выбирая дорогу. Медвежонок спешил за ней, сбиваясь с шага, натыкаясь на сухие сучья, скатываясь в ямы и срываясь с ослизлых, заросших зеленой плесенью мха, поваленных деревьев. Мать незло урчала на него. Все ее большое, нескладное тело было наполнено трепетной любовью и заботой к своему ребенку, радовало ее и настораживало. Она была молодой матерью, и первое торжество любви, зачатья и родов все еще волновало ее мягкое, нежное сердце. Ее тугие сосцы тосковали о мокрых губах медвежонка, о вкусном его почмокивании и о той таинственной, радостной боли, которое причиняет движение молока. И она, не в силах более противиться зову своего молодого тела, вдруг прилегла и запела все одну и ту же извечную песню матери, призывая к себе своего ребенка. Она обняла его лапами, прижала к теплому большому животу и пела, пела ему колыбельную, утопая в ласке и солнце первой материнской весны. А он, тычась сырой мягкой мордой, капризно скулил и пил ее всю…
Однажды она услышала голос отца медвежонка. Она знала этот голос и могла отличить его из тысячи ему подобных. Он звал ее к себе страстно и непреклонно. Он любил ее и требовал ответить ему любовью. Он звал ее и всех, кто вправе помериться с ним непочатым буйством крови и силы. Голос звучал торжественно и непобедимо. Каждой капелькой крови она рвалась к нему, но другое чувство, чувство, которому нет в мире равных, чувство матери, гнало ее прочь. И она уходила от него, уводя с собой его продолжение, его ребенка.
Однажды она услышала голос отца медвежонка. Она знала этот голос и могла отличить его из тысячи ему подобных. Он звал ее к себе страстно и непреклонно. Он любил ее и требовал ответить ему любовью. Он звал ее и всех, кто вправе помериться с ним непочатым буйством крови и силы. Голос звучал торжественно и непобедимо. Каждой капелькой крови она рвалась к нему, но другое чувство, чувство, которому нет в мире равных, чувство матери, гнало ее прочь. И она уходила от него, уводя с собой его продолжение, его ребенка.
Тропа их предков была знакома до каждого кустика, до каждой былинки. По ней прошла она впервые за своей матерью, точно так же сторонившейся голоса ее отца. Она шла и слышала запахи своей матери, братьев, запахи сестер и всех тех из большого их рода, что коснулись этой тропы. На миг ей показалось, что она услышала на тропе враждебный, чужой запах. Она замерла, и спешивший к ней ребенок натолкнулся на нее и тоже замер, стараясь во всем подражать матери. Она глубоко втянула в себя воздух, стараясь выловить в нем то, что насторожило и обеспокоило. Раз, другой — нет, все спокойно, все так, как и должно быть… И все-таки что-то продолжало беспокоить и настораживать медведицу. Едва-едва уловимый чужой запах, но он настолько слаб, настолько далек, что вряд ли может причинить ей и ее ребенку опасность. Она еще раз для верности повела ноздрями и мягко пошла вперед.
Низко пригнувшись под густым кустом кедрача, она была уже готова вымахнуть на широкую, залитую солнцем поляну, когда что-то захлестнуло ей шею, левую лапу и скользнуло по груди. Медведица только на один миг застыла на тропе и по вечному закону их рода резко рванулась вперед. Этот рывок решил ее участь.
Стальная петля, искусно спрятанная в ветвях кедрача, захлестнула ее и затянулась напрочно, срывая клочья шерсти со спины, шеи, груди, раня теплые, набухшие сосцы. Чем сильней рвалась она вперед, тем глубже впивалась в нее петля. И тогда она закричала. Закричала так, что дрогнули и затрепетали, будто под ветром, листья на деревьях. Охнуло и раскололось эхо, пугая птицу и зверя. Ее ребенок, не признав голоса матери, завизжал и шарахнулся в густую темноту кедрового стланика. Сухой сук рассек ему ухо, и он, впервые почувствовав боль, уже не мог понять, куда и зачем несут его ноги. А мать билась в стальной петле, ломая молодую поросль деревьев, взрывая землю и все кричала, кричала, дико и жутко, не в силах побороть страх, обуявший ее. Тот, кто повесил петлю, не пришел ни через час, ни через два, ни через день. Она ждала его, смирив страх, затаившись, готовая к последнему прыжку. Не пришел он и на следующий день. Зато из чащи, жалобно поскуливая, вышел ее сын. Он увидел мать, радостно взвизгнул и затрусил к ней. Она грозно зарычала, предупреждая его. Тот мог прийти в любое время и убить ее. Она не хотела, чтобы он убил и ее сына. Медвежонок не понимал ее. Не понимал, что надо уходить, бежать от этого места, оставить мать и больше никогда не приближаться к ней.
«Уйди, — рычала она. — Уйди, или я разорву тебя!»
Он не ушел, а лег в траву, положив по-взрослому на лапы свою лохматую, с разорванным ухом голову.
Медведица ждала еще день. Тот не приходил. Тогда она стала грызть и царапать когтями дерево, к которому была прикована петля. Грызла день, другой… Пропитанное смолою, в полной силе своей жизни дерево не поддавалось ее зубам. Она грызла и слабела от этой пустой, бесплодной работы. Петля давила ей горло, в кровь протирая кожу и вгрызаясь в мясо.
«Уйди, — рычала она своему ребенку. — Уйди!»
Он не уходил. И не приходил, все медлил и медлил тот, кто мог кончить ее страдания.
Она не могла знать, что человек, еще с осени поставивший петлю, оставил западню на тропе и уплыл с острова. Это не по закону, это против закона тайги. Он забыл про петлю и не придет за добычей. Он не вскинет ружья, чтобы прекратить страдания зверя, и не воспользуется своей добычей. Ему не нужны ни мясо, ни шкура медведицы. Зачем же ему ее жизнь?
Медведица умирала медленно. Ее родичи, спешившие на великий праздник любви, далеко обходили это место, улавливая возродившийся запах беды и опасности. И только ее сын бродил вокруг, поедая корешки трав, прошлогоднюю ягоду и не переставая звать ее к себе.
Последний раз силы вернулись к ней, когда он слишком близко подошел к роковому месту. Она зарычала, взмахнула лапой и начала грызть стальной поводок петли, в кровь разрывая пасть и ломая острые молодые зубы. Шерсть на ее исхудавшем теле висела клочьями, и живот ее больше не пахнул молоком.
До самого последнего толчка сердца в большой груди она не переставала рычать одно и то же, одно и то же:
«Уй-й-й-ди-и-и!.. Уй-ди-и-и-и!..»
Когда она умерла и Рваное Ухо ушел от нее, холодной и незнакомой, на тропу слетелось воронье и долго-долго кричало вслед медвежонку.
У ручья, километрах в трех от погибшей матери, он набрел на стоянку человека. Едва уловимый, вымытый дождями, выдутый зимними вьюгами запах был запахом петли. Этот запах возненавидел Рваное Ухо на всю жизнь.
Глава III. Следы
Кеша приплыл на Птичий.
Он намеревался пересечь остров с севера на юг и с запада на восток, срубить зимовье и остаться на Птичьем на зимовку.
Место для жительства Кеша выбрал в устье реки Лебяжьей на невысоком взлобке, прикрытом густым ельником. Здесь в речку Лебяжью впадал быстрый и довольно широкий ручей. Название реки Кеша запомнил еще по лоции, будучи зверобоем, а ручей сам нарек Травяным. К его верховью он думал уйти сразу же, как только справится с постройкой зимовья, лабаза и бани. Париться Кеша любил и никогда не упускал возможности поставить рядом с зимовьем, если позволяло время, баньку.
За неделю Кеша управился со всеми делами и ушел в тайгу. Он шел по ручью Травяному, вслушиваясь и вглядываясь в заповедную тайну деревьев. Его привыкший к негромкой, но большой жизни тайги слух улавливал то, что составляло мудрое реченье леса. Вот, нарушая общий покойный шум вершин, что-то прошелестело, хрустнуло и пошло-пошло волной прочь от ручья. «Белки», — отметил про себя охотник. По-над водой, едва-едва заглушая бормотанье волны, прошел долгий торопкий стук. Где-то от водопоя, совсем рядом, вспугнутые его запахом и запахом собак, уходили олени. Скоро он подсечет их тропу. Вероятно, на вершинах сопок много ягеля: олений табун крупный.
За полдень Кеша вышел к истокам ручья Травяного. Широкая поляна заросла высокой, жирной травой. Травы легко покрывали охотника с головой, под ногами захлюпала вода, а где-то впереди, скрытые зеленой стеной, забеспокоились утки. Над поляной зависли раскидистые кроны берез, а чуть выше шумел ельник-зеленомошник. Такие поляны любит медведь, он бродит по ним в жаркие дни. Кеша остановился, прислушался, насторожились и собаки, чуть-чуть ероша шерсть. Может статься, что медведя сморила жара и он теперь крепко спит, забравшись в густую тень зарослей.
Охотник шел неслышным скользким шагом. Бурак и Соболь все больше ершили шерсть и оскаливали пасти. Но, кроме недавних, еще пахнувших зверем лежек и бочажка-водопоя, Кеша ничего не обнаружил.
Судя по лежкам и следам, медведь был крупным. Охотник, прикинув вершком след зверя, определил возраст — семь лет.
Кеша хорошо знал и уважал жизнь хозяев тайги. Исходив по их тропам сотни и сотни километров, не раз вступая с ними в честное и всегда крайне опасное единоборство, охотник настолько изучил их нрав, что мог легко определить характер любого медведя.
Этот был матер и зол. Следы его буйств хранила окрестная тайга. Вот береза, ствол которой весь измочален громадными когтями. До коренного камня выбита земля. Тут медведь напал на пасшегося сильного и молодого лося. Лось, застигнутый врасплох, принял бой. Вокруг все вытоптано и выбито животными.
Лось бился отчаянно. Об этом говорят рога с пристывшими на них клочьями медвежьей шерсти. Череп лося развален кромешным ударом и лежит среди костей, разбросанных на поле минувшего боя. Кости находит Кеша и в ельнике-зеленомошнике. Хозяин любит поживиться свежинкой. Вкус крови и теплого мяса делает его еще более жестоким.
А вот и еще один след, но уже не зверя, человека. Он развел костер не подле воды, а среди леса на хвое. Он не залил уголья, и предательский, скрытый под толстым вековым покрывалом палой хвои огонь сделал свое дело. Метров на сорок вокруг выгорела земля, занялись огнем смолистые лапы взрослых деревьев, погиб молодой подгон. Только случившийся ливень спас тайгу от пожара.
Кеша на мгновение представил себе, как занимался, треща и плюясь искрами, пожар, как низкий ядовитый дым стлался по-над землей, растекаясь все глубже и глубже по тайге, как забеспокоился зверь и всполошились птицы. Представил и свел сурово брови, выругался и плюнул в холодное чрево кострища.
А что же человек? Куда направил он свои следы? Давно ли был тут? И один ли раз?