Рельефы ночи - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 20 стр.


Он крепко сжимал мою руку. Я неотрывно глядела в дикое прекрасное лицо. Когда он так бредил, он был прекрасен ночной, степной красотой. Я понимала: я погибла. А завтра утром снова придут люди, пахнущие кровью. Запоминай, запоминай его бред; может быть, все это святая правда, как правдив лик сине-белой Луны над уснувшим холодным миром.

— Я знал все дороги Монголии и Китая. Я знал все пути, ведущие к священной Иволге. Я разоружил близ Урги китайские войска. Там, в юрте, я говорил с русским царской крови, с Великим Князем. Он сказал мне: ты имеешь право убивать и владычествовать. Люди будут у ног твоих, и я тебе помогу. Я подарил ему верблюжьи стремена и бурятскую мандалу, расшитую золотыми нитями. Он был так доволен. Да, он помог мне, девчонка. Ты не знаешь, как я жил тогда в моей юрте. Над ней развевалось новое белое знамя. Оно было парчовое, все вышитое сплошь, блестящее. На празднике освящения знамени в жертву хотели принести китайца, но неловкий солдат не мог отрубить ему головы, бросил меч и убежал, заливаясь слезами, и я подошел, поднял меч, взмахнул им и отрубил голову жертве. Я всегда все делал хорошо, девчонка. Запомни это.

Он внезапно открывал глаза и резко, слепяще, взглядывал на меня своими раскосыми щелями. Он так сжимал мне руку, что, казалось, ломал мне пальцы.

— У меня была роскошная юрта! — кричал он, и лицо его наливалось багровой краской. — Я заказал себе генеральское обмундированье! Все, и эполеты, и погоны! У меня были золотые эполеты, золотые нити вились на них, золотые щетки свисали с моих крепких богатырских плеч! Я был герой!

— Ты и сейчас герой, — шептала я ему, — ты и сейчас…

Господи, он переломит мне руку. Я буду ходить в гипсе.

— Я был такой герой, что я проехал на коне всю Азию, весь великий Сибирский путь на Запад, — сквозь прокуренные желтые зубы выплевывал он мне в лицо, — и я достиг Астраханского ханства, и я хотел остаться там жить, так мне там приглянулось! А потом в проклятой России начались революция и война, заварилась эта каша из железа и крови, и я, я тоже варил ее! Я к ней руку приложил!.. Казаки астраханские восстали, но красные солдаты их перестреляли, всех до одного… А я уже скакал, скакал и ехал в поездах, и мой конь трясся в вагоне вместе со мной, обратно на Селенгу, на Байкал, в Бурятию, сюда… И пули свистели вокруг меня, и гранаты взрывались у меня под ногами, но я же знал, знал священную мантру!..


Луна пристально глядела в наше единственное окно; все остальные были черно, слепо задвинуты досками ставень. Багровость утекала с напрягшегося лица Джа-ламы. Он перевел дух, разжал руку, выпустив мою руку, затекшую, ноющую от боли, снова закрыл глаза.

— Я выбрал место для новой ставки в пустыне Гоби… у горной цепи Ма-Цзун-Шань… Всюду, куда ни глянь, — пустота, тишина… Там скрещивались пути из Юм-бейсе на Тибет, Китай, Цайдам, великие караванные пути… И стала моя жизнь — сон, Елена… В моей крепости было пятьсот юрт. В отряде — триста сабель… Я охотился на диких баранов и коз, грабил караваны… О, грабить караваны — какое наслажденье, девчонка!.. Это лучше, чем обнимать женщину… Не обижайся, это правда… Однажды я ограбил караван, идущий из монастыря. Одной рухляди, парчи, драгоценных камней, золота там было столько, что не стыдно было бы выдать с таким приданым замуж царскую дочь… И я все присвоил! Все стало мое! Мое — это тоже наслажденье. Мое — это такое опьяненье, такое… Я всегда любил владеть. Я всегда любил жить богато и вольно. А для этого, девчонка, надо лить кровь. Без крови ничего не выйдет в жизни. Ничего.

Я опустила ноги с кровати на пол.

— Ты куда?.. — Он цапнул меня за руку. Снова усадил. — Никуда ты не пойдешь!.. Слушай… Убивать — все равно кого. Я долго думал: кого лучше, выгодней убивать — красных или белых?.. И я так и не понял, кто против кого воюет. Я, Джа-лама, убил белого командира Вандалова, взрезал ему грудь и вырвал у него из груди дымящееся сердце, и вместе с моим другом Максаржавом, верным воином, сварил и съел его, чтобы умножить силу и храбрость. Если убьешь тигра на охоте — съешь его сердце!

— А мое сердце… ты тоже съешь?!.

Я спросила это так тихо, что сама себя не услышала. Но он услышал.

И захохотал — так раскатисто, так хищно и обидно, что все волоски у меня на теле поднялись дыбом.

— Тебя?!. — еле оборвав хохот, выдавил он. — А ты-то сама кто?!.. А-ха-ха-ха-ха!. Ты-то, ты-то…

Он повторял это так долго, что я услышала: «Ты дрянь, ты дрянь». Кровь бросилась мне в голову. Рука моя размахнулась сама. Когда он возобновил свой обидный хохот — до слез, — рука моя сама размахнулась и сама дала ему звонкую пощечину. Я не хотела этого — рука захотела сама.

— Ах ты, — изумленно выдохнул он. Его лицо-тарелка обернулось, встало широкой Луной против моего. — Меня к себе звал сражаться барон Унгерн, да я не пошел. Я мог совершать переход на конях без воды и пищи в степи много дней и ночей, если надо было настигнуть врага. Ты… ударила меня!.. На колени!..

Он так и не разогнул ног, не встал из позы лотоса. Он просто схватил меня за руку и так сжал ее, что я вскрикнула, и из глаз моих покатились слезы.

— На колени! Передо мной!

— Ты можешь мне выжать кровь из руки, как сок из мандарина, о великий Джа-лама, — сказала я, морщась от боли, плача, — ты можешь избить меня, убить… но я не встану перед тобой на колени! Где твой «смит-вессон»! Я пошла с тобой тогда, ночью, не оттого, что испугалась твоей пушки! А от одиночества! Оттого, что мне тоже, как и тебе, дурак, захотелось человеческого тепла, участья, ласки! Дыханья рядом! Ты можешь съесть мое сердце! Но оно никогда не станет твоим! Никогда! И храбрости оно тебе не прибавит! И любви! Ты останешься таким, как ты есть, навсегда! Злым! Жестоким! Ужасным! Черным!..

Я плакала уже навзрыд. Я выкрикивала это все взахлеб, не помня, что кричу, зачем. И я увидела превращенье.

Злобно хохочущий, возбужденный пощечиной Джа-лама вдруг скорчился, съежился, вжал голову в плечи, стал внезапно маленьким и тощим — он, долговязый и худой, костяная каланча. Он стал странно, просяще жалким, он всем телом своим просил у меня прощенья. Он не произнес ни слова. Он только глядел на меня черными щелями. И лицо его бледнело все больше, и он закусил губу, и я увидела, как по его подбородку, по задранной шее, по кадыку ползет струйка черной крови, черной в белом свете Луны.

И я испугалась по-настоящему. Мне показалось — он умирает.

— Ну что ты, что ты, — залопотала я, всхлипывая, утирая мокрое лицо ладонями, — ну не надо так, я же не хотела тебя обидеть…

Он как-то странно сломался в спине, ссутулился, наклонился вперед и уткнулся горячим, обжегшим меня лбом в мои голые колени под рубахой.

— Это ты, царица ночи Ай-Каган, прости, прости меня…

Он распластался на холодном полу у моих дрожащих замерзших ног. Голый человек на голом полу. Полуголая девушка на жесткой деревянной узкой кровати. Лодка жизни несет их по бурной Селенге. Или — по зеленой ледяной Ангаре. Впереди бездонье Байкала. Синева вечности. Луна смеется над ними, подсматривая за ними в окно. На Востоке всегда должен быть у любовников Подсматривающий либо Подслушивающий. Так надо, чтобы всегда был третий. Без третьего любовь потеряет вкус и остроту, не будет дразнящего, терпкого аромата.

Они пришли рано утром. Мы еще спали.

В уши вонзился звонок, выворачивающий наизнанку нутро. Я все просила Георга: смени звонок, смени. Так можно оглохнуть. И буду я, музыкантша, что твой Бетховен.

Он равнодушно, нагло встал с постели голый — он никогда не стеснялся своей наготы — и пошел к двери. Отпирать.

— Георг!.. — крикнула я из постели сонно, сердито. — Ну хоть халат накинь, имей совесть!..

Он обернулся. Из его сузившихся лезвий-глаз вылетел черный огонь.

— Не Георг, а Джа-лама, пора бы запомнить, — выцедил он. — И не халат, а дэли. Дэли, повтори. И совести я имею безмерно больше, чем ты, ибо у меня было во времени больше воплощений.

Я молчала. Рухнула в подушки. Я ничего не собиралась повторять. Он качнулся в белесом утреннем свете, нагой, и спокойно пошел к двери.

Он, жестокий, самонадеянный, открыл дверь, даже не спросив: кто?.. кого несет в такую рань?..

И стук и грохот я услышала в сенцах. Будто падали, врезаясь в стену, лопаты, валились на дощатый пол гири.

И я услышала крик:

— Су-у-уки!


Они давно готовили его убийство. Они продумали его убийство, готовили его долго, как хорошая хозяйка загодя начинает готовиться к празднику, скупая провизию, запасая сушеные овощи и вяленое мясо, рубя капусту тяпкой и придирчиво выбирая на базаре телячьи ножки. В Улан-Удэ были расстреляны заговорщики. В Урге — верные люди Джа-ламы. В народе читали указ: «По степи бродит бандит, беглый нойон Дамбиджанцан, называющий себя присвоенным им святым именем Джа-ламы, на самом деле это не Джа-лама, а коварный и подлый враг, военный суд приговорил его к смертной казни». Но Джа-лама был невидим. Он был неуловим. Он был бесстрашен и жесток, он божественным чутьем знал, когда к нему приближались те, кто хотел убить его, и стрелял в них, и убивал наповал, а оружье всегда было при нем.

Он обернулся. Из его сузившихся лезвий-глаз вылетел черный огонь.

— Не Георг, а Джа-лама, пора бы запомнить, — выцедил он. — И не халат, а дэли. Дэли, повтори. И совести я имею безмерно больше, чем ты, ибо у меня было во времени больше воплощений.

Я молчала. Рухнула в подушки. Я ничего не собиралась повторять. Он качнулся в белесом утреннем свете, нагой, и спокойно пошел к двери.

Он, жестокий, самонадеянный, открыл дверь, даже не спросив: кто?.. кого несет в такую рань?..

И стук и грохот я услышала в сенцах. Будто падали, врезаясь в стену, лопаты, валились на дощатый пол гири.

И я услышала крик:

— Су-у-уки!


Они давно готовили его убийство. Они продумали его убийство, готовили его долго, как хорошая хозяйка загодя начинает готовиться к празднику, скупая провизию, запасая сушеные овощи и вяленое мясо, рубя капусту тяпкой и придирчиво выбирая на базаре телячьи ножки. В Улан-Удэ были расстреляны заговорщики. В Урге — верные люди Джа-ламы. В народе читали указ: «По степи бродит бандит, беглый нойон Дамбиджанцан, называющий себя присвоенным им святым именем Джа-ламы, на самом деле это не Джа-лама, а коварный и подлый враг, военный суд приговорил его к смертной казни». Но Джа-лама был невидим. Он был неуловим. Он был бесстрашен и жесток, он божественным чутьем знал, когда к нему приближались те, кто хотел убить его, и стрелял в них, и убивал наповал, а оружье всегда было при нем.

Его несчастный, крошечный дамский «смит-вессон» тридцать восьмого калибра.

И палачи затаились. Они поняли — надо действовать иначе. Надо не выслеживать его, бесстрашно бродящего по улицам Иркутска, по старым закуткам Иволги, по холмам снежного Удэ, по тайге Листвянки, по угрюмому байкальскому берегу в Голоустном, когда култук выдувает из человека все внутренности, — его, курящего «Мальборо» и «Кент» у пивных ларьков, нагло ощупывающего глазами лица и груди встречных девушек, — а прямо прийти к нему в дом, в его крепость. Туда, где он затаился с тремястами саблями. Где у него из всех сабель осталась только одна живая сабля, жалкая девица, любовница, что он подобрал на улице, ночью, в подворотне, — ну, это голубиное перо, его можно и отдуть ото рта.

Они были матерые убийцы. Они участвовали в ликвидации белогвардейских банд барона Унгерна. Они под Маймаченом расстреляли царского генерала Баиргуна, а на подступах к Урге — китайского офицера Сяо. Они кричали шепотом, сведя над столом, как сводят в пиру чаши, палаческие головы: мы обманем его. Мы сделаем вид, что мы его друзья. Мы впряжемся с ним в одну упряжку. Мы поделим с ним деньги, что вместе с ним мы отнимем у жалких, слабых. Мы, сильные, склонимся перед ним, заставив его думать: он — сильнее. Мы сочиним ему письмо, где предложим ему взять царствующее место в том тайном разбойном союзе, который помог ему взять большое богатство и уцелеть. Мы скажем ему: приди, владей. Ты — наш владыка. Тебя — хотим видеть над нами. Он, конечно, сначала не поверит. Но такова природа лести, что любой, и даже осторожный Джа-лама, умный, хитрый, жестокий, неуязвимый, поверит тоже. Как можно убить убийцу? Убийце надо предложить стать из холопа — князем. И посулить ему княжескую, хошунную печать. И тогда, имея печать своего хошуна, он станет владыкой над всею бескрайней Степью. Он станет перерожденьем Чингисхана, и это будет его великое торжество в подлунном мире. И воины Дугар-бейсэ и Нанзад-батор принесут ему это письмо, и подсунут под черную дощатую дверь. И он найдет его. Или его девчонка.

И не уйдут воины. Всю ночь будут ждать под дверью, не смыкая глаз. А утром позвонят в оглушительный звонок. Какая роскошь, однако, — звонок в юрте.


Он, голый, подошел и открыл дверь. За дверью стояли Дугар-бейсэ и Нанзад-батор, в меховых грубых тулупах, синие от мороза. Шатались, будто пьяные. Он насмешливо окинул их взглядом. Проследил за их глазами: они молча пялились на висевшие на стенах сеней ружья, малокалиберные винтовки, кинжалы в чехлах и без чехлов, разнообразные ножи, старые пистолеты и револьверы — Джа-лама собирал коллекцию оружья, гордился ею. Я шарахалась от стены, увешанной орудьями смерти. Мне казалось — вот сейчас кинжал прыгнет со стены, вопьется в меня. Нож, отнятый у того насильника из подворотни, он тоже повесил здесь.

— Любуетесь? — весело спросил Джа-лама. — Неслабое у меня собранье. Хотите что-нибудь на память, отморозки?.. Что стали, как вкопанные?.. На, держи ты. И ты.

Он сорвал со стены степной аратский кинжал, подумал — и сдернул еще тот нож, которым хотели убить меня. Протянул воинам. Они молча взяли.

— Вот, возьмите мой подарок! Это наточенная сталь, осторожней, — он криво усмехнулся, и желтые прокуренные зубы обнажились. Нанзад-батор глядел на его голый впалый живот. — Вы можете кого-нибудь, ребятки, запросто убить этими ножами.

Он смеялся над ними, вызывал их. Он смеялся над смертью. Он не мог допустить, чтобы они, эти вши, ползающие по земле, по другим мертвым телам, посягнут на него, Перевоплощенного.

— Давайте я вас, трусы, благословлю. На смелость. — Он уже смеялся, хохотал в открытую. Они глядели на него округлившимися глазами, если только узкие щелки бурятских глаз могут округлиться, расшириться. — Встаньте на колени! Не хотите?.. Не надо. Мысленно вы все стоите передо мной на коленях. Потому что я один в целой Степи умею убивать, как никто. Умею взять деньги там, где они упрятаны за семью замками. Умею ограбить того, кто хочет ограбить меня. И я отличаюсь от вас тем, что мне на это все, непотребное у других людей, Буддой разрешенье дано. Дано! — Он простер руки над круглыми бритыми головами бандитов. — Благословляю вас! Попытайтесь быть, как я! Не сможете! Мое святое благословенье да будет с вами!

— Кончай ломать комедию, Георг, — сквозь зубы процедил Дугар-бейсэ, — не смешно. Кончена твоя степная песня, царек сдвинутый. Ты и продержался-то благодаря своему сумасшествию. Только никто не верил в твою игру. Не верил, что ты сумасшедший. Все тебя давно разгадали. Кончен бал, погасли свечи…

Он стоял над ними с руками, простертыми для благословенья, как будто застыл на морозе, не опускал их. Дугар-бейсэ схватил его за запястья. Нанзад-батор, выхватив из кармана увесистый «кольт», выстрелил. Он выстрелил Джа-ламе не в голову, не в лицо — в голую грудь. И Джа-лама не сразу упал. Он, задрав голову, видел, как, пораженный тем, что они подняли руку на Царя Степи, Дугар-бейсэ попятился, зацепил плечом охотничье ружье, и оно с шумом свалилось со стены; ружье зацепило грузный автомат Калашникова первых выпусков, и он тоже упал, грохоча; автомат зацепился ремнем за старый, времен Гражданской войны, «маузер», и он брякнулся, ударив металлом о металл; и так, зацепляясь друг за друга, начали валиться со срубовой стены, как заколдованные, все убийственные железяки, когда-либо собранные на земле, у доверчивых людей, купленные или выманенные великим Джа-ламой, грозой байкальских бандитов.

И Джа-лама крикнул:

— Суки!

И у него горлом пошла кровь.


И когда он упал на пол, рядом со своими гремящими, валящимися со стен железками, Нанзад-батор поднял руку с «кольтом» и выстрелил в него еще раз, сверху, сзади — в шею.

И пробил Нанзад-батор пулей сильную жилистую шею Джа-ламе; и дернулся Джа-лама, и еще и еще выплеснулась кровь из его горла, как старая монгольская змеиная темная водка; и крикнул Нанзад-батор, цепенея от страха:

— А девка!.. Девка-то твоя где!.. Может, тут она!.. Тебя-то мы пришили, а ну как если она здесь?!. ее-то, ее-то тоже ведь придется пришить!.. как пить дать!..

И Дугар-бейсэ, кусая губы, бросил:

— А может, кроме шмары, тут еще и собака какая есть, кошка?!.


Я не слышала этих слов, голоса, каким они говорились. Но я слышала гул, гомон речи. Так слышно — по весне бегут ручьи вниз с Хамардабанских гор, втекают в Байкал, спрятанный, как под шубу, под толстый мертвый слой льда.

Я стояла перед толстой дверью, как перед слоем льда. Я должна была открыть дверь в сенцы. Прорубить ломом прорубь. И нырнуть — головой в ледяную черную воду.

Я ударила дверь ногой.

Он лежал на дощатом полу сеней голый, лицом вниз, и между лопаток его сочилась кровью рана, и в круто вывернутой, как у мертвого быка, шее тоже темнела красная рана.

Я прямо смотрела в лица воинам.

— Здесь нет собаки Джа-ламы, — сказала я, не опуская глаз. — Здесь нет кошки Джа-ламы. Здесь нет прислужников Джа-ламы, и домочадцев Джа-ламы, и поваров Джа-ламы, что готовили для него в юрте вкусные мясные обеды. Здесь есть только женщина Джа-ламы. Единственная его женщина, бывшая с ним в радости и в горе. Он никого не терпел рядом с собой, кроме меня. Ламы не могут жениться. Ламы дают святой обет. Я знала это. Но я была с ним, ибо он так захотел. А сейчас вы оба уберетесь вон, суки, потому что, я знаю, он бы так захотел тоже. Я всегда читала его желанья. Вон. Убирайтесь. Иначе я всажу вам все пули, что в барабане, в ваши тупые стриженые лбы.

Назад Дальше