Собрание сочинений в трех томах. Том 2. - Троепольский Гавриил Николаевич 10 стр.


— Это ты насчет Ухаревых — к чему? И меня — как Петьку? Или — как своего… — но он не произнес слова «отца». Достаточно было намека, чтобы все поняли, о чем речь. — Так ты и скажи при народе. На стороне-то уж говорил: «Отрублю, дескать, Сычеву ноги». Как это так — «отрублю»? Граждане! Аль уж мы не в Советской власти живем?

Федор стал вплотную перед Семеном. Видавший виды, могучий, сухой парень и широкоплечий, внешне уверенный, краснощекий и крепкий хозяин в упор посмотрели друг на друга.

— А что? — зло спросил Федор. — Что значит — «своего»?

— Тебе виднее, — ответил Сычев. Эти слова он произнес уже усмехаясь.

Собрание притихло.

Федор еще раз с ненавистью посмотрел на Сычева и повернулся, чтобы выйти. Как ни тесно было, а ему дали дорогу, расступились, проводив глазами. Федор ушел домой.

Собрание загудело, заволновалось, загалдело снова.

Крючков встал и прокричал, прерывая шум:

— Тихо!

— Тихо! — сразу закричало несколько голосов, увеличивая гвалт.

Потом все кричали «Тихо!» и наконец поняли, что надо молчать, опомнились. Избач стоял уже у стола.

— Федор говорил правильно, — сказал Ваня Крючков в общей тишине. — Кандидатура Сычева неподходящая. Выбирать его, конечно, не надо: не по той дороге пошел. Комсомольская ячейка возражает: в протоколе записано — «за Сычева не голосовать».

— Нечего нас тут агитировать! — попробовал кто-то перебить.

Но Крючков хладнокровно ответил:

— А я все сказал, не волнуйся, Виктор. Боишься, не отработаешь здесь водку Сычева?

Многие сразу догадались, о чем речь: ведь перед собранием три дня шло пьянство. А Крючков еще спросил с этакой иронией:

— Шмотков! Виктор! Что же ты не отвечаешь? Выходи вот сюда и «агитируй». — Легкая усмешка не сошла у Вани и после того, как он сел.

«Убил» он Сычева, скромненький секретарь РКСМ, сильнее всего этой репликой. Сычев посмотрел на Ваню: «И когда они выросли, черт бы их побрал!»

Конечно, шумели и еще, спорили, наскакивали друг на друга. Наконец стали голосовать, предварительно потратив добрый час на выборы счетной комиссии.

Провалили Сычева — не провели в правление сельпо.

А всего-то против Сычева было на десять рук больше… Но ничего уже не поделаешь.

— Так, та-ак, — сказал тихо, себе под нос, Сычев. — Значит, «неподходящая»… — А потом отчетливо, для всего собрания: — Кому поверили! — И вышел из помещения.

Но домой он не пошел. Сел на бревна около магазина кооператива. Закурил.

«Значит, затирают… не пущают… Пожалуй, надо обороняться… — зло подумал он. — Я ж тебя спасал, сукин ты сын. Ну смотри! Пожалеешь», — угрожал он мысленно.

Вскоре закончилось собрание. Крестьяне выходили на улицу, закуривали, присаживаясь на бревна или стоя. Сначала курили, лениво переговариваясь:

— Ишь как теплынь взяла…

— Парит.

— От весна дак весна!

— Одно слово — парит землю.

— Парит.

— Да-а… теплынь.

Но из головы каждого не выходили слова, сказанные Сычевым о Федоре, и каждому хотелось спросить, узнать. А Сычев сам затеял разговор, будто продолжая мысли других:

— Н-да… Весна уж так весна!.. Речка тронулась, граждане. Сеять скоро…

«Не о том начал», — подумал каждый из присутствующих.

— А Ефиму Землякову… сеять не придется, — добавил Сычев медленно, завораживая слушателей.

Все насторожились, выжидая, молчали.

— Пропал мужик зазря, — продолжал Сычев после некоторого перерыва. — Ай-яй-яй! Сын — и мог это сделать! — с деланным возмущением и горечью воскликнул он. — Отец же его и в люди вывел — приютил, можно сказать, вора, все простил, а он — вон что… Боже мой, какой зверь — малый!

— Это как понимать? — спросил кто-то сзади.

— А так понимать: Федька ночью яму рыл. Вот и понимай теперь. Хотел, значит, папашу-то зарыть, да, видно, помешал кто-либо… Если б без умысла, то зачем же яму готовить в ту ночь?.. А?

Виктор Шмотков соскочил с бревна, дернул плечом и, сдвинув шапку на ухо, сказал:

— Не может того быть! Я тебя, Семен Трофимыч, уважаю. Конешно, уважаю… Этого… Как его… Куды ж денешься. Но только не будет Федька яму рыть. Я его смалу… — Виктор не докончил, смутился, потому что Сычев посмотрел на него строго, и глаза его говорили: «Ты ж, мразь, вчера у меня водку лакал, на выборах не защитил и теперь возражаешь».

Все встали и сгрудились около Семена. Кто-то сказал:

— Следствие было, — значит, без умысла.

Из толпы голос:

— А докажешь, Семен Трофимыч? А то за поклеп-то по головке не гладят.

— Да хоть сейчас! Яму хорошо видно — снег потаял. Пошли! — Сычев решительно встал и закончил твердо: — Докажу!

Беспорядочной гурьбой направились к избе Земляковых, шумно переговариваясь на ходу.

Брат Петьки Ухаря, Степка Ухарев, крепкий задорный курносый парень в треухе набекрень, громко спрашивал у Сычева:

— А случаем, если взаправду убил, то что же ему, зверюге, за это?

Сычев дернул за рукав Степку, отстал с ним от толпы.

— В суд подавать — замнут, — зашептал Сычев, — Они все за него. А тут и проучить. Петьку вспомнишь. Понятно?

— Оч-чень понятно!

Они быстрым шагом догнали толпу и слились с нею, следуя в самой задней группе.

Сорокин Матвей пришел с собрания и сел обедать. Но, увидев из окна народ, вышел узнать, в чем дело. Толпа все росла и пухла; женщины, ребятишки, мужчины, узнав, в чем дело, вливались в толпу и шли к Земляковым. Матвей подозвал Виктора Шмоткова и спросил:

— Что случилось?

— Говорят, Федька с умыслом убил отца — яму готовил. Идут узнать.

Матвей заволновался и зачастил, взяв Виктора за пуговицу рваного пиджака:

— Витька, не верь! Неправда, Витя! Недоброе затеял кто-то. Помнишь, цыгана убили зазря? Где Ванятка Крючков?

— Он прямо с собрания ушел с ребятами на речку. Там вся молодежь. А что, дядя Матвей?

— Так, ничего… Неправда, Виктор, не верь.

— Ей-боженьки, не верю, дядя Матвей. Я ж Федьку знаю смалу.

И вдруг Матвей Степаныч сорвался с места и, как был, без шапки, в одной рубашке, распоясанный, побежал к речке.

Глава седьмая

А весна разыгралась. Таял снег. Веселей чирикали воробьи. Теплынь на дворе такая, что так и кажется — разомлело село, расквасилось. Земля стала пегая — пятна чернозема вылупились проталинами. Оставшийся снег стал рыхлым и беспомощно расползался во все стороны от проталин. Чернозем выпирал, парился, казалось, дышал, когда припарит солнышко. Будто чувствовал чернозем, что подходит освобождение, хотя по ночам морозы еще прижимали его, обнимая ледяной кромкой. Но солнце настойчиво и ежедневно помогало чернозему. А он, вздыхая полной грудью, расталкивал, распирал снег.

Бабы возились с холстами, расстилали на день, выбеливали. Перед каждой хатой полоски холстов. Зиму-зимскую журчали прялки, а теперь перестали. Теперь весна — белить надо. Утром появится несколько серых полосок перед окнами, на улице, а к вечеру, смотришь, они уже не серые, а белесые. Через несколько дней лежат уже белые-белые, как ровные дорожки снега, полотнища холстов.

Весна наступала на зиму быстро, напористо. Только бы и веселиться, а с Зинаидой творится неладное: похудела сильно, девчат в дом не пускает и сама никуда не ходит. Всем заметно — тоска у нее. Вскоре слух был: будто из петли вытащили. Удавиться хотела. Может, и врут. Но народ заволновался, заговорил по закоулкам: «Не к добру это. Ох, не к добру!» Никто ничего не знает про тоску Зинаиды, а болтают.

А она стояла в тот день в избе, смотря перед собой в одну точку невидящими глазами.

Ей уже за двадцать перешло — в деревне считается под годами. Смуглая брюнетка, как и все Земляковы, с высокой грудью и резко очерченными, почти не изогнутыми бровями и длинными ресницами. Парни заглядывались на нее, но она всегда какая-то задумчивая, недоступная. С нею не пошутишь, как с некоторыми, не обнимешь, не пришлепнешь шутя ладонью по лопаткам. Сватались — отказала. В богатую семью, и отказала. А все дело в том: сидит у нее в сердце Андрей Вихров. Любит она его, а он ее не замечает, считает, видно, девчонкой. А какая же она девчонка, если и всего-то только на восемь лет моложе его. Но разве ж скажешь ему об этом! Разве ж можно девушке открыть такую тайну. Во всем селе только она одна знала о своей безнадежной любви, никому не открывалась и не показывала виду, даже — Андрею.

Разве до сватов ей. А ее стали считать гордой: женихов отшивает, ни с кем не гуляет. Зато уж если она запоет грудным чистым голосом «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина» да заставит девчат подпевать хором, без слов, с закрытыми ртами, то никому она тогда не казалась гордой. Бывало, с матерью на сенокосе, вечером, запоют в два голоса эту песню, то не одна женщина всплакнет в передник. А косарь остановится, потупившись, опершись на рукоятку косы, и подумает: «Земляковы поют, брошенные»… От матери у Зинаиды не было секретов. Ах, если бы она была жива! Спрятала бы Зинаида у нее лицо на плече, выплакалась бы и все рассказала. Кому расскажешь? Кого пустишь в свое сердце?

После смерти матери отец стал ласков к Зинаиде. Хотя эта ласка была суровой, как и он сам, но она чувствовала, что в отце большая перемена, другим становится. Ждала, старалась помирить их с Федором, надеялась на ладную жизнь. И вдруг сразу: убит! Все кончилось.

…Когда Федор пришел с собрания, Зинаида стояла посреди избы и неподвижно смотрела куда-то перед собой. Внутри у нее тягостная, знобящая боль. И казалось ей, что изба наполнялась мощными и мучительно тоскливыми звуками. Она заломила руки так, что хрустнули пальцы, и прошептала:

— Папаша! Федя! Мои родные!

Федор подошел к ней, положил руки на плечо и ласково сказал:

— Зина… Плохо тебе?.. Зина!

Она молчала.

— Поезжай в город. На фабрику устроишься, легче будет.

Молчала Зинаида.

Федор видел — недоброе творится с ней. Жаль сестру — пропадает. Он сел на лавку и сказал:

— Поди погуляй. На речке молодежь. Поют. Сходи, Зина, сходи.

Она низко опустила голову и тихо пошла к двери. Федор посмотрел ей вслед и закрыл лицо ладонями.

А весна разгуливается все больше. Вода бежит, спешит, журчит, позванивает. Земля парит, дышит. Вторит этому дыханию и Паховка. Дрянненькое это селишко: избушки — из глины да соломы, леса нет на десять верст кругом, поля, да равнины, да буераки глубокие. Но зато есть речка Лань — маленькая, вилючая, быстрая; бежит она в крутых бережках, вечно беспокойная и неунывающая. А в половодье все веселье на речке. И тогда берега ее полны народа: там и молодежь, и старики, и дети — всем хорошо смотреть на весеннюю воду. В тот памятный для села день на реке много было молодежи, много радости и веселья, так много, что, казалось, не вода разлилась, а звуки песен и смеха дрожат мелкой рябью. Шумит водичка, шелестят малюсенькие льдинки, стучат друг о друга, спешат-спешат, толкаются, беспокойные. Шумит и молодежь — поет, балагурит, топочет каблуками.

Над кручей «разрезала дух» балалайка, а он и она выхаживали «барыню». Помаленьку все стянулись к плясунам.

— Ух ты! Смотри: Анютка-Змей пошла плясать! — .крикнул кто-то. — Бежим туда!

— А с ней кто?

— Володька Красавица, браток ее.

— Эти сделают на горе́ грязь.

А Змей под дробь каблуков припевала:

— Наддай! — слышались одобрительные голоса. — Володька! Дай!

— Ух, ух, ух! — разламывался, разминался Володя Кочетов, выхаживая перед Анюткой.

А та притопывала и задорно вызывала его, выговаривая в такт:

— Тра-та-та! Тра-та-та! — затараторил Володя и сквозь дробь бросил частушку:

Частушки в такт «барыне» сыпались беспрерывно. Плясали поочередно и не переставая: умеешь — не умеешь, а очередь подошла — выходи.

Несколько парней гурьбой приближались к плясунам. Один из них, Ваня Крючков, затянул:

Другие подхватили:

Голос Вани выделялся из всех. Хороший голос! Далеко отдавался гомон людской, эхом летели по речке выкрики и песни и где-то там сливались с водой, будто вместе с нею убегали туда, где еще теплее, где в море широком незаметны капельки Лани. Молодежь радовалась весне, воде, радовалась друг другу. Юность никогда нельзя поместить в берега, как речку: все равно где-то прорвет и берег.

А на излучине реки, где стояло несколько больших ветел, сидела Зинаида и неподвижно смотрела на разлив. До нее с берега доносились звуки бурного веселья, и от этого еще тоскливее становилось на душе… И вот она сначала тихо-тихо, потом громче и громче запела:

Бархатный, сильный, полный горечи и тоски голос плыл по воде, дрожал в воздухе и замирал где-то далеко-далеко.

И всем-то эта песня была знакома, но так ее никто не мог петь душевно, проникновенно, как Зинаида. На берегу услышали песню. Остановилась пляска, прекратились частушки, замолчала, смутившись, гармонь.

А Зинаида пела. Она вспоминала мать, жалела Федора, тосковала об отце, мучилась безысходностью горя. Перед глазами, затуманенными слезами, стоял Андрей, как живой. Стоит, смотрит на воду и не замечает Зинаиду. В тот опьяняющий весенний день она смутно сознавала, что это мираж, но… он стоял и не замечал. И жизнь показалась ей пропащей и никому не нужной. Выхода не было.

Зинаида не слышала и не видела, как Матвей Сорокин пробежал к молодежи, запыхавшись, бежал без шапки. Все произошло без нее.

Матвей еще издали, увидев Ваню Крючкова, кричал:

— Беда-а! Беда!

Ваня побежал ему навстречу. Ребята — за ним. Все забыли про Зинаиду и уже не слышали ее песни.

— Идут! — кричал Матвей. — Ваня, идут! Федю бить идут. Скорей! Ребятушки, скорей!

Все бросились бежать к Федоровой избе.

Берег опустел.

Только одна Зинаида осталась под ветлами. Она пела, обхватив руками колени, не замечая ничего вокруг:

И плыла ее песня, наполняя все вокруг тоской и отчаянием, просила любви и ласки, жаловалась. Звуки песни донеслись и в село, но застряли в соломенных крышах и в рокоте толпы, ворчащей, чавкающей сапогами по навозной грязи, веками накопленной у надворья.

На бегу Ваня что-то кричал ребятам.

Но он не знал, что у избы Земляковых уже сгрудилась толпа.

Над селом висел гвалт. Около крыльца несколько мужиков напирали на милиционера, настойчиво выкрикивая:

— Узнать пришли! Не мешай!

— Народ сам знает, без тебя!

— Сторонись!

— Не могу! — старался перекричать милиционер. — Нельзя! Р-разойди-ись!

На крыльцо поднялся Сычев Семен и обратился к толпе:

— Товарищи! Пущай сам Федька покажет. Може, врут про яму. Поклеп-то на человека недолго навести. А може, и ямы нету никакой. Ежли есть яма, тогда другое дело. А може, ее нету!

— Пока-ажь!!! — завопили сразу несколько человек.

Вплотную к милиционеру приблизился Сычев и тихо ему сказал:

— Ты уходи, мил человек. Народ сейчас сурьезный: могут тебя того… Душевно говорю, жалеючи.

Милиционер растерялся. Толпа завыла:

— Сла-азь! Сла-а-а-а! А-а-а-а!

— Бей милицию! — орал Степка Ухарев.

Толпа хлынула к крыльцу. Милиционер подался в сени, оттуда — во двор и верхом — в волость. С крыльца уже командовал Сычев:

— Сперва, граждане, надо разобраться. Пущай закон решает.

— Как это закон?! — заорал Степка.

— Самого будем спрашивать? Аль как? — крикнул Сычев в толпу.

— Само-о-о-а-а!!! — рявкнула толпа.

Благожелатели Федора хотели, чтобы он рассказал сам. А врагам только того и надо было, чтобы он вышел из избы. Поэтому так дружно и рявкнули в ответ на вопрос Сычева.

Сычев скрылся в дверях. Он распахнул дверь в избу и сказал Федору, сидящему неподвижно за столом:

— Выходи. Народ требует.

Через минуту, не больше, вышел на крыльцо Федор.

Он — в одной рубахе, с расстегнутым воротом, без шапки, с цигаркой во рту.

Сразу в толпе стало тихо. Кто-то позади сказал шепотом:

— Господи!

Совсем тихо сказал, а всем слышно.

Федор повел глазами по толпе, выбросил цигарку и спросил:

— Вы чего собрались, товарищи? — А сам на Семена оглянулся.

Семен в него уперся взглядом. Опять встретились!

Федор повернулся снова к толпе и ровным, спокойным голосом сказал:

— Я расскажу всю правду… Промежду сарайчиками ямка накопана. То — я копал… Но только…

Сразу прорвалось. Никто не дослушал. Толпа хлынула во двор, наперла сотней тел. Смотреть яму! Плетень сбили, курник свалили. Вылетели куры. Кто-то оторвал голову курице и пустил пух над толпой. Передним видно яму, задним не видно — прут, теснятся, душатся. Кто-то крикнул:

— Пущай и сам идет!

— Нехай доскажет! — надрывался Виктор Шмотков. — Не может того быть! Пущай доскажет сам!

Над толпой повис рев Степки Ухарева:

— Убивца давай!!!

— Сторонись! — зычно гаркнул Сычев в ответ на рев Степки.

Расступились. Сычев шел впереди, за ним — Федор.

Федор стал спиной к ямке, лицом к толпе. Прямо перед ним — Степка Ухарь. Позади — Сычев.

Тишина жуткая.

Федор поднял руку и что-то хотел сказать, но вдруг его обожгла догадка: «Неужели кто-то подумал, что ямка эта для папашки готовилась?» Лицо его загорелось, в висках застучало: «Кто же, кто придумал такое?..» Неожиданно он резко повернулся лицом к Сычеву и дико закричал:

Назад Дальше