– Ей-богу, если бы ты на ней женился, – сказала Тати, – я испытала бы облегчение.
– Не кощунствуй, Тати!
– Когда же ты очухаешься наконец, Илья… – В голосе Тати было больше грусти, чем отчаяния. – Летишь, летишь… легкий, как ложь…
– О да! – Илья встал. – Легкие люди легки злу! Но я не Гамлет, я другой! Другой – это и есть настоящий я. Черт, я, кажется, впадаю в Хайдеггера… или в Бубера?
Он налил себе коньяку, подмигнул мне, выпил и поклонился Тати.
– Пошел вон, – сказала Тати беззлобно. – Вот засадят тебя в тюрьму…
Илья погрозил ей пальцем и вышел.
– Это не он, – устало сказала Тати. – Не он, черт бы побрал этого шалопая. Сколько лет ищу в нем косточку, а нащупать никак не могу…Гамлета наш Илья помянул не случайно. Подростком он вдруг сблизился с Лериком, который тогда в очередной раз женился, бросил пить, перестал винить в своих неудачах коллег по сцене – «взялся за остатки ума», как выражалась домоправительница Даша. Ему дали роль в «Гамлете» – кажется, Гильденстерна. Ничего более значительного в его карьере не было, у него появился шанс, и Лерик старательно вживался в образ, каждую свободную минуту посвящая Шекспиру. Илья с энтузиазмом помогал Лерику, подавая реплики за Гамлета и Гертруду, за Полония и Офелию.
Тогда-то Илья и узнал о том, что его отец – Николаша – умер от передозировки метаквалона. А принес ему эти таблетки сын – Илья. Он был мал и, разумеется, не понимал, что делает. Мать дала ему коробочку, которую Илья и отнес отцу. Николаша тогда пил, ссорился с Тати, Алиной и Нинон. Тем летом он переселился в беседку – от дома ее закрывали пышные кусты жасмина. Он принял таблетки, которые принес сын, запил вином и лег на тахту. Когда отец затих, Илья ушел. Вот и вся история.
Лерик превратил эту историю в шекспировскую трагедию. Наконец-то у него появился слушатель. Внимательный и умный слушатель, который сыграл зловещую роль в этой истории, пусть и не догадываясь об этом. Ребенок стал слепым орудием в руках людей, замысливших преступление. Они хотели избавиться от молодого короля, талантливого и беспечного красавца, и Илья помог им в осуществлении гнусного замысла. Метаквалон. Седативно-гипнотическое вещество, успокаивающее, снотворное и противосудорожное средство. Быстро всасывается, в печени расщепляется почти полностью. По снотворному эффекту не уступает барбитуратам. В те годы его называли еще «дискотечным бисквитом». В больших дозах очень токсичен, особенно в сочетании с алкоголем. А Николаша запивал его вином. Много вина и много метаквалона. Клавдий и Гертруда дали эту дрянь ничего не подозревавшему малышу, и он отнес ее отцу. Николаша умер. Всеобщий любимец, красавец, умница, надежда русской литературы – умер. Негодяй Клавдий женился на порочной вдове, и зло восторжествовало…
Не думаю, что Лерик хотел настроить Илью против Бориса и Алины. Конечно, его сызмальства раздражали властность и высокомерие брата, бесила его самоуверенность, а его манеры, умение одеваться и успех у женщин вызывали зависть. Алина в те годы была еще очень хороша, и Лерик часто с тоской поглядывал на ее стройные ножки и высокую грудь. Ему не везло в браке, а донжуаном он был никудышным: приходящая прислуга – вот и вся его добыча, и вдобавок деньги на этих женщин ему приходилось клянчить у матери. А тоскливый и постыдный роман с горбатой стареющей истеричкой из Нижних Домов сделал его посмешищем для всей Жуковой Горы. Наверное, ему хотелось выместить свои неудачи на Борисе и Алине, но по природе своей он был слабым и трусоватым человеком, боявшимся той страшной силы, которую дает людям зло. В случае с Ильей он просто заигрался, увлекся образом – образом проницательного сыщика, пессимиста, циника, снисходительного мудрого друга – и действовал наобум, на авось, по-хлестаковски, фантазируя и не задумываясь о последствиях: ему так хотелось быть героем в глазах подростка…
Но он недооценил этого пятнадцатилетнего мальчика. Не замечал – не хотел замечать – иронии в словах Ильи, в выражении его лица и глаз. И пропустил тот миг, когда Илья почувствовал пресыщение. Он поиграл с Лериком, и вот игра наскучила ему. Он наигрался. Ему надоела вся эта история с метаквалоном, Клавдием и Гертрудой, он больше не мог выносить этот пафос Лерика, то захлебывавшегося, то подвывавшего, его тошнило от театральщины, от Шекспира, его тошнило от Лерика.
И однажды Илья не выдержал.
– Да мне по фигу, – сказал он Лерику, когда тот в очередной раз, понизив голос, принялся плести историю о преступлении без наказания. – Просто – по фигу. Сыт по горло. Хватит. Гамлет, Клавдий, метаквалон… да мне все равно, понимаешь? Ну зло, ну добро, ну идеи все эти – и что? Мне-то – что? Зачем мы живем? Да чтобы жить. Я не Гамлет и не хочу им быть. Мир лежит во зле, удар шпаги, жертва, возмездие, судьба… ты хоть себя-то слышишь? Кому ты голову морочишь? Мне? Меня ты этим не заморочишь. Себе? Ну, значит, ты… ты даже не чудак, Лерик, ты – пустое место, мнимость. Ни света от тебя, ни жара. Живешь как под кайфом. Придумал себе этот кайф – и балдеешь. Ну и балдей, а я – пас. – Он встал и хлопнул дядю по плечу. – Не обижайся, ладно? Я ведь тебе не нужен, правда? Я ведь живой человек, а тебе живые люди не нужны, они для тебя опасны. С мертвецами тебе будет уютнее. Мертвецы вообще выгодный товар. С ними ты найдешь и блаженство, и сверхблаженство. – Наклонился к дяде и проговорил страшным актерским шепотом: – На колпачке фортуны ты не шишка!Подмигнул Лерику и ушел.
В тот же день Лерик запил, вскоре его сняли с роли, жена ушла от него, и он вернулся к водке, нытью, к приходящей прислуге, к горбатой стареющей истеричке из Нижних Домов, к великому роману, который должен перевернуть русскую литературу и обессмертить имя автора.
Но я – об Илье…
Разбирая недавно старые бумаги, я наткнулся на запись, сделанную моей рукой и относящуюся именно к тем дням, когда между Лериком и Ильей случился разрыв: «Мы связаны с миром гораздо теснее, чем кажется. То, что обычно подразумевают под единством души, на самом деле – подвижная граница между мной и миром. Я не могу наполнить собой мир, это как раз то, что пытается сделать человек без традиции, и безуспешно. Но я не могу и позволить миру меня затопить, хотя это и возможно, и случается постоянно, и называется бредом, онтологической возможностью феномена бреда, когда теряется различие между мной и миром, и в этом и заключается правда бреда – правда, а не выдумка больного…»
Именно этим и занимался всю жизнь Илья – пытался заполнить собой мир, как будто боясь, что мир затопит его. Его жизнь была границей между явью и бредом: гоночные автомобили, прыжки с водопадов, купание с крокодилами, русская рулетка, женщины, ночные клубы…
Отношения его с дядей, впрочем, наладились. Из первой своей поездки в Европу Илья привез Лерику в подарок бутылку ирландского виски, попросил прощения, Лерик растрогался и разрыдался на груди у племянника. Они напились и сошлись на том, что поиск смысла и внесение смысла в жизнь слишком часто смешиваются, оборачиваясь то Освенцимом, то ГУЛАГом, и лучше всегда виски пить, а свету провалиться…
Попыхивая сигаретой и посмеиваясь, Илья говорил: «Ну как же нет у меня ничего святого? Да сколько угодно! Просто я не могу и не умею любить жизнь прежде смысла ее, жизнь вообще – это слишком абстрактно, мне для этого живой человек нужен, например, с красивыми ножками или глазками. Вот Ксюша, скажем. Да если потребуется, я за нее умру не задумываясь! Да за ее глазки и за ее ножки – хоть сейчас!»
Ксения краснела и млела от счастья, хотя и знала, что Илюша через минуту то же самое может сказать Лизе, или Нинон, или Тати, или собаке Павлова, или кому угодно, черт бы его побрал, этого шалопая…
Илья был всеобщим любимцем. Он умел находить общий язык со святыми и подонками, с аристократами и бродягами, с генералами и проститутками. Даже Митя, ненавидевший всех Осорьиных и все осорьинское, делал для Ильи исключение. Летом они, Илья и Митя, гоняли на мощных мотоциклах по окрестным дорогам, а когда Митя разбил мотоцикл, Илья подарил ему машину, которую выиграл в лотерею. «Отчаянный парень, – говорил Митя. – Мужик».
Иногда вечерами Лерик, Митя, Илья и Сирота пили пиво на лавочках за флигелем, где старенькая Даша любила сидеть в кресле-качалке с вязаньем. Подвыпивший Сирота вспоминал прежние времена и ругал нынешние: «Какую страну погубили! А теперь вот народ добивают…» Даша качала головой: «Не добьют. Мы ведь – как трава. По нам пройдут – мы встанем и будем жить. Они уйдут, а мы останемся. Траву примнешь, но сломать – не сломаешь…»
Илья слушал ее молча, с улыбкой, но как-то сказал мне: «Вот эта травяная философия пугает меня больше любых русских бунтов».
Однажды Илья уехал надолго. Вернулся месяца через три – веселый, загорелый, чуть пьяный, с бразильской сигарой в зубах, подарил Лерику бутылку кашасы, а Сироте – бутылку агаурдьенте, колумбийской водки. Илья помалкивал, уходил от вопросов, но мало-помалу разговорился, и выяснилось, что эти три месяца он провел в партизанском отряде – судя по намекам, в Колумбии.
Илья слушал ее молча, с улыбкой, но как-то сказал мне: «Вот эта травяная философия пугает меня больше любых русских бунтов».
Однажды Илья уехал надолго. Вернулся месяца через три – веселый, загорелый, чуть пьяный, с бразильской сигарой в зубах, подарил Лерику бутылку кашасы, а Сироте – бутылку агаурдьенте, колумбийской водки. Илья помалкивал, уходил от вопросов, но мало-помалу разговорился, и выяснилось, что эти три месяца он провел в партизанском отряде – судя по намекам, в Колумбии.
– Искал идеи? – спросил я шутливым тоном.
– А нашел бедность, – сказал Илья. – Они не против капитализма и даже не за свободу – они сражаются за свое место у прилавка. У того же самого прилавка, на дальнем конце которого мы спрашиваем лоббовские туфли и черную икру. Разница на самом деле невелика.
Вечером сел в машину и умчался в «Пулю».
Лерик не врал, когда рассказывал об отце – о Константине Тарханове, который пустил себе пулю в рот, держа сына за руку. Так оно и было.
Тарханов был измучен и раздавлен. Чуть не каждый день он получал письма от людей, которые вышли из лагерей, куда попали по его воле, чуть не каждый день слышал обвинения – «ирод, палач» – от тех, чьи родные и близкие сгинули по его вине в ГУЛАГе. У него не сложились отношения с Хрущевым, который однажды с трибуны назвал Тарханова «сталинистом». Ему пришлось уничтожить рукопись романа, в котором рассказывалось о борьбе передовых рабочих и инженеров с вредителями: выяснилось, что дело против вредителей было сфабриковано, невинных людей оправдали, и писать было не о чем. Он почти не выходил за ворота усадьбы на Жуковой Горе: люди сторонились его, а при встрече отводили глаза. У него не осталось друзей. Он пил без просыху, пил, плакал и снова пил. Пытался работать, исписывал сотни страниц, но потом рвал, жег, пил и плакал. Огромный, всклокоченный, небритый, в грязном халате, босой, он бродил по дому, иногда вдруг замирал, уставившись в пустоту, проводил дрожащей рукой по волосам – и брел дальше, пошатываясь, хрипло дыша, бормоча: «Пора собираться… Светает… Пора бы и двигаться в путь… Две медных монеты на веки… Скрещенные руки на грудь…»
Тати плакала, но все ее попытки вернуть его к жизни заканчивались ничем.
Ее не было дома, когда это случилось.
Лерик играл на полу в кабинете Тарханова. Отец мрачно курил за столом. Перед ним стояла бутылка. Пробили часы. Тарханов вдруг с глубоким вздохом перекрестился, подозвал сына, взял его за руку, крепко сжал, отвернулся и выстрелил себе в рот из пистолета.
Тати нашла Лерика спящим. Даша шепотом рассказала, что когда она и Сирота прибежали на звук выстрела, все было кончено: Тарханов свешивался с кресла, а Лерик стоял рядом, лицо его было забрызгано кровью, он весь дрожал и не мог высвободить свою руку из руки мертвеца. Сироте с трудом удалось разжать пальцы, и Даша унесла Лерика. Позже, когда ребенок пришел в себя, он несколько раз повторил: «У Бога нет рук» – это были последние слова Тарханова. Никто так и не понял, что хотел он этим сказать, держа сына за руку и засовывая ствол пистолета в рот…
Тати прощала Лерику любую выходку. Он много читал, плохо сходился со сверстниками и был необыкновенно влюбчивым. Влюблялся в книги, в женщин, в картины, в собак – вспыхивал, доходил до обожания, но вскоре остывал. Не разочаровывался, а именно остывал. Сегодня он – великий дрессировщик, пытающийся научить Катона и Ганнибала складывать из букв слова, завтра – капитан «Наутилуса», а послезавтра – полупомешанный влюбленный, жизни не представляющий без девочки с огромными бантами в прическе, которая каждый день гуляла с няней у подножия холма. Он пытался собирать коллекции марок, спичечных этикеток, монет, но все бросал на полдороге. Его тетради и блокноты были заполнены цитатами из Лабрюйера и Достоевского, Платона и Бердяева – цитаты, цитаты, тысячи цитат. Покойного отца он сначала боялся, потом возненавидел, потом полюбил, болезненно откликаясь на язвительные выпады Ильи в адрес писателя Тарханова и его книг, наконец – привык, смирился, забыл, осталась только потная ледяная рука самоубийцы – о ней Лерик вспоминал в критические минуты, когда терпеть попреки уже не было никаких сил…
В любви ему не везло. Стоило ему положить глаз на какую-нибудь хорошенькую девочку, как ее уводили у него из-под носа. Лет в тринадцать-четырнадцать он влюбился в женщину, которая была старше его лет на двадцать. Она жила в Нижних Домах, давала частные уроки музыки и считалась хорошим педагогом. Лерик сблизился с ее мужем, обаятельным и умным человеком, который носил широкополую шляпу, черные очки с круглыми стеклами, как у Джона Леннона, и длинный шарф. Он научил Лерика понимать Томаса Манна, додекафоническую музыку и Казимира Малевича, и Лерик обзавелся широкополой шляпой, черными очками и длинным шарфом – пухлый мальчик в этом наряде выглядел комично. Неизвестно, во что вылились бы эти отношения, если бы обаятельного друга Лерика не арестовали за растление малолетних.
Первый раз Лерик женился, еще будучи студентом театральной школы. Этот брак распался через полгода, когда он узнал, что жена изменяет ему направо и налево. Скоротечным был и его второй брак. А вот третьей жене – все звали ее Мартышкой – удалось то, что не удавалось еще никому: она изменила жизнь Лерика и при этом умудрилась понравиться Тати и Нинон.
Рыжеволосая, курносая, конопатая и зеленоглазая, Мартышка с утра до вечера напевала, подметала, стирала, помогала Нинон стряпать и убирать, тормошила Лерика, играла в карты с Тати, бегала наперегонки с псами, возилась с цветами, стреляла из лука, играла в бадминтон. А как она хохотала, налегая грудью на стол! А как слушала мужа, когда он вечером в гостиной принимался разглагольствовать об искусстве!
Лерик почти перестал пить, похудел, сменил прическу, стал носить цветастые жилеты и приохотился к трубке, отказавшись от крепких сигарет, которые вызывали у него судорожный кашель. Он наконец решил «выйти из тени» и послал несколько своих рукописей в издательства и литературные журналы. Ему всюду отказывали, но это его, как ни странно, не очень сильно расстраивало: в запасе у Лерика было множество историй о гениях, которым издатели отказывали, а потом локти кусали, жалея об упущенных шедеврах. Если что и огорчало его, так это слово «нечитабельно», встречавшееся почти в каждом отзыве.
Однажды он не выдержал и решил ответить на письмо, в котором его упрекали в пренебрежении к читателю.
Он собрал нас у себя в комнате. Мартышка устроилась на ковре у его ног, в окружении обожавших ее Софии Августы Фредерики фон Анхальт-Цербстской, Дуняши и узкоглазой Дерезы, мы с Ильей расположились в креслах, и Лерик приступил к чтению.
Письмо было очень длинным, оно сохранилось у меня, приведу небольшой характерный отрывок из него: «Читабельность литературного произведения, друзья мои, так же не имеет касательства к его достоинствам и провалам, как практическая пригодность научной теории – к ее истинности. Мореплаватели древности замечательно прокладывали маршруты по картам, начертанным в память о Птолемее, и разрыв с александрийской трактовкой космоса был вызван не нуждами средств сообщения, но потребностью в новой гармонии сфер. Ошибочно полагать, будто настоящая литература созидается для читателя. Читатель отнюдь не ниспослан ей в качестве цели и вожделенного собеседника, ему разве что дозволяется поживиться плодами ее. Спешу подчеркнуть, что тезис о независимости текста от публики толкуется мною не как надменное отрешение от читателя, а в ином, более глубоком и точном смысле. Произведение пишется не затем, чтобы угодить или не угодить читателю, но во исполнение задач, поставленных перед произведением. Поставленных не автором, потому что текст, я уверен, творится не волею сочинителя, а самосозидается в процессе сожительства с автором…» и т. д., и т. п.
Лерик читал стоя, чуть откинув голову вбок и от волнения полуприкрыв правый глаз. Мартышка смотрела на него снизу вверх с таким восхищением, с такой любовью, что нам с Ильей не оставалось ничего другого, как кивать и помалкивать в тряпочку.
Когда чтение закончилось, Илья посоветовал подумать об уместности выражений вроде «отнюдь не ниспослан» и заменить «спешу подчеркнуть» на «хотелось бы подчеркнуть», а я промямлил что-то о «надменном отрешении».
Лерик был тронут нашей доброжелательностью и обещал подумать.
Когда мы вышли из его комнаты, Илья пробормотал: «Когда-нибудь пробьется. В литературе лериков все больше».
А через месяц Мартышка погибла.
Это была страшная и темная история.
Ее тело нашли в каком-то грязном притоне в районе площади Трех вокзалов. Она была зарублена топором. В соседней комнате были обнаружены трупы старухи и младенца.
Борис пустил в ход свои связи, и вскоре выяснилось, что Мартышка хотела тайком от всех обзавестись ребенком. У Лерика не могло быть детей, и его жене пришла в голову мысль о приемном ребенке. Но вместо того чтобы обратиться в детский дом, она каким-то образом связалась с торговцами живым товаром, пришла на встречу с деньгами и была убита. Кто ее убил и почему, чей был младенец, какое отношение к нему имела старуха – этого узнать так и не удалось. Жизнь в Москве тогда напоминала бушующий хаос, в котором без следа пропадали люди, и смерть Мартышки, младенца и старухи в грязном привокзальном притоне смешалась с другими смертями и растворилась в этом страшном хаосе…