Яд и мед (сборник) - Юрий Буйда 7 стр.


Борис пустил в ход свои связи, и вскоре выяснилось, что Мартышка хотела тайком от всех обзавестись ребенком. У Лерика не могло быть детей, и его жене пришла в голову мысль о приемном ребенке. Но вместо того чтобы обратиться в детский дом, она каким-то образом связалась с торговцами живым товаром, пришла на встречу с деньгами и была убита. Кто ее убил и почему, чей был младенец, какое отношение к нему имела старуха – этого узнать так и не удалось. Жизнь в Москве тогда напоминала бушующий хаос, в котором без следа пропадали люди, и смерть Мартышки, младенца и старухи в грязном привокзальном притоне смешалась с другими смертями и растворилась в этом страшном хаосе…

Лерик, бедный Лерик…

Говорят, горести расширяют наши сердца, но это не про него: его сердце было отравлено горестями.

Месяца через два он сменил театр, выбросил цветастые жилеты и трубку, вернулся к крепким сигаретам, к своему великому роману и воспоминаниям о детском спектакле, в финале которого он самозабвенно и звонко кричал «ку-ка-ре-ку», кричал так вдохновенно, так гениально, как ни до него, ни после не удавалось кричать никому в русском театре…

Собираясь на допрос, Лерик сбрил бакенбарды mutton chops. Он отращивал их несколько недель, старательно подбривая и подстригая, пока не стал похож на какого-то персонажа из Боклевского – то ли на Ноздрева, то ли на оплывшего Собакевича. Лиза говорила, что именно так и должен был выглядеть черт, явившийся Ивану Карамазову. А старенькая Даша смеялась: «Барбосисто получилось! Гроза! Настоящий околоточный, прям с картинки!» Особенно неприятное впечатление производили его вислые влажные пухлые губы и безвольный подбородок, окруженные густой растительностью. Все эти сравнения Лерик, однако, с горячностью отвергал, утверждая, что бакенбарды придают ему «классический вид».

Его одутловатое лицо было потным и почти багровым. Нинон как-то сказала, что может запросто определить степень его опьянения по цвету лица, и Лерик бросился доказывать, что водка тут ни при чем, а все дело в эритроцитозе, а может быть, даже в ацетонемии, вызывающих гиперемию кожи: он любил находить у себя разные болезни, страдать и требовать сострадания. «Ну что ж, – с невозмутимым видом сказала Нинон. – Значит, гиперемия. Сегодня ты выпил примерно двести… или двести пятьдесят… не больше…» С той поры, когда речь заходила о пьянстве Лерика, в доме говорили: «Сегодня у него гиперемия».

– Тебе ведь нравилась Ольга, Лерик? – спросила Тати, скрывая выражение лица за клубами табачного дыма.

– Да, – сказал Лерик, покосившись на графин с коньяком. – Нинон, наверное, тебе уже проболталась… что я жениться хотел…

– Проболталась.

– Хотел, – сказал Лерик с оттенком вызова в голосе.

Тати бросила на меня красноречивый взгляд – я налил Лерику коньяку.

– Хотел, – повторил Лерик, выпив рюмку. – Смешно, правда? И мне смешно. Встретился с ней, поговорил… к дубу сходили… к болконскому…

– В такой-то мороз…

– И в такой мороз! – подхватил Лерик, воодушевляясь. – И сходили!

Этот дуб рос неподалеку от дома, за поселковой оградой, и было ему, наверное, лет триста-четыреста – огромное раскидистое дерево, под которым влюбленные из поколения в поколение назначали свидания.

– Сходили, – повторил Лерик, наливая себе из графина. – Так, ничего особенного. Мороз, ночь, звезды – ничего особенного. И не говорили ничего такого… ничего особенного… а когда вернулись, я вдруг подумал… жаль Мартышку…

Тати напряглась, но Лерик не стал плакать: снова налил и снова выпил.

– И Мартышку жалко, и всех жалко… всех-всех – жалко, просто жалко… себя стало жалко, вот что… жизнь к закату, а что я? где я? Ничто и нигде. Всю жизнь мечтал, думал, стану великим актером, великим писателем, великим… великим шпионом, черт побери… и кем стал? Пью и вру, вру и пью… и сижу на шее у матери и брата… хнычу и мечтаю… себя жалею… все виноваты, один я такой замечательный, и никто меня не понимает… а на самом-то деле – никто и ничто… а такие надежды подавал… всего «Евгения Онегина» наизусть знал, шестизначные числа в уме умножал… да кому – ну кому это надо? Вам? Мне? Никому…

Он перевел дух и выпил.

– И все это ты сказал Ольге? – осторожно спросила Тати.

– И сказал! – Лерик мотнул головой. – Как в омут головой – взял и сказал. Потому что я вдруг понял, мама… – он наклонился вперед и понизил голос. – Если не сейчас, то никогда. Ни-ког-да. – Откинулся на спинку кресла. – Знаю я все, что вы сейчас скажете: мол, и шалава она, и хабалка она, и вообще… я понимаю… Ну и черт со всем этим! Наплевать. – Помолчал. – Я решил… я думал: уедем куда-нибудь, снимем квартирку, днем буду валенками торговать на рынке, а вечерами – писать, писать… черт с ним, с театром, не получилось – ну и ладно…

– Валенками?

– Или вениками. – Лерик пьяно махнул рукой. – На жизнь хватит. А мне много не надо…

– И ты все это сказал ей?

– Сказал.

– И что она?

– А что она? – Лерик пожал плечами. – Сказала: пошел ты на хер со своими валенками… или с вениками… вот что она сказала… Я и не сомневался, что так выйдет. Посидела со мной, пощебетала, послала меня куда подальше и побежала к Борису… или к Илье… не знаю…

– Это ты ей кольцо подарил?

– Тати…

– Лерик!

– Это была шутка, Тати! – Лерик попытался рассмеяться. – Ну шутка! Ты сама посуди, ну что бы она с этим кольцом могла сделать? Носить его невозможно – засмеют, продать – да ее сразу арестовали бы… император Константин Багрянородный и все такое… Порфирогенет… я же все понимаю, не полный же я дурак… я хотел забрать у нее это кольцо… потом забрать… надо же мне было выплеснуть все это из себя… а кольцо так, шутка…

– Иди к себе, – сказала Тати сухо.

– Ты это из-за кольца, что ли?

– Хватит, – сказала Тати. – Уходи.

Он встал, пошатнулся, выпил, выдохнул, рассмеялся.

– Зря только брился! Такие баки отрастил! Теккерей! И на тебе!..

И вышел, звучно похлопывая себя по щекам, которые пылали от гиперемии.

– Ксения, – сказала Тати. – Глоток Ксении – вот что мне сейчас нужно позарез.

«Глоток Ксении» – это выражение похоже на реплику из какого-нибудь вампирского фильма. Но все гораздо проще: «глоток свежего воздуха» – вот что значили эти слова в доме Осорьиных.

Дочери Нинон и Бориса тогда еще не было восемнадцати. Она не поступила с первого раза в университет, но не отчаялась. Вставала раньше всех в доме, обтиралась полотенцем, смоченным в ледяной воде, и садилась за учебники. Еще все спали, когда она отправлялась на пробежку – каждый день поутру она пробегала несколько километров вокруг Жуковой Горы. Днем помогала матери по хозяйству, а вечером снова открывала учебник. Быть может, Ксения и не была семи пядей во лбу, но это была смышленая и упорная девочка. И конечно же, она была всеобщей любимицей. Невысокая, крепкая, подвижная, с шелковистой кожей и роскошными каштановыми волосами до плеч. Стеснительная, но самолюбивая, обаятельная и твердая. Глаза у нее были почти карими, с зеленоватым оттенком, а при ярком свете – золотистыми. От обиды губы у нее набухали, а голос становился низким и бархатистым.

Тати зазывала ее в свой кабинет, чтобы дать очередной урок английского или французского, а на самом деле – просто поболтать, отвести душу от тьмы. Они разговаривали о прошлом и будущем, о Чехове и воспитании детей, о мужчинах и дамах былых времен, о Сталине и князе Осорьине, который со своим батальоном отбил все атаки конницы Мюрата под Аустерлицем и сказал Наполеону, когда тот назвал его безумцем: «Я только держал строй, ваше величество. Держал строй».

Лерик читал ей отрывки из своего великого романа и безропотно выслушивал ее безжалостные суждения, а потом они пили чай – Лерик с коньячком, а сластена Ксения – с конфетами.

Она следила за тем, чтобы у Сироты всегда была свежая рубашка, и хмурила прекрасные пушистые брови, когда он с виноватым видом лез в сапог за фляжкой.

Она терпеливо выслушивала слезливые жалобы Алины, которая рассказывала ей о своем актерском прошлом – оно так и не стало ее будущим.

Она находила общий язык с Лизой, хотя никто и не знал, о чем они разговаривали, спрятавшись от чужих глаз.

Два-три раза в году, во время школьных каникул, Борис брал ее с собой в поездки за границу, в музейные туры – Лувр, Прадо, Тейт, и с гордостью потом рассказывал, с каким достоинством Ксения держалась в самых дорогих лондонских или венецианских ресторанах.

Иногда я заставал ее у нас в Нижних Домах – Ксения дружила с Женечкой, дочерью Варвары: девочки катались на велосипедах, объедались домашним печеньем и хохотали.

Она гоняла на мотоцикле – сидя сзади, крепко обнимая Илью, с шалыми глазами, вся пылающая, влюбленная и отважная.

Иногда Илья приводил в дом на холме подружек – длинноногих красавиц, и Ксения, конечно, проигрывала этим произведениям декоративного искусства – рослым, в туфлях на высоких каблуках, в роскошных нарядах. Они были маслом и гуашью, акварелью и углем, бронзой и мрамором, а она – самой жизнью, летящей и горящей.

Я вышел в Конюшню, чтобы позвать Ксению, и тут у меня в кармане зазвонил телефон. Одновременно зазвонил городской телефон, стоявший на тумбочке в углу кабинета. И сразу же – мобильный телефон Тати. Городской телефон рядом с гостиной. Мобильные Бориса, Лизы, Ильи, еще чей-то… даже вечно полудохлый телефон Алины затренькал где-то наверху… в Конюшню вошла Ксения в распахнутом пальто – в руке у нее был трезвонящий телефон…

Я поднес трубку к уху и услышал голос Женечки:

– Доктор, у мамы началось! Началось!

– Женечка… – Я обернулся к Ксении. – Скажи, пожалуйста, Тати, что…

– Да бегите же, доктор! – сердито сказала Тати, стоявшая у меня за спиной. – Она там рожает, а он тут суслит!

И я бросился вон из дома – вниз, к Варваре.

Это была сумасшедшая ночь. Когда я прибежал домой, Варвару уже сажали в машину «Скорой помощи». Выяснилось, что мне с нею нельзя, и я попытался уговорить соседа, чтобы он отвез меня в больницу, но сосед еще не пришел в себя после вчерашнего, и тогда за руль села его жена Галя, женщина огромная и решительная. Была ночь, стоял страшный мороз, Галя нервничала и пела во весь голос какие-то украинские песни, я курил сигарету за сигаретой, машину то и дело заносило на обледеневшем асфальте, «Скорая» вдруг остановилась, я подбежал к ней, но меня опять не пустили внутрь, в салон, где пугающе шевелились тени, я вернулся к Гале, которая весело сообщила, что бензин вот-вот закончится, но бензин все не заканчивался, и Галя стала рассказывать о том, как рожала двойню и как ее зашивали вдоль и поперек, у меня мутилось в голове, «Скорая» внезапно включила мигалку и сирену и помчалась с такой скоростью, что мы ее чуть не потеряли, и когда мы остановились и я ворвался в приемный покой, маленькая медсестра в высоком поварском колпаке участливо улыбнулась мне и сказала: «У вас мальчик», а я ничего не понимал, и медсестра сказала: «Роды начались в машине, но ничего, обошлось. У вас мальчик». Она проводила меня наверх, мне показали издали сверток с младенцем, но повидаться с Варварой не разрешили, и я сказал, что это произвол, что это возмутительно, но никто меня не слушал, а через час отвели в палату, где лежала бледная Варя в каком-то милом платочке, с ввалившимися глазами, и она прошептала: «Семен», и я сказал: «Конечно, как договаривались». Меня за руку вывели из палаты, и врач сказал: «Все обошлось, слава богу, а теперь делать вам тут нечего, ей надо отдохнуть». Я спустился к Гале, она хлопнула меня ручищей по спине, рявкнула: «Молодца, Семен! Молодца!» – и мы поехали домой, на Жукову Гору.

Еще из больницы я позвонил Женечке и сказал, что все в порядке, теперь у нее есть брат, и Женечка заплакала. Когда я вошел в дом, она уже спала. Я бессмысленно побродил по квартире, прилег, но не спалось, принял душ, выпил крепкого чаю.

Позвонила Тати:

– Мы уже все знаем, поздравляю с Семеном. Не хотите ли подняться к нам? Мы будем рады, доктор.

И я отправился к Осорьиным.

Наступило утро, но было еще темно.

Вот так и получилось, что я пропустил важные события, случившиеся той ночью в доме на холме. Я пропустил разговор Тати с Ксенией, Лизой и Митей, а главное – я пропустил семейный совет, на котором и были приняты решения, изменившие жизнь Осорьиных. Ведь это были ключевые события, как сказал бы автор детективного романа.

Сегодня, задним числом, я утешаю себя мыслью о том, что рассказчик всегда «не тот», а если бы был «тот», то мы лишились бы и детективных романов, и вообще литературы, мотор которой – догадка, а не знание.

Но тогда по мере приближения к дому на холме досада во мне только усиливалась. Я радовался, думая о Варе и малыше, но при этом сожалел об упущенной возможности.

И еще я вспомнил вдруг случай из детства, когда заблудился как-то в тумане на лугу, отчаялся, сел на землю и услыхал звук автомобильного двигателя. Этот звук напугал меня – мне показалось, что он приближается сразу со всех сторон, и было непонятно, откуда вынырнет машина или машины, и я боялся, что в последний миг просто не успею увернуться от автомобиля, и я лег, закрыл глаза и замер, с ужасом прислушиваясь к этому звуку. Казалось, сквозь туман ко мне мчались сотни машин, они надвигались, а я не видел их, и это и было самым страшным. Когда звук приблизился, я вскочил, увидел зажженные фары и закричал от радости. Шофер остановил грузовик и спросил, как проехать в Чудов, и я объяснил, как ему выбраться на шоссе. Он чертыхнулся и уехал, а я остался посреди луга один, в тумане, счастливый.

Туман…

Разговоры с Сиротой, Борисом, Нинон, Ильей, Лериком ничего не прояснили, а только все запутали. И дело еще в том, что Тати не вела никакого расследования, и что-то подсказывало мне, что имя убийцы по-настоящему ее и не интересует. Она преследовала другую цель, но какую – я не понимал. Она обрывала разговор там, где начиналось самое интересное, игнорировала важные детали, мирилась с неясностью, уклончивостью и прямой ложью. Она вела себя так, словно давно что-то решила для себя, а теперь хочет только соблюсти какие-то формальности, и никакие новые сведения, никакие детали, несовпадения, никакая ложь не способны изменить этого ее решения. При этой мысли сердце мое сжималось.

В дом я вошел через черный ход – ко мне бросилась Ксения, повисла на шее, забормотала: «Доктор, доктор, поздравляю, милый, какое счастье…» Голос ее сорвался. Лиза обняла меня, провела пальцем по щеке, всхлипнула. Лица обеих были заплаканы.

В первую минуту я было решил, что девушки взволнованы разговорами с Тати, этим ее расследованием, но, когда увидел хозяйку, понял, что произошло что-то гораздо более важное, чем допросы-расспросы.

Тати поцеловала меня и повела в кабинет. Мы выпили по рюмке. Я рассказал о своих приключениях. Мне хотелось о многом расспросить Тати, но я ждал, когда она сама заведет разговор о том, что тут случилось, пока я отсутствовал. Я налил себе еще коньяку. Тати положила ладонь на кофейник, вздохнула и сказала:

– Остыл. Бедная Нинон…

Я ждал.

– Мы собираемся позавтракать, и надеюсь, вы с нами… это важно для меня, доктор… – Она взглянула на часы. – У нас, думаю, не меньше часа…

Тати вставила сигарету в мундштук, прикурила и приступила к рассказу.

– Наверное, вы не ждете, что я назову имя убийцы, – начала она. – И, надеюсь, вас не покоробит, если я скажу, что сейчас это не так уж и важно…

Она села в кресле так, чтобы лицо ее оставалось в тени, и стала рассказывать о встрече с Ксенией.

Ксения ничего не скрывала. Да, она была очарована Ольгой, такой яркой, такой раскованной, естественной, и однажды, выпив вина, позволила ей поцеловать себя. Если честно, то это она первая поцеловала Ольгу. Она ведь совершенно непривычна к вину. Но больше ничего не было. Ей стало не по себе, когда Ольга засунула язык в ее рот. А потом Ольга принялась раздевать ее, и Ксения сказала «нет». Больше ничего не было. Ничего. Ольга хотела стать своей. Она была водой в воде, огнем в огне. Хотела понравиться всем. Но существуют границы, и Ксения понимала, когда следует сказать «нет». Ольга никого не любила. Если бы она могла выйти замуж одновременно за Бориса, Нинон, Тати, Сироту, Алину, Митю и Ксению, за мраморные статуи в холле, за портреты в гостиной, за скрипучую лестницу, ведущую наверх, – она вышла бы за них, за всех и за всё… Ксения это понимала, недаром же она по гороскопу Скорпион. Ей было жаль Ольгу, ужасно жаль, лучше бы Илья увез ее в «Пулю», как обещал, но Илья набрался, поездку отменили, и случилось то, чего не должно было случиться. Жаль.

Ольга рассказывала Ксении о себе: мать умерла, ни родных, ни близких, ни друзей – никого, одна. Одна в огромном чужом городе. Снимала квартиру с двумя подружками, работала то официанткой в кафе, то стриптизершей, то продавщицей на рынке – торговала китайской косметикой. Пыталась выжить. Хотела выйти замуж, завести детей, но мужчины такие козлы, говорила она. Ей не везло с мужчинами. Ужин в забегаловке, водка из пластикового стаканчика, секс на чужой кровати. Жизнь вроде бы мчалась, стучала колесами, но Ольга понимала, что на самом деле она увязла. Это был бег на месте. О родном доме, о маленьком городке, где она выросла, даже думать не хотелось. Она вспоминала о матери, которая по вечерам разглядывала календарь и бормотала: «Понедельник, вторник, среда, четверг, пятница, суббота, воскресенье… и опять понедельник…» Мать передергивало, когда она произносила слово «понедельник».

Ольге не хотелось возвращаться в этот жуткий понедельник. Да и к кому? К спившемуся отчиму, который сделал ее женщиной в тринадцать лет? Лучше уж Москва, чужая, но сулящая столько возможностей… И вот однажды она попала в этот дом. Увидела эти статуи, вазы, картины, услыхала бой часов… все эти тени, запахи… Как бы ей хотелось выйти замуж за этот дом, стать своей, раствориться в нем… остаться тут навсегда… не судьба… Илье она была безразлична…

– Поверьте, доктор, – сказала вдруг Тати, – если бы этот шалопай решил жениться на ней, я не стала бы возражать…

Назад Дальше