«Папа, — сказал я, — еще всего одна минута. Скоро мы сможем лечь в постель. Ты отдохнешь…»
Он не ответил. Я сам так устал, что не среагировал на его молчание. Моим единственным желанием было как можно скорее принять душ и улечься на койку.
Но попасть в душ оказалось совсем не просто. Там толпились сотни заключенных. Охранникам не удавалось навести хоть какой-нибудь порядок. Они раздавали удары направо и налево без видимого результата. Другие узники, у кого не было сил толкаться, и даже стоять на ногах, усаживались на снег. Отец захотел сделать то же самое. Он стонал: «Я больше не могу… Это конец… Я умру здесь…»
Он потащил меня к сугробу, в котором проступали очертания человеческого тела и обрывки одеяла.
«Оставь меня, — говорил он мне. — Я не могу… Пожалей меня… Я подожду здесь, пока мы не сможем попасть в душ… Ты придешь и позовешь меня».
Я чуть не заплакал от ярости. Столько пережить, столько выстрадать, и чтобы я теперь бросил отца умирать? Теперь, когда можно принять хороший горячий душ и прилечь?
«Папа! — завизжал я. — Папа! Сейчас же встань отсюда! Ты убиваешь себя…»
Я схватил его за руку. Он продолжал стонать.
«Не кричи, сынок… Пожалей своего старого отца… Дай мне отдохнуть здесь… Только чуть-чуть, я так устал… у меня нет сил…»
Он стал похож на ребенка — такой же слабый, робкий, обидчивый.
«Папа, — сказал я. — Тут нельзя оставаться».
Я показал ему трупы вокруг нас, они тоже хотели отдохнуть здесь.
«Я вижу их, сынок. Я их отлично вижу. Пусть они спят, они так давно закрыли глаза. Они устали… устали…»
Его голос звучал нежно.
Я заорал, силясь перекричать ветер: «Они никогда не проснутся! Никогда! Ты что, не понимаешь?»
Этот спор длился долго. Я чувствовал, что спорю не с ним, а с самой смертью, со смертью, которую он уже избрал для себя.
Завыли сирены. Тревога. Огни заметались по лагерю. Охранники пинали нас к блокам. В один миг на сборном плацу никого не осталось. Мы только обрадовались, что не надо больше торчать снаружи на ледяном ветру, и повалились на нары. Нары были в несколько этажей. На котлы с супом у входа никто не обратил внимания. Спать, только спать, больше ничего не имело значения.
Я проснулся, когда уже наступил день. И тут я вспомнил, что у меня есть отец. Когда началась тревога, я последовал за толпой, ничуть не беспокоясь о нем. Я знал, что он на пределе своих сил, на пороге гибели, и все же я бросил его.
Я пошел искать отца.
И в ту же минуту в мой мозг прокралась мысль: «Хоть бы не найти его! Избавиться бы от этого мертвого груза, чтобы я мог изо всех сил бороться за свою жизнь, заботиться только о себе». Я немедленно устыдился себя, устыдился навсегда.
Я бродил несколько часов и не мог найти его. Потом я зашел в блок, где выдавали черный «кофе». Люди становились в очередь и дрались.
За спиной у меня раздался жалобный, умоляющий голос: «Элиэзер… сынок… принеси мне… капельку кофе…»
Я подбежал к отцу.
«Папа! Я тебя так долго искал… Где ты был? Ты спал? Как ты себя чувствуешь?»
Он горел в лихорадке. Словно дикий зверь, я проложил себе путь к котлу с кофе. Мне удалось принести полную кружку. Я отпил глоток, остальное отдал ему. Мне не забыть, какой благодарностью сияли его глаза, когда он проглотил кофе. Этими несколькими глотками горячей воды я доставил ему, наверное, больше счастья, чем за все мое детство.
Он лежал на нарах, мертвенно-бледный, сотрясаемый дрожью, с пересохшими губами. Я не смог долго пробыть около него — приказали освободить место для уборки. Только больным разрешалось остаться.
Мы находились снаружи около пяти часов. Выдали суп. Как только разрешили вернуться в блоки, я побежал к отцу.
«Ты что-нибудь ел?» — «Нет». — «Почему?»
«Нам ничего не дали… сказали, что раз мы больны, то все равно скоро умрем, и нечего тратить на нас еду. Я больше не могу…»
Я отдал ему остатки моего супа, но с тяжелым сердцем. Я чувствовал, что отдаю суп против воли. Я выдерживал испытание не лучше, чем сын рабби Элиягу.
Он слабел день ото дня, его взгляд тускнел, лицо приобретало оттенок увядших листьев. На третий день по прибытии в Бухенвальд всех отправили в душ. Даже больных, тех, кто не смог пройти в прошлый раз.
На обратном пути из душевых нам пришлось долго прождать снаружи, пока в блоках не закончили уборку.
Завидев вдалеке отца, я побежал ему навстречу. Он прошел мимо меня, как призрак, не останавливаясь и не взглянув на меня. Я окликнул его. Он не обернулся. Я бросился за ним вслед: «Папа, куда ты бежишь?»
Он взглянул на меня на мгновение отрешенным, мечтательным взглядом. Это было словно не его лицо. Только на мгновение, и он побежал дальше.
Скошенный дизентерией, мой отец лежал на своей койке рядом с пятью другими инвалидами.
Я сидел около него, присматривая за ним, и не решался поверить, что он снова ускользнет от смерти. Тем не менее, я, как мог, старался обнадежить его.
Неожиданно он приподнялся на койке и прижался пылающими губами к моему уху: «Элиэзер… мне надо сказать тебе, где искать золото и деньги, которые я закопал… в погребе… ты знаешь…»
Он заговорил все чаще и чаще, как будто боялся, что не успеет рассказать мне. Я пытался объяснить ему, что это еще не конец, что мы вместе вернемся домой, но он не слушал. Он больше не мог меня слушать, его силы иссякли. Струйка слюны, перемешанной с кровью, сбегала с его губ. Он прикрыл глаза, его дыхание прерывалось.
За хлебный паек мне удалось поменяться койками с заключенным, соседом моего отца. В полдень пришел врач. Я подошел к нему и сказал, что мой отец очень болен.
«Веди его сюда!»
Я объяснил, что он не может стоять. Но врач и слышать ничего не хотел. Кое-как я притащил отца к нему. Тот взглянул на него, потом спросил коротко: «Что ты хочешь?»
«Мой отец болен, — ответил я за него. — Дизентерия…»
«Дизентерия? Это не мое дело. Я хирург. Отойди. Дай место другим».
Протесты не помогли.
«Я не могу, сынок… Отведи меня обратно на койку…»
Я отвел его обратно и помог улечься. Он дрожал.
«Попробуй поспать немного, папа. Постарайся уснуть…»
Он дышал часто и с трудом. Его глаза были закрыты, но я был уверен, что он видит, что он теперь все видит насквозь.
В блок зашел другой врач, но мой отец не встал. Он знал, что это бесполезно.
К тому же, этот врач пришел только для того, чтобы доконать больных. Я слышал, как он орал на них, что они лентяи и просто хотят валяться в постели. Мне захотелось схватить его за горло и придушить. Но у меня не оставалось ни сил, ни мужества. Я был прикован к смертному одру моего отца. У меня заболели руки, так я их стиснул. О, задушить бы врача и остальных! Сжечь весь мир! Убийцы моего отца! Но крик застрял у меня в горле.
Когда я вернулся с раздачи хлеба, я застал отца плачущим, как ребенок: «Сынок, они меня били!»
«Кто?»
Я подумал, что он бредит.
«Гим, француз… и поляк… они били меня».
Еще одна рана на сердце, еще одна ненависть. Утрачена еще одна жизненная опора.
«Элиэзер… Элиэзер… скажи им, чтобы они меня не били… Я ничего не сделал… Почему они опять меня побили?»
Я начал ругать его соседей. Они посмеялись надо мной. Я обещал им хлеб, суп. Они хохотали. Потом они рассердились. Они заявили, что больше не могут терпеть моего отца, так как он не в состоянии выходить наружу, чтобы оправляться.
На следующий день он пожаловался, что они забрали его хлебный паек.
«Пока ты спал?»
«Нет, я не спал. Они набросились на меня. Они схватили мой хлеб… и они снова избили меня… Я больше не могу это вынести… каплю воды…»
Я знал, что ему нельзя пить. Но он так долго умолял меня, что я дал ему воды. Вода для него была самым страшным ядом, но что еще я мог для него сделать? С водой ли, без воды, все равно это скоро кончится…
«Ты хоть пожалей меня..»
Чтобы я пожалел его! Я его единственный сын!
Так прошла неделя.
«Это, кажется, твой отец?» — спросил староста блока.
«Да».
«Он очень болен».
«Врач даже не подошел к нему».
«Теперь врач не может ничего для него сделать. И ты тоже не можешь».
Он положил свою огромную волосатую ручищу мне на плечо и добавил: «Послушай меня, мальчик. Не забывай, что ты в концентрационном лагере. Здесь каждый человек должен бороться за себя и ни о ком другом не думать. Даже о своем отце. Здесь нет ни отцов, ни братьев, ни друзей. Каждый живет и умирает в одиночку. Я дам тебе маленький совет — не отдавай свой хлебный паек и суп твоему старому отцу. Ты ему уже ничем не поможешь. А себя ты убиваешь. Наоборот, ты бы должен съедать его порцию».
Я слушал его, не перебивая. «Он прав», — думал я в глубине души, хотя и не осмеливался признаться себе в этом. «Уже слишком поздно спасать твоего старого отца, — говорил я себе. — Тебе следует съедать два хлебных пайка, две порции супа».
Всего доля секунды, а я уже чувствовал себя виноватым. Я побежал раздобыть немного супа для отца. Но он не хотел супа. Он хотел только воды.
«Не пей воду… съешь немного супа…»
«Я горю… почему ты так жесток ко мне, сынок? Воды…»
Я принес ему воды. Потом я вышел из блока на перекличку, но вернулся обратно. Я взобрался на верхнюю койку. Инвалидам разрешалось оставаться в блоке. Раз так, то я сам буду инвалидом, я не оставлю своего отца.
Кругом стояла тишина, нарушаемая только стонами. Перед блоком эсэсовцы отдавали приказания. Между койками проходил офицер. Отец стал умолять меня: «Сынок, воды… Я весь горю… живот…»
«Тихо там!» — заорал офицер.
«Элиэзер, — продолжал отец, — воды…»
Офицер подошел к нему и закричал, чтобы он замолчал. Но мой отец не слышал его. Он по-прежнему звал меня. Офицер отвесил ему по голове сильный удар дубинкой.
Я не шевельнулся. Я боялся. Мое тело боялось, что и его ударят.
Тогда отец прохрипел что-то, это было мое имя: «Элиэзер».
Я видел, что он все еще прерывисто дышит.
Я не шевелился.
Когда я спустился вниз после переклички, я заметил, что его губы дрожат, как будто он что-то бормочет. Я больше часа простоял над ним, запечатлевая в памяти его залитое кровью лицо, его разбитую голову.
Потом я улегся спать. Я взобрался на свою койку над моим отцом, который все еще жил. Было 28 января 1945 года.
Я проснулся на рассвете 29 января. На месте моего отца лежал другой инвалид. Наверное, отца забрали еще до рассвета и отнесли в крематорий. Возможно, он еще дышал.
На его могиле не читали молитв. В его память не зажигались свечи. Его последним словом было мое имя. Зов, на который я не ответил.
Я не плакал, и меня угнетало то, что я не могу заплакать. Но у меня не осталось слез. А если бы я сумел обследовать все укромные уголки моего слабеющего сознания, то на самом дне души я бы нашел что-то вроде — наконец-то свободен!
Я пробыл в Бухенвальде до одиннадцатого апреля. Мне нечего сказать о моей жизни в этот период, она больше не имела значения. После смерти отца меня уже ничего не трогало.
Меня перевели в детский блок, нас было там шестьсот человек.
Фронт придвигался все ближе.
Я проводил дни в состоянии полного безделья. Но одно желание у меня оставалось — есть. Я больше не думал ни об отце, ни о матери.
Время от времени я мечтал о капле супа, о лишней порции супа…
Пятого апреля колесо истории повернулось.
Это произошло во второй половине дня. Мы стояли в блоке, ожидая эсэсовца, который должен был прийти и пересчитать нас. Он опаздывал. Такой задержки не помнили за всю историю Бухенвальда. Должно быть, что-то случилось.
Два часа спустя громкоговорители передали приказ начальника лагеря: всем евреям прийти на сборный плац.
Вот это уже конец! Гитлер собирался сдержать свое обещание.
Ребята из нашего блока отправились на плац. Ничего другого делать не оставалось. Густав, староста блока, разъяснил нам это своей дубинкой. Но по дороге мы встретили нескольких заключенных, которые шепнули нам: «Идите обратно в свой блок. Немцы собираются вас расстрелять. Возвращайтесь в свой блок и не шевелитесь».
Мы пошли обратно. По пути мы узнали, что лагерная организация сопротивления решила не оставлять евреев без защиты и попытается не допустить их ликвидации.
Поскольку уже было поздно и царила большая неразбериха — множество евреев зарегистрировалось как неевреи — начальник лагеря решил устроить на следующий день большую перекличку. Все должны будут присутствовать.
Перекличка состоялась. Начальник лагеря объявил, что Бухенвальд ликвидируется. Ежедневно будет эвакуироваться по десять блоков. С этой минуты выдача хлеба и супа прекращается. И эвакуация началась. Каждый день несколько тысяч заключенных проходили через лагерные ворота и никогда не возвращались обратно.
К десятому апреля в лагере еще оставалось около двадцати тысяч заключенных, в том числе несколько сот детей. Нас решили эвакуировать всех разом до вечера, а потом взорвать лагерь.
Итак, мы собрались на огромном лагерном плацу, построились в колонну по пятеро и ждали, когда откроются ворота. Внезапно завыли сирены. Тревога! Мы разошлись по блокам. Было уже слишком поздно эвакуировать нас в тот вечер, и эвакуацию опять перенесли на следующий день.
Нас терзал голод. Мы ничего не ели уже шесть дней, если не считать травы и нескольких картофельных очисток, найденных около кухни.
В десять часов утра по лагерю засуетились эсэсовцы, сгоняя последние жертвы на сборный плац.
Тогда организация сопротивления решилась действовать. Неожиданно повсюду появились вооруженные люди. Автоматные очереди. Взрывы гранат. Мы, дети, лежали распростертые на полу блока.
Бои продолжался недолго. К полудню опять наступила тишина. Эсэсовцы разбежались, и в лагере стала распоряжаться организация сопротивления.
В шесть часов вечера первый американский танк стоял у ворот Бухенвальда.
Первое, что мы сделали, став свободными людьми, — мы набросились на продукты. Мы думали только об этом. Не о мщении, не о наших семьях, ни о чем, кроме хлеба.
И даже когда мы уже не голодали, по-прежнему ни один из нас не думал о мести. На следующий день несколько молодых ребят отправились в Веймар раздобыть немного картошки и одежды, а заодно переспать с девками. Но о мести… ни звука.
Через три дня после освобождения Бухенвальда я тяжело заболел пищевым отравлением. Меня поместили в госпиталь, и две недели я висел между жизнью и смертью.
Однажды, собрав оставшиеся силы, я сумел подняться. Мне хотелось поглядеться в зеркало, висевшее на стене напротив. Я не видал себя с самого гетто.
Из глубины зеркала на меня смотрел мертвец.
От его глаз, глядящих в мои, мне уже не избавиться никогда.
Рассвет
Где-то заплакал ребенок. В доме напротив старуха закрыла ставни. Было жарко, как бывает только осенними вечерами в Палестине.
Стоя у окна, я вглядывался в прозрачные сумерки. Закат угасал, и город казался безмолвным, застывшим, нереальным и очень далеким. «Завтра я убью человека», — подумал я в сотый раз. Интересно, знают ли об этом ребенок и женщина в доме напротив?
Я не знал того человека. Для меня он оставался безликим, вообще как бы не существовал — ведь я ничего не знал о нем. Я не знал, почесывает ли он нос, когда ест, болтает он или молчит, лежа в постели с женщиной, умеет ли он ненавидеть, изменял ли он жене, отрекался ли от своего Бога и своего будущего. Я знал только одно: он — англичанин и мой враг. Два слова имели одинаковый смысл.
— Не терзай себя, — сказал Гад негромко. — Это война.
Его слова прозвучали едва слышно. Мне хотелось сказать Гаду, чтобы он говорил погромче, ведь никто не может нас услышать. Детский плач заглушал другие звуки. Но я не мог разлепить губы, потому что думал о человеке, приговоренном к смерти. Завтра мы навеки будем связаны теми узами, которые соединяют палача и его жертву.
— Темнеет, — сказал Гад. — Включить свет?
Я покачал головой. Тьма еще не сгустилась, и в окне еще не возникло лицо, которое появляется в тот миг, когда день сменяется ночью.
Много лет назад нищий научил меня, как отличать день от ночи. Я встретил его в моем родном городе, когда молился однажды вечером в жарко натопленной синагоге. Это был изможденный, мрачный человек в черной потрепанной одежде, в его глазах застыло выражение не от мира сего. Дело было в начале войны. Мне исполнилось двенадцать лет, мои родители были еще живы, и Господь пока пребывал в нашем городе.
— Вы нездешний? — спросил я его.
— Я издалека, — сказал он таким голосом, что, казалось, он не столько говорит, сколько прислушивается к чему-то.
Нищие вызывали во мне смешанное чувство, они привлекали меня и в то же время пугали. Я знал, что к ним следует проявлять доброту, так как они могут оказаться совсем не теми, за кого себя выдают. В хасидской литературе рассказывается, что под личиной нищего может скрываться пророк Элиягу. Он приходит на землю, заглядывает в сердца людей и вознаграждает вечной жизнью тех, кто встретил его хорошо. Но не только пророк Элиягу принимает облик нищего. Ангел Смерти тоже обожает пугать людей таким образом. Обидеть его — еще опаснее: в отместку он может забрать у человека душу или жизнь.