Ночь. Рассвет. Несчастный случай (Три повести) - Эли Визель 11 стр.


Тот незнакомец в синагоге внушал мне страх. Я спросил его, не голоден ли он, но нищий отказался от еды. Я пытался понять, чего же ему надо, однако безуспешно. Мне очень хотелось что-нибудь сделать для него, но я не знал, что именно.

Синагога была пуста, свечи догорали. Мы были совершенно одни и меня все больше одолевала тревога. Я знал, что мне нельзя оставаться с ним здесь до полуночи: ведь в этот час мертвые встают из могил и приходят молиться. Если они застанут кого-нибудь в синагоге, то могут утащить его с собой чтобы этот человек не разгласил их тайны.

— Пойдемте ко мне домой, — предложил и нищему. — У нас можно поесть и лечь спать.

— Я никогда не сплю, — ответил он.

Теперь я окончательно убедился, что это не простой нищий. Я сказал, что мне пора домой, — и он предложил проводить меня. Мы шли по улицам, заметенным снегом, и он спросил, не боюсь ли я темноты.

— Боюсь, — ответил я. Мне хотелось добавить, что я боюсь и его, но я почувствовал, что он и сам уже это знает.

— Не нужно бояться темноты, — сказал он, ласково пожимая мне руку, от чего я содрогнулся. — Ночь чище, чем день; ночью гораздо легче думать, любить и мечтать. Ночью все отчетливей и правдивей. Эхо слов, сказанных днем, наполняется новым, более глубоким смыслом. Беда человека в том, что он не умеет отличать день от ночи он говорит ночью то, что следует говорить только днем.

Нищий остановился у моего дома. Я снова предложил ему войти, но он отказался, сказав, что ему пора и путь. «Вот оно что, — подумал я, — он вернется в синагогу, чтобы поздороваться с мертвыми».

— Послушай, — сказал он, впиваясь пальцами в мою руку. — Я научу тебя отличать день от ночи. Всегда посматривай в окно, а если не удастся, взгляни в глаза человеку. Если увидишь лицо, любое лицо, то можешь быть уверен — ночь сменила день. Поверь мне, у ночи есть лицо.

Затем, не дав мне ответить, он попрощался, и снегопад скрыл его.

С тех пор каждый вечер я непременно становился у окна и ловил тот миг, когда наступает ночь. И каждый вечер я видел снаружи лицо. Лица были разные — ведь ни одна ночь не похожа на другую. Вначале я видел лицо нищего. Потом, после смерти моего отца, я видел его лицо. Папины глаза стали огромными: смерть и воспоминания сделали их такими. Порой люди, которых я никогда не встречал, давали ночью взаймы свои заплаканные лица или позабытые улыбки. Я ничего не знал о них кроме того, что они мертвы.

— Не терзай себя в темноте, — сказал Гад. — Это война.

Я думал о человеке, которого должен был убить на рассвете, и о нищем. Внезапно мне пришла в голову безумная мысль: «А что если нищий и есть тот человек, которого я должен убить?»

Сумерки снаружи внезапно угасли, как это часто бывает на Ближнем Востоке. Ребенок по-прежнему плакал, казалось, еще жалобнее, чем раньше. Город походил на корабль призраков; темнота беззвучно поглощала его.

Я поглядел в окно, там, во мраке ночи проступали неясные очертания лица. Я не мог отвести от него глаз, судорога свела мне горло: это было мое лицо.

Часом ранее Гад сообщил мне решение Старика. Казнь, как и все казни, состоится на рассвете. Такой приказ не удивил меня; подобно остальным, я ожидал его. В Палестине знали, что Движение всегда держит свое слово. Англичанам это тоже было известно.

Месяц назад один из наших бойцов был ранен во время террористической операции и схвачен полицией, при нем нашли оружие. Военный трибунал потребовал приговора, предусмотренного законом о военном положении, — казни через повешение. Это был десятый смертный приговор, вынесенный нам мандатным правительством Палестины. Старик решил, что дело зашло слишком далеко; он не собирался позволить англичанам превратить Святую Землю в эшафот. Он объявил, что прибегнет к новой тактике — актам возмездия.

С помощью листовок и подпольных радиопередач он строго предупредил: «Не вешайте Давида бен Моше, его смерть обойдется вам дорого. Отныне после каждой казни еврейского бойца мать англичанина будет оплакивать гибель своего сына». Чтобы показать, что его слова — не пустая угроза, Старик приказал захватить заложника, лучше всего, армейского офицера. Волею судьбы нашей жертвой стал капитан Джон Доусон. Он шел ночью один, и это сделало его легкой добычей для наших людей, которые выслеживали английских офицеров, расхаживающих по ночам в одиночку.

Похищение Джона Доусона взбудоражило всю страну. Английская армия на двое суток ввела комендантский час, обыскивался каждый дом, были арестованы сотни подозрительных. Танки заняли перекрестки, на крышах домов были установлены пулеметы, по углам улиц возникли заграждения из колючей проволоки. Вся Палестина превратилась в огромную тюрьму, а внутри нее находилась другая тюрьма, поменьше, в которой был надежно спрятан заложник.

Верховный Комиссар Палестины выступил с кратким, устрашающим заявлением. Он пригрозил, что все население будет нести ответственность, если террористы убьют капитана Его Величества Джона Доусона. Людей обуял страх, у всех на устах было мерзкое слово «погром».

— Неужели вы полагаете, что они пойдут на это?

— Почему бы и нет?

— Англичане? Англичане могут устроить погром?

— Почему бы и нет?

— Они не осмелятся.

— Почему бы и нет?

— Мировое общественное мнение не потерпит этого.

— Почему бы и нет? Вспомните Гитлера: общественное мнение терпело его довольно долго.

Положение было тяжелым. Сионистское руководство призывало к сдержанности, оно вступило в контакт со Стариком и умоляло его ради блага всей нации не заходить слишком далеко. Поползли слухи о репрессиях, о погроме, поговаривали, что расплачиваться придется ни в чем неповинным людям.

Старик ответил, что, если Давида бен Моше повесят, то Джон Доусон умрет. Если Движение уступит, то англичане восторжествуют. Они расценят это как свидетельство нашей слабости и неспособности к действию. Как будто мы говорим им: «Продолжайте, перевешайте всех молодых евреев, которые восстают против вас!» Нет, Движение не сдастся. Англичане понимают только язык насилия. Человек за человека, смерть за смерть.

Вскоре весь мир был встревожен. Крупнейшие газеты Лондона, Парижа и Нью-Йорка излагали вкратце эту историю, выражая сочувствие Давиду бен Моше. Десятки специальных корреспондентов прибыли в Лидду, вновь Иерусалим стал центром Вселенной.

В Лондоне мать Джона Доусона посетила министерство колонии. Она требовала помиловать Давида бен Моше, чья жизнь оказалась связанной с жизнью ее сына. Мрачно улыбаясь, государственный секретарь по делам колонии сказал ей: «Не беспокойтесь. Вы не знаете этих евреев, они никогда не осмелятся. Они кричат и галдят, поднимают ужасный шум, но им страшно своих собственных слов. Не бойтесь, ваш сын не умрет».

Верховный Комиссар был настроен менее бодро. Он послал телеграмму в министерство колоний рекомендуя проявить милосердие. Он считал, что такой жест склонил бы мировое общественное мнение на сторону англичан.

Секретарь лично ответил по телефону на его запрос. Рекомендация изучалась на заседании правительства. Двое членов кабинета согласились с ней, но остальные отвергли помилование. Они ссылались не только на политические причины, но и на престиж самой Короны. Помилование будет истолковано как признак слабости, оно может послужить стимулом для новоявленных молодых идеалистов в других частях империи. Люди скажут: «В Палестине группа террористов продиктовала свою волю Великобритании». Секретарь также добавил: «Мы станем посмешищем в глазах всего мира. Не забывайте и о реакции в Палате Общин. Оппозиция только и ждет такого случая, чтобы скинуть нас».

— Итак, вы отказываетесь? — спросил Верховный Комиссар.

— Да.

— А как насчет Джона Доусона, сэр?

— Они не осмелятся.

— Сэр, я позволю себе не согласиться.

— Вы имеете право на собственное мнение.

Несколько часов спустя официальное иерусалимское радио объявило, что казнь Давида бен Моше состоится в тюрьме Акры на рассвете следующего дня. Семье приговоренного разрешено проститься с ним, население призывается к спокойствию.

Потом передали остальные новости дня: «В ООН близятся дебаты по вопросу о Палестине. В средиземном море были задержаны два судна с нелегальным иммигрантами, пассажиры интернированы на Кипре. Автомобильная катастрофа в Натании: один человек погиб, двое ранены. Прогноз погоды на завтрашний день: тепло, ясно, видимость неограниченная… Мы повторяем первое сообщение: Давид бен Моше, приговоренный к смерти за террористическую деятельность, будет повешен…»

Диктор не упомянул о Джоне Доусоне. Однако измученные слушатели понимали: «Джон Доусон умрет вместе с Давидом бен Моше». Движение сдержит свое слово.

Диктор не упомянул о Джоне Доусоне. Однако измученные слушатели понимали: «Джон Доусон умрет вместе с Давидом бен Моше». Движение сдержит свое слово.

— Кто убьет его? — спросил я Гада.

— Ты, — ответил он.

— Я? — воскликнул я, не веря своим ушам.

— Ты, — повторил Гад. — Это приказ Старика.

Казалось, меня ударили кулаком в лицо. Земля разверзлась под моими ногами, и я рухнул в бездну, где царил вечный ужас.

— Это война, — говорил Гад.

Его голос доносился словно издалека, я едва разбирал слова.

— Это война. Не терзай себя.

Я продолжал падать, голова кружилась. «Завтра я убью человека, — подумал я. — Я убью человека, завтра».

Меня зовут Элиша. В то время мне было восемнадцать лет. Гад завербовал меня для Движения и привез меня в Палестину. Он сделал меня террористом.

Я встретил Гада в Париже куда приехал прямо из Бухенвальда сразу после войны. Когда американцы освободили Бухенвальд, они предложили отправить меня домой, но я отказался. Мне не хотелось воскрешать детство, увидеть наш дом в чужих руках. Я знал, что мои родители погибли, мой родной город оккупирован русскими. Какой смысл возвращаться обратно? «Нет, спасибо, — сказал я, — мне не хочется домой».

— А куда же ты хочешь поехать?

Я сказал, что не знаю, мне, вообще-то, безразлично.

Пробыв пять недель в Бухенвальде, я сел в поезд, идущий в Париж. Франция предоставила мне убежище, и, едва я добрался до Парижа, комитет по делам беженцев отправил меня на месяц в молодежный лагерь в Нормандии.

Когда я вернулся из Нормандии, та же организация подыскала мне меблированную комнату на Рю де Маро и начала платить пособие, которое покрывало мои повседневные расходы и стоимость уроков французского языка. Я брал их каждый день, кроме субботы и воскресенья, у некоего усатого месье, как его звали — я позабыл. Я хотел овладеть языком в достаточной мере, чтобы записаться на курс философии в Сорбонне.

Изучение философии привлекало меня потому, что я хотел понять значение событий, жертвой которых я стал. В концентрационном лагере, в гневе и отчаянии, я возопил против Бога и против человека, который, казалось, унаследовал только жестокость своего создателя. Теперь я стремился беспристрастно переоценить свой бунт, взглянуть на него с позиций сегодняшнего дня.

Меня одолевало множество вопросов. Где искать Бога? В страдании или в мятеже? Когда человек в самом деле становится человеком? Когда он покоряется или когда протестует? Куда ведет его страдание? Очищает оно его или превращает в зверя? Я надеялся, что философия даст мне ответ. Она освободит меня от воспоминаний, от чувства вины. Философия избавит меня от них или хотя бы придаст им конкретную форму при свете дня. Итак, я поставил себе цель: записаться в Сорбонну и посвятить себя этим исканиям.

Но ничего из этого не вышло, и Гад был тем человеком, который заставил меня бросить мою первоначальную затею. Если я так и остался вопросительным знаком, то виновен в этом Гад.

Однажды вечером в мою дверь постучали. Я пошел открывать, недоумевая, кто бы это мог быть. У меня не было в Париже ни друзей, ни знакомых, и большую часть времени я проводил у себя в комнате, читая книжку или, прикрыв глаза руками, размышляя о прошлом.

— Я хочу поговорить с тобой.

В дверях стоял молодой человек, высокий и стройный. Его плащ придавал ему сходство не то с детективом, не то с авантюристом.

— Войдите, — сказал я после того, как он уже вошел.

Он не снял плаща. Молча он прошел к столу, взял оттуда несколько книг, полистал их и положил на место. Затем он повернулся ко мне.

— Я знаю, кто ты такой, — сказал он. — я все о тебе знаю.

У него было загорелое, выразительное лицо. Его волосы были встрепаны, одна прядь все время спадала на лоб. Твердый, почти жесткий рот оттенял доброту, внутреннюю силу и ум, которые светились в его глазах.

— Что ж, вам повезло, я сам почти ничего о себе не знаю.

На его губах возникла улыбка.

— Я пришел не для того, чтобы говорить с тобой о прошлом.

— Будущее меня мало интересует, — ответил я.

Он no-прежнему улыбался.

— Будущее? — спросил он. — Ты очень к нему привязан?

Мне стало неловко. Я не понимал его, суть его вопросов ускользала от меня. Что-то в нем меня раздражало, вероятно, то преимущество, которым он обладал предо мной. Ведь он знал, кто я, а мне даже не было известно, как его зовут. Он смотрел на меня, словно старый знакомый, и так выжидательно, что в какой-то миг мне показалось, что он ошибся и с кем-то меня путает, что он пришел совсем не ко мне.

— Кто вы? — спросил я. — Что вы хотите от меня?

— Я — Гад, — сказал он резким голосом, как Судто излагая некую каббалистическую сентенцию, которая содержит в себе ответ на любой вопрос. Он произнес: «Я Гад» с такой же интонацией, с какой Господь говорил: «Я есть сущий, который пребудет».

— Отлично, — сказал я, испытывая страх и любопытство. — Вас зовут Гад. Рад познакомиться. А теперь, когда вы представились, не могу ли я узнать цель вашего визита? Что вам нужно от меня?

Его пронзительные глаза, казалось, видели меня насквозь. Несколько секунд он сверлил меня своим всепроникающим взором, а затем сказал совершенно обыденным тоном:

— Я хочу, чтобы ты отдал мне свое будущее.

Воспитанный в хасидской традиции, я не раз слышал удивительные истории о Мешулахе[5], таинственном посланце судьбы, для которого нет ничего невозможного. Его голос заставляет человека трепетать, ибо послание, которое он несет, могущественнее, чем сам гонец, и тот, кому оно предназначено, едва ли в силах его выслушать. Кажется, что каждое слово этого послания исходит из абсолютного, бесконечного источника, его смысл устрашает и восхищает одновременно.

— Гад — это Мешулах, — подумал я. Не внешность его навела меня на такую мысль, но то, что и как он говорил.

— Кто вы? — снова спросил я в ужасе.

Что-то подсказывало мне, что в конце того пути, по которому мы пойдем вместе, я встречу другого человека, очень похожего на меня, и я его возненавижу.

— Я посланец, — сказал он.

Я почувствовал, что бледнею. Мое предчувствие было верным. Он был посланцем, человеком, посланным судьбой, и я ни в чем не мог отказать ему. Я должен был пожертвовать для него, даже надеждой, если он потребует.

— Вам нужно мое будущее? — спросил я. — Но зачем оно вам?

Он снова улыбнулся, но холодно и высокомерно, как человек, обладающий властью.

— Можешь себе представить, что в моих руках оно обернется сплошным воплем, — сказал он, и глаза его страшно сверкнули. — Вначале оно станет воплем отчаяния, потом воплем надежды. И, наконец, раздастся вопль торжества!


Я сел на кровать, уступив ему единственный в комнате стул, но он продолжал стоять. В хасидских легендах посланец всегда изображался стоящим как будто его тело должно служить связующей нитью между небесами и землей. Он стоял передо мной в своем плаще, казалось, он никогда не снимает его, и плащ стал неотъемлемой частью его тела. Голова его склонилась к правому плечу, глаза сверкали яростью. И он начал рассказывать мне о Движении.

Он непрерывно курил. Но даже зажигая новую сигарету, он продолжал искоса поглядывать на меня и не умолкал ни на минуту. Он говорил до рассвета, а я слушал его, разинув рот. Точно так же, словно ребенок, я слушал седого учителя, который открывал мне таинственный мир кабалы, где каждая мысль — это история, а каждая история, даже если она связана с жизнью духа, — подобна отблеску вечности.

В ту ночь Гад рассказал мне о Палестине и о давней мечте еврейского народа — возродить независимую родину, такую, где каждый человек чувствовал бы себя свободным. Он также поведал мне об отчаянной борьбе, которую Движение вело с англичанами.

— Британское правительство послало сто тысяч солдат, чтобы поддержать так называемый порядок. Нас в Движении не больше сотни, но мы внушаем им страх. Ты понимаешь, о чем я говорю? Мы заставляем англичан — да, англичан, — дрожать! — Казалось, его сверкающие темные глаза наводили страх на сто тысяч человек, одетых в военную форму.

Я впервые услышал рассказ, в котором евреи не были теми, кто должен бояться. До сих пор в моем представлении евреи скорее олицетворяли собой трепет истории, нежели тот ветер, который заставляет ее трепетать.

— Парашютисты, полицейские собаки, танки, самолеты, автоматы, палачи — все они боятся. Святая Земля превратилась для них в страну страха. Они не осмеливаются выходить на улицы по ночам, взглянуть в глаза девушке — ведь она может пальнуть им в брюхо, погладить ребенка по голове — а вдруг он швырнет в них ручную гранату. Они опасаются говорить и молчать. Они боятся.

Назад Дальше