- А што?
- Да по разуму-то ты вроде вот Саньки! Нашел с кем брань затевать!..
- Да неш я затевал? - искренне спросил он.
- Ну прямо как Санька! - к моему ликованию, опять сказала тетка.
- А я, вишь, тоже рос без отца и матери, вот оно и...- обиженно проговорил Момич, а тетка качнулась к нему и пошла тесно и молча под мышкой у него...
Царь ни разу не сшалопутил, а Момичу то и дело приходилось бывать у нас во дворе: то картошку ссыпал в погреб, то мешки заносил в сенцы, то то, то другое,- он сильней, чем до коммуны, жалел нас с теткой и землю нашу в то лето не опустовал, обработал исполу, как и раньше. Когда он, справив что надо, уходил, тетка неизменно спрашивала меня, если поблизости торчал Царь:
- Ну что бы ты делал, коли б не соседи, а?
- Да в побирушки пошел бы! - глядя на нее, говорил я не ей, а Царю, потому что она тоже спрашивала это не у меня, а у Царя, и он ни разу теперь не сшалопутил и жил тихо и смирно. Он не вспоминал о дележке и не считал своими тех трех курей, что достались ему и не захотели ловиться, когда мы уезжали в коммуну. Ютился Царь в чулане и на печке, а мы с теткой жили во всей остальной хате. Нам лучше всего думалось и разговаривалось ночами - в сенцах привыкли. Когда мы пришли с собрания и легли спать, я спросил у нее про церкву:
- Что ж теперь - и праздников больше не будет?
- Да я и сама вот гадаю,- сразу отозвалась она,- может, другое что власти придумают, а то как же людям без звона-то!..
В том девятьсот тридцатом, с Рождества, тетке пошел сорок первый, а мне двенадцатый год. Потом, позже, я узнал, из паспорта, что родился в марте, но тетке, видно, хотелось, чтоб года нам исполнялись разом, в один день,- вместе получалось веселей, и ни в Камышинке, ни во всем, может, свете никто так не встретил ту зиму, как мы с нею. Зима тогда наступила поздно,- сырая, тяжелая кура повалила в ночь под самое Рождество, а утром треснул безветренный мороз и получился большой веселый иней - "вишай" по-нашему. Это когда снег облепляет каждую ветку, каждый кол в тыну, любую былинку на огороде и лозинку на речке. По вишаю все чего-то ждешь хорошего и чистого - и непременно тревожишься, что оно возьмет и придет к тебе не вовремя, не теперь вот. Нам с теткой ожидалось это легко, только временами беспокойно делалось за вишай - вдруг мир разденется и станет опять прежним, всегдашним. Но ветра все не было и не было, и снег на деревьях окреп и утвердился. Меня не сильно тянуло в школу, а тетка не неволила. "В такую благодать да сидеть взаперти!" - сказала она, и я ходил туда через два дня на третий.
Тогда с нами приключилось что-то непутевое - мы не могли ни пообедать, ни поужинать, чтоб не расхохотаться. Как только мы садились за стол и Царь накидывал на плечи свой кожух, так на нас с теткой накатывался необоримый, как напасть от ворожбы, смех. Нам нельзя было взглянуть друг на друга, чтоб не прыснуть, и мы смеялись не над дядей Иваном, а оттого, что он думал, будто мы смеялись над его кожухом без воротника; мы хотели, чтобы не смеялось, а получалось еще хуже. Царь обижался и уходил в чулан, а тетка, уже через силу, говорила мне, что это у нас не к добру. Тогда я показывал ей на Момичеву хату,- под аршинным слоем снега на крыше она утратила свой обычный "момичевский" облик и походила на тетку с миткалевым кулем надо лбом.
- Видишь? - спрашивал я.
Тетка не отвечала, а только охала и жестами высылала меня поглядеть, на кого похожа теперь наша хата. Наша выглядела как дядя Иван в шапке, но мне не удавалось сообщить это тетке - она загодя махала на меня руками и падала на лавку, сморенная смехом:
- Ой, молчи! Ой, не надо, а то помру!..
У нас почти завсегда сбывалось то, чего мы хотели и ждали. Вот как с коммуной. Тогда полностью вышло все по-нашему: о чем задумали сначала и под конец, то и получилось,- тетка правду, значит, говорила, что сиротам земля кругла. И мы с нею зря долго не спали в ту ночь, когда вернулись с собрания на Покров день,- праздники не пропали, хотя церква с тех пор стояла немой. Она оказалась ненужной, потому что и без колокольного звона в Камышинке не прекра-щался какой-то сплошной самодельный праздник. Он начался сразу, как только в кирпичной церковной сторожке открылась изба-читальня, а в опустевшем поповском доме поместился сельсовет с флагом над коником. Флаг был новый, большой и, видать, шелковый, как мой галстук, подаренный Дудкиным, и оттого, что его не снимали ни днем, ни ночью, никому, наверно, не хотелось думать о буднях, а нам с теткой - и подавно.
Теперь к нам в Камышинку то и дело приезжали уполномоченные из Лугани. Может, дело тут было в зеленых парусиновых портфелях о двух блескучих замках, которые они носили под мышками, может, в непривычной для Камышинки, легкой по вишаю, хромовой обуве, а может, в чем-нибудь другом, не разгаданном тогда мной, но только люди эти навсегда остались для меня непостижимо загадочными, все равно что таинственные названия островов и городов в "Геогра-фии": Мадагаскар, Рио-де-Жанейро, Шпицберген, и я проникался к ним уважительной робостью и застенчивой тревогой - как бы им не было плохо в Камышинке. Мало ли чего им захочется, а тут этого нету, хотя они и определялись на постой в богатые хаты, а не в такие, как наша.
Тогда что ни день, то выпадало собрание. После того раза мы с теткой не ходили на них в Камышинке и без того становилось все веселей: никто ничего не делал по хозяйству, а ели всё скоромное, потому что не заговлялись, и в карагодах гуляли не только молодые, но и старые. Как пожары в ветреную засушь вспыхивали в ту пору свадьбы, и возле тех дворов, где они бушевали, снег превращался в ледяной ток,- утаптывали в плясе, кто не втиснулся в хату и сенцы. За Момичеву Настю посватался тогда Роман Арсенин, и на второй день Момич зарезал своего черного быка и улицей, на виду всех, кому захочется глядеть, принес нам целый кострец. Мясо он внес прямо в хату, свалил на стол и сказал не нам с теткой, а Царю:
- Вот, сусед. Перемерял журавель десятину, говорит: верно!
Царь ничего не ответил - что ж тут уразумеешь, а Момич не уходил, стоял и ждал чего-то, и вид у него был не свой всегдашний, а какой-то угрожающий - не замай нас.
- Егоровна, а у вас ненароком не сыщется чего-нибудь в хлопушках? обернулся он к тетке. Она с затаенной опаской взглянула на Царя и степенно сказала:
- Мы, Евграфыч, хмельного не держим. Но ежели нужно... и ежели вот хозяин не прочь, то добыть можно.
- А я и не прочь,- буркнул дядя Иван, глядя себе под ноги, и поежился под кожухом, как от озноба. Тетка накинула на плечи тулуп и пошла было из хаты, но Момич повел на меня глазами и приказал:
- Александр! Сбегай-ка сам. Да поживей!
Он дал мне слежалую троячку,- загодя, видимо, сготовил и прятал в кулаке, и я понесся в кооперацию. До нее было с версту. Она стояла под бугром, возле гати, и я понесся по льду речки, чтоб шагов десять бечь, а шагов десять катиться. В самой лавке и наруже толпились бабы, и у каждой под мышкой млел петух,- ситец давали в обмен на курей. Бутылку с водкой я понес домой в открытую, чтоб все видели и знали, что мы с теткой тоже празднуем. Я для того только и свернул в проулок, что сбегал из села к гати, и там, под бугром еще, меня настиг Голуб. Он сидел на своем коне, с винтовкой за плечами и с шашкой на боку, и ехал шагом, потому что впереди шли три мужика в длинных поярковых зипунах. Двое из них несли на плечах сумки, а один шел без ничего, и, когда я посторонился, он, поравнявшись со мной, быстро сказал:
- Малый, ты чей тут? Передай, слышь, Арсениным: мол, Данилу Губанова забрали. Из Чикмаревки...
- Поговори у меня, б... худая! - озябло крикнул Голуб и ударил плеткой коня. Те двое, что несли сумки, прибавили шагу, а Данила, оглядываясь на морду голубовского коня, опять сказал мне:
- Из Чикмаревки, мол. Не позабудешь, а?
Я побоялся ответить ему, спрятал в карман бутылку и пошел не улицей Камышинки - "собаки будут брехать",- а низом, по-над речкой.
В хате у нас вкусно пахло. Тетка возилась в чулане возле загнетки, а Царь и Момич молча сидели на лавке поодаль друг от друга. Я поставил на стол бутылку, выгреб из кармана серебряную сдачу и подал ее Момичу, но он отвел мою руку и назидательно сказал:
- Пряников бы набрал тетке своей. Не смикитил?
- А у ей и так ландрины по-за скулами не тают! - ехидно проговорил дядя Иван и взглянул на Момича коротко и свирепо. Со сковородкой в руках тетка высунулась из чулана и пошла к столу, глядя на Момича тревожно и недоуменно. Я подошел к лавке и сел между Царем и Момичем.
- Ну вот и мясушко поспело. Кушайте на здоровье и не буровьте, чего не след! - напутст-венно сказала тетка, сажая на середину стола сковородку. Момич ребром ладони вышиб из бутыли пробку, наполнил чашку и бережно подал ее Царю. Не глядя ни на кого, дядя Иван поднес ко рту чашку обеими руками и пил долго, сосуще, неряшливо взрыгивая и дергаясь,- не привык. Момич искоса, брезгливо хмурясь, следил за ним и, как только Царь опростал посуду, спросил у него удивленно и заинтересованно, как о прибыли на двоих:
- Стало быть, не тают? Ландрины-то?
- Во-во! - озлобленно и звонко, как свое "дяк-дяк", проговорил Царь и мясо не взял, стал есть хлеб.
- Ишь ты! - уважительно протянул Момич.
Тетка перегнулась через стол, подсунула поближе к нам с Царем сковородку и сказала сухим и низким голосом:
- Господи, да отчего ж вы не едите? Чего это с вами?
Момич даже не взглянул на нее, а Царь оттолкнул сковородку и крикнул, хмелея и готовясь, видно, к чему-то плохому для всех нас:
- Убери к чертям и не егози! Раскудахталась тут!
У Момича медленно взломались и взъерошились брови. Они не опали, пока он наливал и пил водку - одним глотком всю чашку, как холодник в жнитву, и, когда он обернулся к Царю и с угрозой спросил: "Ландрины, стало быть?" - я встал у него между колен. Момич посунулся назад, взял меня под мышки и понес в сторону от себя, как непорожний кувшин. На весу я и придумал ему тогда свою роковую брехню:
- Дядь Мось! Там возле гати Голуб Данилу Губанова убил!
Момич поставил меня на пол и даже оттолкнул, но я опять втиснулся промеж колен его.
- Саблей убил! Слышь, дядь Мось!
Я не говорил, а кричал. Момич мутно, вскользь, взглянул на меня и спросил трудно, как из-под ноши:
- Кто убил? Кого?
- Голуб! Данилу!
- Какой такой Голуб? Чьего Данилу?
В хате наступила тишина, и мне стало страшно, потому что я сам поверил в то, что сказал.
- Какой, говорю, Голуб? - повысил голос Момич, глядя на меня не с добром.
- Что на попа верезжал! - сказал я.
- Ну?
- Данилу из Чикмаревки, что Арсениным родней доводится...
Я будто мчался под обрыв на салазках, когда в груди колюче шевелится страх предчувствия неминуемого падения, перемешанный с отрадой продолжающегося полета и упованием на его скорый конец. Перед ним всегда успеваешь подумать - больно будет или нет и останутся ли целы салазки. Это кончается сразу, как только ты очутишься в голубых потемках сугроба, где тобой овладевает одно-единственное победное чувство - скатился! Все это я испытал и в тот раз. Момич наконец уразумел, о чем я кричал ему, и, неведомо кому, сокрушенно сказал:
- Ну вот. Дай черту волос, а он и за всю голову...
Он встал и пошел к дверям, а следом за ним кинулась тетка, подхватив тулуп на руки. Царь подождал немного и, покосясь на дверь, каким-то хватко-вороватым рывком сцапал бутылку. Если б он не обрадовался и не засмеялся, я, может, на несколько дней сохранил бы сознание предотвра-щенного, как мне казалось, большого несчастья в нашей хате, праведно замененного мной тем, выдуманным, но Царь захихикал, и, в недетском взрыве обиды и ярости к нему за свою неоплат-ную брехню, я по-момичевски угрожающе сказал:
- Не замай!
Он встряхнул бутылку и плеснул мне в лицо рьяно холодной водкой...
Тетку с Момичем я догнал под бугром. Они торопились к гати - тетка шла по тропе, а Момич сбоку, по колени в снегу. О том, что к гати незачем ходить, я сообщил им в спины шагов за двадцать. Момич выбрался на тропу и шагнул было ко мне, но его тут же окликнула тетка. Она что-то сказала ему и засмеялась. Момич оглянулся, примирительно махнул мне рукавицей: иди, мол, домой - и слез с тропы опять в снег. Они пошли не спеша, шаг в шаг,наверно, в кооперацию сманились за чем-нибудь...
Я так и забыл спросить у тетки, зачем приходил к нам Момич, потому что со стороны Брянщины подул мокрый ветер - и белые сады разорились сразу. Несколько дней тогда стояла смурная и волглая погода, но, видно, той зиме суждено было проторопиться через нашу Камышинку, все равно как приневоленному свадебному поезду, когда и хмель, и песни, и бубенцы, и невестин плач, и разноцветные полушалки - все вместе: вишай сменил куржак, и выметнулся он тоже ночью, тайком после дождя, а утром проглянуло солнце о двух радужных столбах по бокам, и было тревожно глядеть на стволы и ветки ракит, на изгороди, повети и трубы хат - все казалось непрочно-стеклянным и все лучилось сизо-бурым негожим отсветом. По такой погоде трудней, чем при вишае, ходилось в школу, потому что каленая пупырчатая наледь покрыла все проулки и взгорки - и кататься можно было как угодно: и стоя, и сидя. Через это я и прозевал, как раскулачили на том конце Арсениных. Двух арсенинских гнедых кобыл и чалого мерина я увидел на второй день на сельсоветском дворе. Они понуро топтались возле забора у опрокинутой красной веялки и загруженных чем-то саней. На мерине, как на собаке после драки, дыбом стояла длинная, перебитая соломой шерсть, и я подумал, что зря Арсенины считались богачами. Куда ж ихнему мерину до Момичева жеребца! Тот бы небось враз пересигнул через попов забор, того б тут не удержали!.. В тот день мне опять не удалось попасть в школу: на обледенелой церковной паперти я еще издали увидел Митяру Певнева, присланного недавно не то из Липовца, не то из Гастомли заведовать избой-читальней в нашей бывшей церковной сторожке. Митяра ничем не отличался от камышинских неженатых ребят с того или с нашего конца. Он не считался уполномоченным, и никакого интереса у меня к нему не было. Он меня не знал, но позвал как своего дружка:
- Иди-ка на минутку!
На порожках паперти лежали лестница и ременные вожжи, а в скважине зеленых церковных дверей торчал большой медный ключ. Заячья шапка на Митяриной. голове сидела накось, а шубейка была распахнута, будто он только что колол дрова и уморился.
- Постой-ка тут, пока я отомкну,- сказал он мне и опасливо, обеими руками, два раза повернул ключ. Створки дверей плавно - сами - раскрылись внутрь, а Митяра отступил ко мне, поправил шапку и ожидающе заглянул в притвор. Там виднелись широкие деревянные порожки, огороженные гладкими и желтыми, как бублик, перилами, примыкающими к внутренним дверям церкви, и больше ничего. Митяра постоял-постоял и поднял лестницу.
- А ты захвати вожжи,- сказал он мне. Я захватил, и он пошел впереди, а я сзади. До этого я был в церкви раза два или три - тетка водила глядеть на диковинные картины, и все, что я там увидел тогда, осело во мне беспокойством и испугом. Чарующий и какой-то вечерний - хотя видел я это днем - блеск свечей; косые, веерно-крылатые полосы пыльно-золотистого света, проникавшие откуда-то сверху и пахнущие совсем незнакомым и жалобным запахом; распевно гулкий, не то кличущий, не то прогоняющий людей голос дьякона; угрозно-неотрывные - прямо на тебя - глаза бородатых стариков с настенных страшных картин; поднебесная высота купола и гневный размах там божеских рук; поза и осанка знакомых и незнакомых камышан - стоят, молятся и чего-то ждут,- все это в моем воображении отторгло церкву от того моего оглядно-ручного мира, в котором я жил с теткой и Момичем. В нем все было понятно, и я знал, что и откуда к нам пришло: Момичеву клуню мы поставили вдвоем - я и он. Все хаты, сараи, плетни и ветряки тоже построили люди. Трава, подсолнухи, сливины и ракиты росли сами, потому что после зимы наступало лето. Свежие огурцы пахли колодезем, а груши - мятой. Темно станови-лось оттого, что кончался день... Тут все было нужным и мне близким, а в церкви этот мой мир почему-то тускнел и уменьшался, а большим и недоступно-ярким делалась только она сама. Я не решался подумать, что ее тоже построили люди,- этому мешали ее непонятные запахи, краски, звуки и то придавливающее и цепенящее чувство, которое охватывало меня в ней...
Митяра толкнул лестницей двери, и на середине церкви я увидел рассветно тусклые световые столбы, подпиравшие Бога под куполом, а за ними льдистый блеск позолоты икон и кивотов, вздыбленные перистые крылья ангелов и гневные глаза больших синих стариков. Я ощутил колючий холод, свою заброшенность и страх и снял шапку. Митяра обернулся ко мне и шепотом сказал:
- Зараз иконостас будем ломать...
В церкви зашелестело, как рожь под ветром, и я кинулся прочь. Наверно, Митяра выронил лестницу, потому что на паперти меня настиг заглушенный перекатный гул, будто гром над Брянщиной. Я побежал не в школу, а домой, чтобы рассказать про все тетке, и когда оглянулся, то увидел Митяру, уходившего по направлению к сельсовету.
Для тетки главное было, какие картины я видел и на какой стене - на правой или на левой. Ежели слева, то там Страсти Господни, а справа она и сама не знала что.
- Ты больше не лазь туда,- сказала она.
- А то чего будет? - спросил я.
- Мало ли! И молоденчик может приключится, и белая ужасть, и черный чемер... Пускай они сами ломают!
Перед обедом, пока Царь не слез еще с печки, тетка выглянула в окно на Момичеву сторону и с обидой на Настю сказала:
- Теперь эта дура так в вековухах, видно, и останется!
Я промолчал.
- А ты не разузнал... про Романову гармошку? Куда она делась-то? неожиданно спросила тетка.
- Не разузнал, - сказал я. - А лошади ихние на поповом дворе стоят.
- Неужто с собой увез? Там же небось и слухать-то некому,- раздумчиво сказала тетка.
- Куда увез? - спросил я.
- Да на Соловецкие выселки какие-то. Аж на край света. Их же всех, говорят, ажно вчера вечером погнал туда Голуб твой...