Последний часовой - Елисеева Ольга Игоревна 23 стр.


Трудно было поверить, что покойный государь – этот галантный джентльмен и дамский угодник – в ранней юности пережил неприязнь собственной супруги. Все и всегда жалели Елизавету как сторону покинутую. Видели явную вину Александра, не подозревая о тайной вине другой стороны.

– Если бы она была тогда постарше, у нее хватило бы ума отнестись к делу иначе. Более здраво. Но она его не удерживала. А это для мужчины особенно обидно, – подытожила вдовствующая императрица.

– Но ведь потом у ее величества были… кавалеры? – осторожно спросил Виламов, более для того, чтобы поддержать разговор. Мария Федоровна посвящала его в домашние секреты, и вопрос не таил оскорбительного любопытства.

– К несчастью. – Царица кивнула. – Но, говорят, есть такие женщины, которые вовсе не испытывают удовольствия. У нее с каждым годом обострялась нервическая болезнь. Не любила появляться на публике. Перенести не могла, когда на нее смотрят! Все казалось, что в туалете непорядок, или локоны развились, или еще какая напасть. Покрывалась красными пятнами и спешила уйти.

В голосе вдовствующей императрицы зазвучали презрительные нотки. Сама Мария Федоровна обожала пышные церемонии. Ей не хватило внимания ни при Екатерине, ни в царствование мужа, зато она переела его в следующие четверть века при Александре и намеревалась продолжить при Николае. По мере сил, конечно. Старость брала свое.

– Мне донесли однажды, что, собираясь на бал и глянув в зеркало, она сказала: «Будь проклята моя красота!» И ведь правда. Бог забрал. Какая была милашка! Ничего не осталось. Говорят, я выгляжу моложе.

Это, конечно, лесть. Но очень недалекая от правды. Съежившаяся, без кровинки в лице, Елизавета Алексеевна казалась окружающим старше своих лет. Отстраненная от всего, замкнутая, она жила какой-то внутренней надеждой. Теперь светильник этой надежды угас. И можно было ожидать, что вскоре падет обветшавшая оболочка, в глубинах которой тлел огонек.

Вечером 3 мая карета младшей из императриц-вдов достигла маленького городка Белева под Курском. Следовать дальше сопровождающие не решились, так слаба была их госпожа. «Вы видели страдающего ангела, запертого в темнице? – писал лейб-медик государыни Штофреген своему коллеге Виллие. – Ни одного стона. Ни одной жалобы. Терпение и смирение – хлеб ее души».

Решено было остановиться в доме купцов Дорофеевых, где поскакавшие вперед слуги приготовили для Елизаветы Алексеевны комнаты. Императрица с трудом поднялась на второй этаж, добрела до спальни, опираясь на руки своих камер-юнгфер, и не села, а упала на кровать.

– Хотела бы я знать, есть ли на свете человек, способный вспотеть сильнее меня? – со слабой усмешкой спросила она.

– Не угодно ли будет переменить белье? – предложила одна из комнатных девушек.

– Пустое. Оботрите мне лицо, шею и затылок.

Принесли чаю, и Елизавета Алексеевна через силу начала пить маленькими глотками. Потом заставила себя проглотить две ложки саго и от этого обессилела так, что, когда ее укладывали, не могла сама поднять ноги на постель.

– Ступайте, милые, не сидите вокруг меня, – едва различимым голосом потребовала она. Камер-юнгферы попытались воспротивиться, но императрица сдвинула брови, чего отказалось достаточно.

Около пяти часов утра дежурная девица без вызова отважилась заглянуть в дверь. Ее напугала необыкновенная белизна лица почивающей и открытый рот. Вошедший вслед лейб-медик подтвердил худшие опасения. Вдова Александра скончалась.

Карета Марии Федоровны опоздала всего на четыре часа. Новый удар царица пережила стоически. Она ждала этого и приказала не медлить со вскрытием. Ей доложили, что тело покойной было исключительно худым, особенно шея и грудь, что сердце несчастной женщины искривилось вследствие болезни, и это стало причиной нарушения циркуляции крови. Больная должна была испытывать сильные страдания… Тут вдовствующая императрица прервала медиков.

– Довольно. Теперь ей уже хорошо. Подумаем о живых.

Все бумаги покойной были опечатаны. Но Мария Федоровна как будто искала что-то.

– Я вижу только ее собственные документы, – озабоченно сказала она князю Волконскому. – Не было ли при ней чего-либо от покойного государя?

Петр Михайлович, надо отдать ему должное, не сплоховал под цепким взглядом императрицы-матери.

– Все бумаги его величества доставлены в Санкт-Петербург еще Чернышевым и Дибичем.

– Была шкатулка. Я помню ее у сына…

– Вот эта? – Волконский поднес Марии Федоровне объемный несессер с множеством ящичков, инкрустированный перламутром и расписными эмалевыми вставками.

– Да нет же, – отмахнулась пожилая дама. – Здесь ее дневники и письма от матери. А я говорю…

Князь развел руками.

* * * Санкт-Петербург. Невский проспект.

Бенкендорф удалился от адмирала с полным списком пайщиков Российско-Американской компании. Каждый из них был фигурой. И каждого не следовало трогать. Вплоть до императрицы-матери. Все это предстояло показать государю, осторожно отговорив от резких движений. Заговор – айсберг, большая часть которого остается под водой. Даже если удастся исследовать невидимые глыбы льда, стоит ли переворачивать громадину? Поднятая волна способна опрокинуть корабль.

С другой стороны, старый англофил знал больше, чем говорил. Деньги деньгами, а масонская подкладка у дела видна. Но почему от масонства всегда ожидают одной чертовщины? Когда следует ожидать как раз денег. Самых больших денег в мире.

Генерал брел по Невскому и никак не ожидал встретить Канкрина. Мелкая изморось то закрывала высокую, тощую, как щепа, фигуру, то выпускала ее, и тогда становились видны длинная до земли шинель, застегнутая на все пуговицы, фуражка с торчавшими из-под нее фланелевыми наушниками и гигантские калоши, позволявшие бороздить океаны луж.

Бенкендорф даже замедлил шаг: он не предполагал, что хрупкий, как растение из ботанического сада, хоронящийся от малейшего сквозняка министр финансов способен на столь дерзкий поступок, как пешая прогулка.

– Егор Францевич, вы ли это? – Удивлению генерала не было границ.

– А, Сашхен! – Канкрин снисходительно поклонился. Они были хорошо знакомы, но никак не числили себя ровней. Егор Францевич стал министром как раз тогда, когда Бенкендорфа понизили до дивизии, к тому же по летам бывший главный интендант армии сильно превосходил легкомысленного Христофорова сына. Но общие придворные связи, круг знакомств, вечера у императрицы-матери – все позволяло им теперь благожелательно замереть друг напротив друга, чтобы обменяться проклятьями по адресу погоды.

Вместо этого Канкрин, высунув губчатый нос из щели между шарфом и войлочным козырьком не по уставу поддетой под фуражку шапочки, восторженно заявил:

– Весной пахнет! – С учетом дождя и хронического насморка, не позволявшего министру даже в теплых покоях дворца нюхать цветы, фраза прозвучала комично.

– Егор Францевич, что-то случилось? – Осторожно осведомился Бенкендорф, решив, что собеседник немного не в себе.

– Великий день! – Бывший интендант поднял руку, в которой у него, вместо трости, оказался сложенный черный зонтик, и патетически потряс им в воздухе. – Император подписал мой проект финансовой реформы. Ах, Сашхен, мне бы так хотелось с кем-нибудь разделить эту радость!

– Я знаю отличное заведение в двух шагах отсюда, – нашелся генерал. – Рюмка коньяку с лимоном вашему здоровью не повредит.

– Здоровье! Да, надо думать о здоровье! – бодро согласился Канкрин. – Как никогда прежде. Теперь вдруг хочется жить. – И, увлекаемый Бенкендорфом прочь от Аничкова сада, двинулся вверх по улице.

– Здесь мило, – заявил он еще в передней, когда Александр Христофорович стряхивал с него капли и разматывал шарф, затянутый не только вокруг шеи, а, как у детей, пропущенный еще и под мышками. – Я угощаю. Но никому ни слова. Никто не должен знать. Пока.

Бенкендорф кивнул и отрывисто потребовал от прибежавшего хозяина столик.

– Не хотите снять галоши? Их просушат у печки.

Канкрин сжался. Всем была известна его нелюбовь расставаться с этим предметом туалета. Он крайне неохотно позволял лакеям разоблачать себя в гостях у вдовствующей императрицы. А в кабинет к государю и вовсе являлся в мокроступах.

– Можно подумать, у меня конюшня, – жаловался Никс, но терпел.

– Я предпочту поберечься, – Канкрин с опаской спрятал ноги под стул, как если бы хозяин или кто-то из посетителей уже нацелился похитить его галоши.

Им принесли «Мартелл» 25-летней выдержки, который Бенкендорф подверг критике, потребовав подогреть бокалы у камина. Владелец тут же повинился, что хотел подсунуть посетителям продукцию братьев Меуковых, и без возражений достал 6-летний «Отард» – лучшее, что у него было.

– Я предпочту поберечься, – Канкрин с опаской спрятал ноги под стул, как если бы хозяин или кто-то из посетителей уже нацелился похитить его галоши.

Им принесли «Мартелл» 25-летней выдержки, который Бенкендорф подверг критике, потребовав подогреть бокалы у камина. Владелец тут же повинился, что хотел подсунуть посетителям продукцию братьев Меуковых, и без возражений достал 6-летний «Отард» – лучшее, что у него было.

Бенкендорф заказал яблочный пирог с корицей, который здесь безбожно именовали штруделем, и обратил взор к довольному, лоснящемуся от тепла лицу министра финансов.

– Кто бы мог подумать, – проговорил тот, потягивая через край коричневатую обжигающую жидкость, – что покойный государь при его обширном уме откажет мне буквально во всем. А нынешний согласится, хотя и не без колебаний. Прозито, Сашхен! Прозито.

Их бокалы сдвинулись с осторожным стуком.

– Я предлагал пять лет. – Канкрин задумался, глядя на огонь в камине через стекло своей рюмки. – И с каждым годом становилось все хуже. Ах, если бы пораньше! Теперь не знаю, что и будет. Но рисковать так рисковать.

Похоже, не один Бенкендорф носился с прожектами.

– Хуже не станет, – молвил он. – Куда хуже-то?

Министр финансов на минуту замолчал.

– Вам в Следственном комитете это хорошо заметно. Ни о чем не спрашиваю. Но каковы злодеи! Неужели они хотели гильотин?

– Они думали предотвратить кровопролитие, употребив армию на своей стороне.

По характерному смешку Канкрина было ясно, какого он мнения об армии как орудии порядка.

– Дети. Злые дети, – с раздражением бросил министр. – Слов нет, как обидно. Я скорблю о покойном государе, но все же… сколько времени упущено!

Против этого Александр Христофорович не мог возразить. Его собственные предложения, будь они приняты несколько лет назад, могли отвратить беду.

– Ушли силы, годы. Теперь вот дозволено. – Канкрин невесело рассмеялся. – Но ведь и я уж не тот. И мысли не те. И в стране, вы меня извините, Сашхен, черт знает что творится!

– Надо попробовать, – отозвался Бенкендорф. Похожие сомнения одолевали и его. Бог ли над ними смеется? Сами ли они готовы отказаться от счастливого случая, просто потому что устали?

Егор Францевич аккуратно взял двузубой вилочкой лимон, повозил его в сахарной пудре и, заранее сморщившись, отправил в рот.

– Некоторые из заговорщиков предлагали включить вас в новое правительство, – сказал Бенкендорф. – Только не пугайтесь, ради Бога! – Он не предвидел, что его слова произведут такое действие. Подавиться коньяком крайне неприятно. Пришлось похлопать сотрапезника по спине.

– Вы будете виновником моей смерти, – обиделся Егор Францевич. – Новое правительство! Скорее я бы познакомился с мадам Гильотен. Не удержал бы бюджет и познакомился. А мудрено удержать, когда вокруг хаос и красные ленточки!

– А если бы вам дали деньги? Много денег? – невинно осведомился генерал.

– Откуда? – В голосе министра звучала снисходительность. – Не забывайте, я сам их чеканю.

– Из Англии, например. Или из другой страны.

– Заем? – Канкрин посерьезнел. – Этим господам предлагали заем? Кто?

– Банк Ротшильдов.

Егор Францевич не сдержал неприятного удивления.

– Большой?

– Сто тысяч фунтов стерлингов.

Министр присвистнул.

– Как вы думаете, – осторожно, чтобы не обидеть собеседника, проговорил Бенкендорф, – почему подобные суммы не предлагались прежнему правительству?

– А зачем? – Канкрин вцепился зубами в дольку лимона. – Я поясню. Банк Ротшильдов, особенно английский, поставил на большие перемены в Европе – молодые правительства охотно лезут в долги. Покойный же государь был главным препятствием таких перемен. Не давал сухому листочку с дерева упасть. Казалось, даже воздух застыл без движения.

Бенкендорф не думал, что министр способен на поэтические образы.

– У него не было другого выхода, – продолжал Канкрин. – Стоило в Европе разразиться новой революции, явился бы диктатор, вроде Наполеона, и рано или поздно полез на Россию.

Александр Христофорович распорядился подавать штрудель с чаем.

– Мы опасны. В силу размеров. Многолюдности. Обширных притязаний. Нас и так боятся. – Егор Францевич отважился напасть на пирог с ложкой и ножом. – Неплохо, кстати. Побольше корицы кладите, любезнейший.

Хозяин поклонился, довольный тем, что господам нравится.

– Наша армия съела полстраны. Все свободные деньги не пускались в оборот, а шли в военную кассу. И что вас удивляет, если нам не предлагали займов? – Канкрин махнул рукой. – Клянусь Богом, Ангел это понимал. Но, думаю, в душе уже решился пожертвовать Россией, ради благоденствия остального человечества.

Последняя мысль показалась Бенкендорфу знакомой. На допросах злоумышленники стенали о том же. Россия заброшена. Нашу родину не ценят. Государь занят только делами Европы.

– Это противоречие раздавило ему голову, – сказал министр. – Он знал, что губит страну. И не мог снять чугунную длань с горла союзников. Мучился. Не хотел делать выбора.

В молчании сотрапезники доели пирог.

– Я теперь на многие вещи смотрю иначе, – произнес Бенкендорф, отправляя последнюю ложечку в рот. – А вас никогда не мучила мысль, что вы немец и не имеете права вершить судьбы чужой земли?

Егор Францевич задумался. Потом покачал головой.

– Видите ли, Сашхен, я не слишком расположен служить где-то в другом месте. Хотя, наверное, смог бы кое-чего добиться. Кое-чего, – повторил он. – Очень скромного. А у меня азартная натура. Как и у вас. Россия дает шанс. Большой шанс. Я иду: впереди меня хаос, позади порядок – и я преобразую хаос в порядок. Мне это нравится.

Бенкендорф кивнул. Он не думал, что разговор с Рылеевым так заденет его. Канкрин поднял рюмку.

– Ну, по последней и домой. А то жены… – Оба расхохотались. Егор Францевич тоже был женат на русской. – Вам не кажется, что мы слишком быстро срастаемся со средой?

* * *

Весть о смерти императрицы Елизаветы Алексеевны достигла Петербурга вместе с возвращением царицы-матери. Из уст в уста повторяли, что верная Психея почила на той же походной кровати, на которой умер Александр. В этом видели особый знак. Даже в вечности ангелы не могли разлучиться.

Во всей столице был, возможно, только один человек, принявший уход августейшей затворницы как личное несчастье. Придворному историографу Николаю Михайловичу Карамзину сделалось хуже. 14 декабря он имел неосторожность, оставив дочерей во дворце, выйти на площадь. Наблюдать войска и толпу. Заглядывать в лица. Как в молодости, когда русский путешественник в круглой республиканской шляпе разгуливал по улицам Парижа, желая лично видеть и слышать тяжелую поступь истории.

Но Петербург – не Париж. А пятьдесят девять лет не двадцать.

Холод. Резкие порывы ветра с Невы. Простонародье, вздумавшее кидаться в историографа камнями.

Проскакавшие мимо великие князья кричали ему:

– Николай Михайлович! Уходите! Сейчас начнут стрелять! Вы простудитесь!

Какая связь? И тем не менее он именно простудился. Не был задет картечью или ушиблен булыжником. Страшный ветер 14 декабря впился в грудь Карамзину миллионом ледяных иголок. Пневмония. Воспаление легких. Лейб-медики, присланные Марией Федоровной, колдовали вокруг него, хотя было множество других забот.

Весной, на первом солнышке Николай Михайлович начал понемножку выкарабкиваться. «Смерть медлит, – писал он другу поэту Дмитриеву в Москву. – И я не могу не видеть в этом перст Божий. Моя книга застыла между 1612 и 1613 годами. Смута и междуцарствие».

Казалось, часы Истории остановились. В XIX веке, как в XVII. Вот только Николай Михайлович не знал, для него одного, или для целого народа. Уповал на первое. Боялся второго.

И тут пришло известие о ее смерти.

Прочитав мужу вслух записку из дворца, супруга Катерина Андреевна на цыпочках вышла из комнаты. Она как никто умела быть деликатной, уважая даже те чувства, которых не могла одобрить. Склонившись в кресле на теплый клетчатый плед – подарок Марии Федоровны – старик заплакал.

Странная вещь – сердце. Оно не ведает возраста, не может смириться, что голова облетела, а на щеках морщины. Впрочем, иные немолоды в молодости, и пепел – пища их душ с колыбели.

Как могло случиться, что прекрасная женщина сорока семи лет ушла вслед за здоровым и, казалось, полным сил государем? А он, Карамзин, который держал себя с ней как наставник и ментор, к которому смерть давно стучит пальцем в окошко, задержался без толку на пристани, ожидая корабля?

Они познакомились в 1816 году, когда ученый был приглашен во дворец читать свою «Историю». Тогда все сходили с ума по его писанине. И императорская семья – не исключение. Он сблизился с Марией Федоровной и Александром, которых хорошо знал прежде, но не искал короткости. Теперь императрица-мать вцепилась в Николая Михайловича, как кречет в соловья, заставляя втолковывать и разжевывать прошлое отечества ее великовозрастным детям. Она опекала и покровительствовала, не спрашивая на то позволения. Поселила семейство Карамзиных в Царском Селе, звала к себе, навещала. Она была очень не дура, как все русские немки, ума цепкого и практического. Друг своих друзей. Наседка, готовая выклевать глаз обидчику.

Назад Дальше