Последний часовой - Елисеева Ольга Игоревна 24 стр.


Оставалось только удивляться, как, сраженная сразу несколькими смертями близких, эта пожилая женщина находила в себе силы ездить во время болезни к «своему историографу», ободрять, возить гостинцы? Слабость мешала Николаю Михайловичу выразить благодарность. Императрица-мать старалась его не утомлять. Выходила в гостиную, садилась возле Катерины Андреевны на диван и долго держала ее за руку.

– Крепитесь. Если на то воля Божья, нельзя падать духом. Подумайте о детях. У вас сыновья и дочери. Нельзя отчаиваться.

Она была привязана к Карамзиным и при всей страсти к этикету любила их именно за то, что они – люди не придворные. Умные, хорошо воспитанные, добрые, но другие. Приучены говорить правду в мягкой, неоскорбительной манере. А потому рядом с ними легко. Горе их трогательно. И своя собственная печаль превращается в совсем простую, не государственную, а человеческую.

Катерина Андреевна была очень благодарна старой императрице. И любила ее куда больше, чем ту, другую, которая вот уже десять лет занимала в душе мужа потаенный уголок. Не очень большой, госпожа Карамзина это знала. Но все же такой, куда ей, законной супруге, хода не было. Там жила его тайна. Последнее, зимнее чувство. Похожее на восхищение. И совсем не похожее на страсть. Дама сердца всегда далека, высока и недоступна. Но от этого жене, разделяющей повседневные тяготы, не легче.

Катерина Андреевна обладала удивительным внутренним достоинством. Она несла свою обиду молча и умела уверить себя, что ревновать к государыне, тем более такой несчастной, грешно. А что до Николая Михайловича, то теперь ведь ему должно быть все равно…

Он приехал к императрице Елизавете в семь часов вечера, сопровождаемый министром Уваровым, и вступил в ее тихий кабинет, где всех украшений – копия «Сикстинской Мадонны» Рафаэля во всю стену над диваном между двумя зеркалами. Эта картина глянула на него сверху, чуть только Карамзин переступил порог, и уже не отпускала внимания до тех пор, пока в комнату не вступил истинный ангел. Тихо и кротко, предоставляя гостям, не заметив ее, любоваться живописью.

Когда пришедшие осознали, что Елизавета Алексеевна уже тут и терпеливо ждет, не говоря ни слова, вышел конфуз. Но ободряющая улыбка, голос, жест – все приветливое, без тени величия, без претензии на восхищение – мигом примирили их. Она была все еще хороша, стройна и грациозна, хотя худоба уже сушила ее стан.

Читали долго, в глубокой тишине, и Карамзин решил, что императрица холодна к его тексту. А может, плохо знает по-русски? Уткнувшись в книгу, он не мог взглянуть на хозяйку, хотя его так и подмывало оторваться от листа и проверить впечатление. Ее глаза многое бы сказали. После они с час беседовали легко и свободно о недавних событиях войны с Наполеоном. В половине одиннадцатого ее величество откланялась.

Эта встреча поразила Карамзина. Что было? Милый, безыскусный вечер. Чуть натянутый сначала и теплый в конце. «Надо видеть эту женщину. Одну, в белом платье, среди большой слабо освещенной комнаты, – писал он Дмитриеву. – В ней что-то магическое, воздушное. Она вся окутана дымкой печали». А вернувшись домой, пятидесятилетний отец семейства – ученый, давно променявший резвое перо сентименталиста на сухой шелест летописей, – вдруг одним духом излил на лист… оду:

Немного по-державински. Но он архаик. Классик. И столько лет не писал стихов!

Все это мальчишество, решил Николай Михайлович, а утром, проснувшись чуть свет и распахнув окно, продолжил:

Дальше строчки заартачились, не пошли. Услышав, что муж встал, Катерина Андреевна поднялась к нему в кабинет с чаем и румяными булочками. Стала спрашивать что-то о Гришке Отрепьеве, есть ли надежда, что царевича Димитрия не убили?

Ну какой тут мадригал? Какой сонет?

Николай Михайлович не сердился. Напротив, ему стало стыдно своих глупых грез. Ведь он счастливец, право. И, кстати, сегодня обещал отвезти дочек смотреть ледоход на Неве. Елизавета Алексеевна как-то выветрилась из головы. Но вскоре вновь водворилась там уже навсегда. Ибо была действительно «умом душе мила».

Никому, кроме Дмитриева, он не мог рассказать правды об этих встречах. «Судьба странным образом приблизила меня в летах преклонных к редкой женщине, которую я имел счастье узнать короче. С прошедшей осени я беседовал с ней еженедельно, иногда часа по два, с глазу на глаз. Порой мы читали вместе, порой даже спорили, и всегда я выходил из ее кабинета с отрадным чувством».

Часто для практики в русском она сама бралась прочитывать страницы из его трудов. Вскоре их взаимное доверие настолько окрепло, что Карамзин отважился вручить Елизавете копию «Записок» Екатерины II. Мемуар тайный, не подлежащий разглашению и полный соблазна. Молодая императрица не осталась в долгу. Краснея, она предложила прочесть Николаю Михайловичу кое-что из своих дневников.

Бесценный дар для историка! Мысли думающей, чувствительной женщины обо всем, что она видела вокруг с начала пребывания в России. Много горького об Александре, об императрице-матери. Ужасы убийства Павла. Придворные заговоры и козни времен войны. Тогда император чуть не потерял корону. Вся семья была против него. Только она, Елизавета, поддержала мужа. И где благодарность?

Были другие записи. Личного свойства. Не решаясь прочитать их вслух, женщина передавала писателю тетрадку, и он сам пробегал глазами слишком опасные строчки.

Между ними ничего не было. И было все. Она сделала его соучастником жизни своего сердца. Вместе с ним заново перечувствовала особенно дорогие и особенно болезненные минуты. Теперь он знал ее так хорошо, как не мог бы узнать, разгорись между ними страсть. Да она и не ценила плотских увлечений. Ее стихией были связи иного рода. Мастерица затягивать отношения, строить преграды, отдалять развязку, Елизавета жила грезами о несбыточном. Обладание приносило ей горечь. Все оказывалось грубее и проще. Терпя близость, она мечтала о дальнем. Ее чувства разгорались на расстоянии и особенно сильными были в разлуке. Когда сам предмет не заслонял своего идеала.

Николай Михайлович понял высоту этой души. «Судьба отнимает у нее всех милых, как бы для того, чтобы она не имела уже никакой земной привязанности. Со мной все иначе, я счастлив, окружен близкими, люблю и любим в простом, житейском смысле слова. – Старый друг Дмитриев стал наперсником последнего чувства Карамзина. – Но чем более приближаюсь к концу жизни, тем более она мне кажется сном. Я готов проснуться, когда угодно Богу».

Оказалось, что Бог разбудил Елизавету раньше него. А ведь пару лет назад он смеялся в письме, рассказывая, как будет наблюдать за ней из вечности: «Я не стану скучать. Ведь духи летают, куда хотят. Загляну опять в Царское или в Ораниенбаум. Буду Вас видеть, невидимый. Слышать, бессловесный. Но как знать, может и шепну Вам на ухо нескромную ангельскую весть, чтобы Вы улыбнулись, ангел на земле, оторванный от своего небесного отечества».

И вот он остался в опостылевших земных гостях, а ее душа устремилась на родину. Старик закрыл лицо исхудавшими ладонями с узловатой сеткой жил и разрыдался. Его всхлипывания больше походили на кашель. В легких клокотала мокрота. Он был жалок и как никогда ясно сознавал, что не закончит следующий том, навечно застряв между 1612 и 1613 годами.

В комнату вошла Катерина Андреевна. Она обняла мужа и гладила его по седой голове, ничего не говоря. Так они просидели до вечера, притянутые теплом друг друга. Утешенные состраданием. И потрясенные разразившимся горем.

* * *

– Мать, ты тоже считаешь меня немцем?

Лизавета Андревна задержала над супницей руку с позолоченным половником.

– А ты поляк? – Была в ней эдакая язвинка. Совершенно неуместная, как горошина перца в медовой булке.

Дочки захихикали и заскребли ложками по тарелкам. Трое: одна общая и две от первого брака госпожи Бибиковой. Своего отца они не помнили и звали Шурку папой. Он не возражал. Кому мешает?

– Цыц! – Мать строго глянула на них, и белокурые головки пригнулись, демонстрируя совершенно одинаковые проборы ото лба к затылку. – Малы еще над взрослыми потешаться. Марш к себе.

Александр Христофорович сделал жене знак отменить наказание. К чему строгости до сладкого? Но она покачала головой: каждый знай свое место.

– Я их потом покормлю, – примирительно сказала дама, когда обиженные девчонки убрались из-за стола. – Что на тебя нашло?

– Цыц! – Мать строго глянула на них, и белокурые головки пригнулись, демонстрируя совершенно одинаковые проборы ото лба к затылку. – Малы еще над взрослыми потешаться. Марш к себе.

Александр Христофорович сделал жене знак отменить наказание. К чему строгости до сладкого? Но она покачала головой: каждый знай свое место.

– Я их потом покормлю, – примирительно сказала дама, когда обиженные девчонки убрались из-за стола. – Что на тебя нашло?

– Да тут был один… разговор, – протянул муж. – Я мало об этом раньше думал. А теперь как-то не по себе. Мятеж против государя – это дело русских между русскими?

Лизавета Андревна склонила голову набок и заглянула ему в лицо.

– А среди заговорщиков одни русские?

Александр Христофорович криво рассмеялся, протянул руку и потрепал жену по щеке. Вот ведь умная баба! Мучился, ходил, как с занозой в горле. «Вправе ли я, если я…» А они вправе?

– Ты немец, Шура, – спокойно сказала Лизавета Андревна. – Ты любишь жареные колбаски, инструкции, сентиментальные картинки с сердечками. Ты ведешь расходную книгу… хотя сам больше пропиваешь, чем записываешь! Тебе нужно двенадцать чистых рубах в неделю, потому что ты не переносишь засаленных воротничков. И ты твердо убежден: если воровать булочки из буфета, непременно попадешь в ад.

Генерал насупился.

– Я люблю тебя. – Жена зачерпнула еще один половник и налила в его тарелку рисового супа с курицей. – А когда ты ведешь себя, как русский муж, мне тошно.

Утешила!

Окончательно сомнения покинули Бенкендорфа после допроса подполковника Поджио, члена Каменской управы южан, арестованного в имении старика Раевского Грушевке.

– Сколько же членов императорской фамилии вы намеревались убить?

– Около тринадцати. Впрочем, кто судит за не совершенное преступление? Мысль, мнение…

Красивый парень. Лет двадцать восемь. Жгучий брюнет с длинными, до плеч, шелковистыми волосами. В тюрьме отпустил бороду, она ему идет, скрывая маленький подбородок. Эдакий философ Возрождения. Леонардо в молодости.

– Вы итальянец?

– Отец из Италии, – нехотя бросил подполковник.

– А мать?

– Мать тоже.

– Стало быть, вы итальянец?

– Я – русский. – Настойчивое повторение вопроса разозлило арестанта. – Какое это имеет значение?

– Большое. Вы, католик итальянец, по приказу лютеранина немца Пестеля собирались убить русского православного царя со всем семейством.

Черные глаза Поджио презрительно блеснули.

– При чем тут вероисповедание? Речь о благе отечества.

Александр Христофорович смерил собеседника долгим взглядом.

– Но кто дал вам право решать, что благо для этой земли?

– Во всяком случае не то, что есть сейчас! – Подполковник рассмеялся, обнажив ряд ровных белых зубов. – Или вы думаете, что православие скрашивает прелести рабства?

– Нет, я так не думаю. – Александр Христофорович покачал головой. – Но вы бы залили дорогу кровью.

– Зато привели бы соотечественников к счастью!

Было очевидно, что они не договорятся.

– И выбрали себе роль Брута?

– Почему бы нет? – Откровенность арестанта была почти оскорбительна. – Случилось бы и в нашей истории что-нибудь великое.

– До вас не случалось?

Поджио покачал головой.

– Не обнаружил. Поверьте, я искал. Возвышенных примеров. Образцов для подражания. И что же? Смуты-бунты. Пугачевы-Разины. Перевороты в царских спальнях. Все дико, своекорыстно. Наше общество закоснело в татарстве. Ничего не хочет, ни к чему не стремится. Миллионы людей слепо повинуются одному! Движутся, живут, умирают по мановению тирана. А когда находятся герои, жаждущие свободы народа, этот самый народ волочет их на казнь!

Повисла пауза. Бенкендорф хотел сказать, что, может, стоило бы приглядеться к людям, среди которых живешь, прежде чем пытаться их осчастливить. Но арестант снова заговорил:

– Перед судом потомства император будет стоять не один. А в вашем окружении. Вы его создали! Приняли в объятья, закрылись им от всего света. Вы пойдете с ним путем произвола и дойдете до бесправия, до бессилия, до бесславия. Иди он с нами, мы повели бы его к торжеству Закона…

«…до ближайшего угла и там зарезали!»

Минуту оба молчали.

– Зря готовите оправдательное слово, – хмуро бросил следователь. – В России нет открытых процессов.

– Вы лишаете нас всего, – прошептал подполковник. – Даже воздуха. И сами задохнетесь.

Глава 3 Верный пес

Князь Петр Михайлович Волконский остановился в Белом зале Зимнего дворца, выходившем окнами на Неву. Радостный вид освободившейся ото льда реки никак не гармонировал с его настроением. Ясное небо – ярко-голубое над Петропавловкой и лазоревое у горизонта – слабая, холодноватая дымка над водой и множество лодок, галер, барок с пестрыми парусами. Город жил так, как если бы ничего не случилось. Государь, владевший им четверть века, не умер. А зимнее смертоубийство на улицах не оставило по себе следа.

В каком-то смысле это действительно было так. Sic transit gloria mundi. Князь поморщился. Вместе с Александром ушло и его время. Друг детства, исполнитель поручений, виновник неудач… Им пожертвовали ради Аракчеева. Где теперь Аракчеев? И где сам царь?

Волконский чувствовал себя запоздавшим путником. Все изменилось вокруг. Эта зала, ее раньше считали государевой, и здесь, по желанию нового императора, должно было стоять для прощания тело покойного брата. Но архиепископ Филарет воспротивился, заявив, что останки, отпетые на месте смерти, не могут перемещаться куда-либо, кроме храма, в котором будут захоронены. Так и поступили. Почившего везли с одной святой земли на другую: из Александровского монастыря в Таганроге – через Харьков, Белгород, Курск, Орел, Тулу – в Архангельский собор Московского Кремля, а потом в Казанский собор Петербурга, откуда по прошествии семи дней – в главный храм Петропавловской крепости.

Нельзя сказать, чтобы шествие было спокойным. Сохранность тела оставляла желать лучшего. Наши дороги совсем не подходили для перемещения августейших покойников. Бренную оболочку Ангела растрясло на ухабах. По пути пять раз состоялись секретные осмотры останков. Лейб-медик Виллие готовился растерзать Волконского:

– Великий Боже! Что за гроб! Никуда не годится! Я опасаюсь, как бы свинец не раздавил голову!

Князь отмалчивался. Легко выставлять счет тому, кто единственный делал дело!

– За две тысячи верст от столицы, в углу империи, у меня, конечно, множество способов достать и кисти, и свинец и потребные вам для бальзамирования вещества! Умоляю, доктор, не вводите во грех. Я тринадцатый день без сна!

По дороге носились ужасные слухи. Говорили, что государь либо удушен, либо гроб пустой, либо везут куклу. Тульские оружейники решили скрытно напасть на траурный кортеж и удостовериться в своих сомнениях. Пришлось усилить охрану за счет 3-й Гренадерской дивизии генерал-адъютанта Храповицкого, которому молодой император велел реагировать на самую тень подозрений и беспощадно пресекать всякие попытки приблизиться к останкам.

В Первопрестольной дела обстояли еще хуже. Здесь ждали больших смут и грабительств. В народе коренилось убеждение, что государь умер не своей смертью, а потому следовало вскрыть гроб и убедиться самолично. Таково было мнение толпы, хотя, расходясь по домам, благонамеренные обыватели, каждый в своем углу, боялись мятежа. Все прошло тихо. То ли правительство понагнало войск. То ли разговоров было больше, чем желания. То ли Бог на этот раз помиловал Николая, и без того доведенного смертью брата до крайности.

Хорошо еще, что вдовствующая императрица не увидела тела. Одной заботой меньше! С дороги доносили: останки портятся и источают зловоние. Но Мария Федоровна непременно хотела попрощаться с сыном при открытом гробе. Ее уверяли, будто бедный Ангел только слегка потемнел лицом. Николай отважился лично взглянуть.

– Вам его лучше не видеть, – отрезал он.

Никс и не надеялся поколебать решимость maman. Но вдовствующая императрица сдалась. События последнего времени совершенно подорвали ее силы. Она заплакала и попросила только:

– Приподнимите крышку. Я хочу поцеловать руку моего мальчика.

И этого было достаточно для обморока. Однако Мария Федоровна выдержала. Облобызав распухшую почерневшую длань, она поднялась с колен и, насколько смогла, внятно произнесла:

– Да, это мой любимый сын Александр.

Никто не требовал от нее таких слов. Запав в душу, они породили еще больше толков.

Но теперь уже все. Все. Князь Волконский глянул на себя в зеркало и машинально поправил волосы надо лбом. Довезли Александра. Довезли и бедную Елизавету. И то, о чем она просила его незадолго до смерти…

Назад Дальше