Император потер виски пальцами.
– Я не знаю, как один человек мог стать владельцем другого без обмана. Крепостное право – гвоздь, вбитый в русскую шкуру. В мою тоже. – Он помедлил. – Поэтому нельзя вводить прецедент судебного наказания за попытки смягчить участь крестьян. Вы меня поняли?
Бенкендорф собрал листки со стола.
– Все будет исправлено.
Вот она, вторая гадость – возвращенный на доработку доклад. Александр Христофорович понимал, что этим не ограничится. Едва двенадцать. Еще много чего успеет стрястись.
Выходя из библиотеки, он встретил спешившего с какими-то документами министра иностранных дел Нессельроде. Потешный гном. Маленький, носатый, в шитой золотом ливрее и круглых очках, за которыми его португальские глаза выглядели расставленными шире лица. При виде Карла Васильевича Бенкендорф всегда вспоминал немецкие сказки про песочного человечка – злого духа пустынных побережий, затягивавшего путников в зыбучие пески. И пусть в последние годы его путали с домовым, поселяя то в часах, то в сахарнице, правда оставалась весьма неприятной.
Песочный человечек уставился на Александра Христофоровича, шаркнул ножкой, широко улыбнулся, растягивая углы рта, и пропел:
– Еще вчера капал дождь, а сегодня настоящее лето! У меня с утра приподнятое настроение. Не могу избавиться от одной мелодии. И не помню слов!
Он побежал дальше, громко мурлыча, а Бенкендорф было двинулся своей дорогой, как вдруг песня нагнала его. Ударила в спину. И генерал застыл, не веря ушам. Это был старый орденский гимн, многократно исполнявшийся в ложе «Соединенных друзей» при окончании заседаний:
Изумленный Александр Христофорович обернулся. Но песочный человечек уже маячил в дверях смежной залы. Он хихикал, подпрыгивал на одной ноге и говорил встречным дамам комплименты.
Этого не может быть. Просто не может быть. На мгновение Бенкендорф потерял ориентацию и чуть не пошел обратно к библиотеке. «Спящими» называли братьев, на время покинувших орденские работы. Уйти нельзя, можно только «задремать». Пока тебя не разбудят.
В карете Александр Христофорович расстегнул мундир и прижал руку к сердцу. Оно стучало неровно. Как часы со сломанным маятником – через раз. Это неправда. Он свободен. Ложи запрещены. И если его потревожат, он обо всем открыто расскажет государю… Но о чем рассказать? О том, что, пробегая мимо, Нессельроде пел песенку без слов?
Остальной день прошел спокойно. И к вечеру генералу стало казаться, что утреннее происшествие – плод его воображения. Из-за следствия он стал чересчур подозрителен. Почти убедив себя в этом, Бенкендорф ехал домой, грустный, но спокойный.
Лизавета Андревна была рада, что не пробило и восьми, а благоверный, клацая зубами от голода, заявился на ужин.
– Слушай, тут забавное происшествие, – сказала она за столом, когда горничная расставляла тарелки. – Нам прислали, без адреса и каких-либо пояснений. – У нее в руках был сверток хрустящей магазинной бумаги. – Думаю, из лавки. Ошиблись с заказчиком. Но куда вернуть?
Госпожа Бенкендорф отогнула край обертки и продемонстрировала мужу белые лайковые перчатки. Александр Христофорович похолодел.
– Т-ты их надевала?
Его внезапное заикание удивило Лизавету Андревну: он начинал дробить зубами буквы только от сильного волнения.
– Н-адевала?! – рявкнул супруг, выхватив сверток и ринувшись к печи.
– Нет. – Достойная дама вспомнила романы о Екатерине Медичи и отравленных перчатках. – Да они и не по руке. Совсем узкие.
– Слава Богу! – Генерал кочергой открыл чугунную дверцу и кинул «сюрприз» на березовые дрова.
– Ты с ума сошел? Это не наше. Надо было вернуть. – Последние слова мадам Бенкендорф произнесла с расстановкой, как терпеливые родители говорят детям: «Идите спать».
– Это действительно не наше, – игнорируя ее замечание, отозвался муж. – Но прислали нам. Если ты еще раз получишь такой презент, брось в огонь.
Лизавета Андревна не была дурой. Она не стала ничего выспрашивать: сам расскажет, когда посчитает нужным.
Александр Христофорович несколько мгновений смотрел в тарелку на поджаристые куриные крылышки, потом положил нож и вилку, вытер чистые губы и ушел к себе. Белые лайковые перчатки получал неофит при вступлении в ложу в знак чистоты намерений. Вторая пара предназначалась «для особы, которую вы выберете себе в вольные каменщицы». Менее всего Бенкендорф хотел увидеть ее на руках жены.
Значит, он не ослышался сегодня утром? Ему действительно напели гимн?
Лизавета Андревна поскреблась в дверь.
– Девчонки промочили ноги, – виновато сказала она, – и шмыгают. Я сварила яиц подержать на носу. Но нужно, чтобы ты что-нибудь рассказывал. А то будут пищать.
О, это безотказное средство! Кто выжил, тот здоров. Два горячих яйца заворачиваются в тряпицу и прикладываются к крыльям носа. Не надо быть пророком, чтобы сказать: завтра у всех троих кожа покраснеет, а сопли пройдут. Тонкость в том, что исцеляемого следует отвлекать от жжения. Лучше всего интересной байкой.
– Скажи, я сейчас приду, – пообещал муж. Он хорошо рассказывал. Когда писал, сжимался. А говорил легко, как саблей махал.
Мадемуазели сидели на диване, поджав ноги, запрокинув головы и держа за края тряпицы с яйцами.
– Сказка будет страшная, – предупредил отец. – Про песочного человечка.
* * * Петергоф.Оказалось, что пережить чужой роман порой труднее, чем свой. Александре снился ночью Vosdu – копия портрета – в театральной ложе, и разговаривал с ней, а Никс, почему-то ушедший в партер, строго смотрел на них… Молодая женщина проснулась от мучительного стыда и горя, точно совершила непоправимое. Она не сразу пришла в себя. Осознала, что рядом ровно, с похрапыванием, дышит муж. Минуту смотрела на его торчком вставшие волосы и вдруг заплакала от облегчения.
«Надо ему все рассказать, – решила Шарлотта. – Завтра же… Непременно завтра».
Но следующий день принес новые открытия. Молодую императрицу посетила Софи Волконская, всегда хорошо принятая в царской семье. Правда, теперь, после чтения дневника, Александра поняла, что эта дама играла при покойной государыне роль поверенной. Было ли ее поведение благовидным? Вряд ли.
– Вдовствующая императрица сказала мне, что государь, наконец, благоволил разобрать бумаги нашей бедной Елизаветы Алексеевны? – не без робости начала княгиня. – Не было ли там чего-нибудь и для меня? Ведь мы…
– Не трудитесь, Софья Григорьевна, – кивнула Александра, – я знаю, в какой близкой дружбе вы состояли с покойной. Но, по ее собственной просьбе, все оставшиеся записи сожжены.
Императрице показалось, что гостья вздохнула с облегчением.
– Сожжены, не распечатывая? – В ее голосе прозвучала надежда.
– Отнюдь. – Александра посчитала ниже своего достоинства говорить неправду. – То, что семья давно подозревала, подтвердилось. И поверьте, это большое горе для нас.
Софи замерла.
– Покойный Ангел простил жену, примирился с ней, – продолжала Шарлотта. – Нам следовало бы поступить так же. Но минутами это кажется невыносимым. Чувство несправедливости угнетает сердце. Как она могла поступать таким образом, имея перед глазами пример императрицы-матери, сохранившей добродетель в развратные время Екатерины? Вот почему Элизу трудно понять.
Княгиня слушала с заметным напряжением.
– Если вам есть что возразить, лучше говорите прямо, – попросила Александра.
– О, мне есть что сказать, – секунду поколебавшись, ответила Волконская. – Поверьте, ее величество жестоко страдала. А прощать или не прощать имеет право только Бог. Тем более теперь, когда оба, вернее все трое ушли к нему.
– Как он умер? – Молодая императрица испытующе глядела на гостью.
– Откуда мне знать? – деланно удивилась Софи.
– Не лукавьте. Вы были посвящены.
Княгиня покраснела.
– Ну хорошо, – она понизила голос до шепота. – Говорили ужасные вещи. Якобы поздно вечером, в октябре 1806 года, Охотников выходил из театра. В толпе к нему пробился неизвестный и ударил кинжалом в грудь. Сама я, как вы понимаете, не могу этого подтвердить, но весь город был полон слухами. Несчастного привезли домой, врач смог только перевязать рану…
– Кто его лечил?
Волконская низко опустила голову.
– Когда ее величество узнала, то послала своего лейб-медика Франка.
– А как ей стало известно?
– Охотников передал записку, что не сможет прийти…
«Франк, – думала Александра Федоровна. – Maman как-то обмолвилась, что он ухаживал за малюткой, дочерью императрицы. На восьмом месяце у нее тяжело резались зубки. Разве я не знаю, как у детей режутся зубы? Бывает, что и с жаром. Но от этого еще никто не умирал».
– Охотников передал записку, что не сможет прийти…
«Франк, – думала Александра Федоровна. – Maman как-то обмолвилась, что он ухаживал за малюткой, дочерью императрицы. На восьмом месяце у нее тяжело резались зубки. Разве я не знаю, как у детей режутся зубы? Бывает, что и с жаром. Но от этого еще никто не умирал».
– Тот же доктор ходил за великой княжной? – быстро спросила императрица.
– Увы, да. Он дал ей укрепляющее, отчего воспаление только усилилось. У девочки сделались конвульсии, после чего она…
– Довольно, – Александра подняла руку. – А Франк говорил вам, что у Охотникова ножевая рана?
– Нет, я вообще не беседовала с ним. Но он предупредил ее величество, когда дело стало совсем худо. И она поехала проститься.
Молодая императрица ахнула. Край бесстыдства!
– Вы были с ней?
– Да, я сопровождала. Последние месяцы беременности протекли у нее ужасно. Я очень боялась… – Княгиня сама прервала себя, понимая, что собеседницу интересуют отнюдь не ее страхи. – Мы приехали ночью. Доктор проводил нас в комнату. Я осталась у дверей, а ее величество бросилась к кровати. Бедный Алексис, он истаял как свеча! Только румянец от лихорадки пылал на щеках. – Волконская вдруг заплакала. Было видно, что пережитое до сих пор трогает ее. – Она гладила его по голове, вот все, что мне было видно. И вы считаете: такое можно осуждать?
Александра Федоровна молчала. Наконец, собравшись с мыслями, задала вопрос:
– А в комнате вы не заметили бинтов, следов перевязки?
Княгиня покачала головой.
– Свечи горели тускло. Позвольте, я видела на стуле рядом с кроватью несколько платков, все в пятнах крови.
– Но ведь он страдал чахоткой?
– Да, и просился из-за этого в отставку. Но слухи были…
– Разве вы не говорили с ее величеством о ране?
– Нет, только о том, что Алексис умирает.
– Хорошо. – Молодая императрица сделала гостье знак, что беседа закончена. – Вы верный друг и можете не сомневаться впредь в моей благосклонности. Его величество ничего не знает о вашей роли.
Софи опустилась перед Александрой на колени, и та не без колебаний протянула ей руку для поцелуя.
Глава 9 Доверчивые души
Тульчин.Страшно жить под подозрением. Поминутно оглядываться. Думать, как твое слово, жест, взгляд будут истолкованы многочисленными «доброжелателями»? В каком виде их донесут до высочайших ушей?
Киселев работал в кабинете. Единственная комната роскошного особняка, где он сознавал себя хозяином в полном смысле слова. После возвращения Павел Дмитриевич предпочитал как можно реже показываться в штабе. Разбирал бумаги дома. Здесь же, ссылаясь на нездоровье, принимал визитеров. Приезд неожиданных гостей застиг его врасплох. Пару дней назад он получил записку от подполковника Толпыго, назначенного командовать Вятским полком вместо злополучного Пестеля. Никто не возмутился: солдаты Павла Ивановича недолюбливали. Тот был, как ни странно, завзятый фрунтовик – у немцев это в крови – и зверски экономил на обмундировании: выдавал служивым на краги по 30 копеек, вместо положенных от правительства двух рублей. Откуда любовь?
Толпыго писал, что мать несчастного прапорщика Лядоховского умоляет начальника штаба о встрече. Под окном застучала двуколка. Генерал бросил через стекло недовольный взгляд. Крупный, нескладный подполковник с медвежьей грацией помогал выбраться из высоченного экипажа маленькой даме в клетчатом платье с белой кружевной пелериной.
Мадам Лядоховская держала в руках зонтик, защищавший ее скорее от дорожной пыли, чем от дождя или солнца. Она сжимала его так, словно собиралась закрыться от целого света и в первую голову от своего неуклюжего спутника. Ефрем Иванович давно привык, что его фамилию подчиненные переделали в Топтыгу, и надо сказать, прозвище ему подходило. Он не собирался нападать на бедную женщину, но при каждом движении заметно утеснял ее мощным корпусом, а она нервно вздрагивала, отстранялась и внутренне негодовала на невежу. Полька, что взять?
Павел Дмитриевич отошел от окна. Забавная пара! Однако в предстоящем разговоре не было ничего хоть сколько-нибудь приятного. Сын этой маленькой дамы сам объявил себя сторонником заговорщиков и добился собственного ареста. Случай из рук вон выходящий. Киселев поспешил сменить атласный турецкий халат на мундирный сюртук. Благо рубашки он всегда надевал свежайшие, их крахмальные воротнички не могли оскорбить глаз самой взыскательной гостьи, а скинуть туфли без задников и натянуть башмаки – дело минуты. Сапог от него в доме никто не потребует.
Но мадам Лядоховская совсем не обратила внимания, как он одет. Даже обидно. Втиснувшийся вместе с нею в кабинет Топтыга пыхтел и покрывался потом.
– Ваше высокопревосходительство, позвольте представить вам графиню Лядоховскую, так сказать, матушку нашего… – подполковник замялся.
– Прошу садиться. – Генерал жестом пригласил гостей в кресла.
Дама выставила вперед зонтик и воззрилась на начальника штаба с каким-то жалобным достоинством, которое всегда отличает обедневших аристократов. Ее седая голова в старомодной шляпке чуть вздрагивала. Морщинистые веки были красными, но сухими. Киселев подумал, что в последнее время графиня беспрестанно плачет, но считает ниже своего достоинства показывать горе здесь. Его особенно тронула потрепанная оборка на юбке и неумелая штопка вуали. Чистенькое, маленькое, едва сводящее концы с концами существо.
– Чем могу быть полезен, мадам? – с участием спросил он.
Топтыга шумно задышал и задвигался. Вероятно, он считал своим долгом опекать спутницу.
– Ее сиятельство умоляет о свидании с сыном. Как мать она может повлиять на его расстроенные нервы. Так сказать, успокоить.
Поведение прапорщика и впрямь удивляло. Не состоя ни в каких тайных обществах, он почему-то считал себя обязанным полковнику Пестелю, и 21 декабря явился к Толпыго, чтобы сдать шпагу. Его единственным желанием было последовать за командиром и разделить участь Павла Ивановича. Увещевания не помогли.
– Он пребывает в крайнем возбуждении. Не знает, что говорит. Меня и офицеров бранил нещадно. Лишь бы мы рассердились и взяли-таки бедного под стражу. – У Топтыги был густой бас. Говоря, он конфузливо косился на мать шалуна, соболезнуя ей от всего своего дремучего сердца. – С того дня, как Пестеля увезли, сиречь с 13 декабря, несчастный Нестор наш точно помешался. Кричал, что должен оправдаться перед полковым командиром. Что не помог ему в крайних обстоятельствах. Сначала вызвал на дуэль соседа своего Генриха Дульского, грозя стреляться на трех шагах. Потом обоих братьев Майборода, доносителей на Пестеля. Но ему все отказали. Ведь это ж было бы убийство дитяти…
– Ну, знаете. – Павел Дмитриевич рассердился. – Если считать молодого человека в двадцать три года ребенком…
– Нестору девятнадцать, – подала голос графиня. Казалось, этот слабый порыв отнял у нее последние силы. – Он поступил на службу в шестнадцать, записавшись двадцати. Ему казалось, так быстрее дадут первый чин. Мы не состоятельны, и сын хотел помочь мне жалованием… Ах, вы не представляете, какой это добрый, нежный мальчик! Пестель погубил его, назывался другом, а сам заставлял делать ужасные вещи.
Все-таки она заплакала. Киселев смотрел на гостью в полной растерянности.
– Покажите его высокопревосходительству письмо, – подсказал Топтыга.
Графиня вынула из сумочки сложенный вчетверо листок и протянула начальнику штаба. Павел Дмитриевич развернул послание.
«Милая матушка! С прошлой недели я стал несчастлив. Я поступил как человек низкий и самый презренный, нарушив все, чему вы меня учили. Как такое могло случиться? Право, не ведаю. Вы знаете, что для меня значит полковник Пестель. Я говорил вам о нем в прошлый свой приезд в Комаровку. Только благодаря его дружбе мне удалось получить первый офицерский чин всего через полгода службы, а соответственно и жалование, которое помогает нам в трудных обстоятельствах. Он спас нас, теперь мы можем платить по закладным и не лишиться имения.
Но, Боже мой! Какой ценой мне пришлось рассчитаться! Полковник Пестель удостаивал меня откровенных бесед, в которых не скрывал искреннюю любовь к отечеству и боль за его нынешнее положение. В полку, да и во всей армии у него много приверженцев. Он боялся среди них предательства или неосторожных разговоров. И потому не раз посылал меня следить за товарищами: что те говорят, у кого собираются. Я ездил как бы с поручениями по разным местам квартирования: в деревню Махновку, в Житомир – и принужден был шпионить, что несказанно угнетает мою душу.
С тех пор я беспрестанно думаю об этом и не могу прийти к строгому заключению: погублена ли моя честь? Я должен просить у вас прощения за тот позор, который наложил своим поступком на семейное имя. Что толку, что о моей низости никто не знает? Знаю я сам, и этого довольно. Однако, с другой стороны, разве мы не должны жертвовать дружбе всем, что имеем? Исполнить просьбу друга – есть ли бесчестье?