«При первой же возможности вырвусь отсюда. Для меня Россия будет опоганена, окровавлена. В ней душно, нестерпимо. Сколько жертв, и какая железная рука пала на них! Я не ожидал решимости от правительства, надеялся на проблеск цивилизации. Теперь не смогу жить на лобном месте!»
* * * Петропавловская крепость.Ожидание суда всегда тягостно. Тем паче – неправого. Положим, присяжные, защитники – роскошь для России. Но последнее слово – звездный час, к которому готовились многие. Следственный комитет собрал показания и предоставил их заключенным на подпись. То был рубеж. После него оставалось только шагнуть на весы, и каждый боялся услышать библейское: «Ты взвешен, измерян и найдет слишком легким». А потому старался, как мог.
«Неужели, прежде чем обмакнуть перо в кровавую чернильницу, вы, судьи, не задумаетесь о праве решать нашу участь? Неужели глас совести не поколеблет ни одну душу?»
Низкий свод камеры можно было задеть головой. А если вытянуть руку, то палец оставлял на влажной, отслаивающейся штукатурке следы. Пиши оправдательную речь или, на худой конец, отмечай абзацы, знаменуя буквой первое слово каждого, чтобы не забыть.
«Каким образом вы, рожденные при Екатерине и воспитанные при Александре, не прониклись духом кротости этих двух царствований? Как можете в мгновение ока отказаться от прежних уроков правосудия и очертя голову ринуться в пропасть преследований и казней? Разве судят нас за дела? Нет, за мнения и мысли. Не общие ли они для всей России?»
Рылеев вытер вспотевший лоб. Нужно отказаться от упреков в адрес суда и перейти к защите. Доказать несостоятельность процесса. Ничего не совершилось – ни цареубийство, ни республика, не за что и преследовать.
«Дело, возникшее при прежнем государе, должно в новое правление утратить свою силу. Его надобно подвергнуть не преследованию, а исследованию, ставя сие главной целью благоразумного венценосца».
Кондраний Федорович ходил по камере, отстукивая ритм, как прежде отбивал его для стихов. Его сухопарая муза любила дидактику.
Однако что-то дергало Рылеева. Отвлекало, не давая по макушку погрузиться в единственное важное занятие. Язвило душу. Завтра или послезавтра будет решена его участь. Бестрепетные люди, занятые только собой, станут кидать в корзину для бумаг человеческие жизни. И только досадовать, что их отрывают от дел неуместными речами.
Возмутиться? Заклеймить? Предать стыду?
Но был, был давний миг, когда и он держал на ладони чужую судьбу. Играл ею. Горячо, азартно, без хладнокровия. Поставил на кон и продулся вчистую.
«Стойте! Выслушайте, поймите! Мы не ожидаем ни расстрелов, ни наград, а только соразмерного наказания, отвечающего не невинности нашей, а интересам государства».
Каким интересам отвечала смерть Чернова? Заключенный погнал от себя навязчивые мысли. Но они возвратились, приняв выгодную для него форму: «Если мне являются призраки, значит, моя совесть жива».
Кузен Константин страдал ранней формой чахотки и вечно покашливал, так что в семье считали: долго не заживется. У него было бледное узкое лицо с синеватыми тенями и трогательная манера брать собеседника за руку, чтобы обратить на себя внимание, потому что говорил он тихо, едва преодолевая смущение.
А вот сестрица – румяная хохотушка – легко пленила приятеля Чернова лейб-гусара Владимира Новосильцева. Мирком бы и за свадебку, но тут, как на грех, встала на дыбы мамаша жениха, рассчитывавшая на лучшую партию. Для пользы дела говорили, будто Черновы – дети бедной вдовы, а Новосильцевы, понятно, аристократы. Но «враги» дружили, и флигель-адъютантство Владимира вполне могло улыбнуться и Константину, чей отец служил генерал-майором в 1-й армии у фельдмаршала Сакена.
Кондратий Федорович помнил, как пришлось нажимать на кузена:
– Да открой же глаза: этот хлыщ тянет со свадьбой. Его подстегнет только вызов! Катя оскорблена. Колебания жениха – сомнения в ее чести.
Чернов взбесился. И вызов послал. Но Владимир дуэли не принял. Умолял подождать, пока он уговорит мать.
– Ей-богу, Костя, для чего ты позволяешь сторонним людям судить наши дела? Я слова не забирал и Катю люблю.
Тут высказался отец. Раз его дочь нехороша для вельмож, то и они, выскочки, нехороши для честных дворян! Отказать Новосильцеву.
Уже наклюнувшаяся дуэль, как рыбешка, соскользнула с крючка. Пришлось возбудить слух, будто Владимир все-таки женится, но под угрозой поединка.
Теперь оскорбился флигель-адъютант.
– Да за кого вы меня принимаете? Я готов драться! Под дулом пистолета к венцу не ходят!
Деваться некуда. Но встрял московский генерал-губернатор, вразумивший шалунов. Те поостыли, устыдились и второй раз пошли на мировую. Друзья! Оставалось только досадовать. Поединок чести – бедный, но благородный юноша против баловня двора! Какой был бы l’agitation! Прекрасный повод возбудить ненависть к временщикам, льстецам и вельможам!
Рылеев написал Новосильцеву письмо, содержание которого не скрывал в свете: «Вы отказываетесь от руки мадемуазель Черновой по праву силы и богатства? Или намерены выполнить обещание?» Владимир уже чувствовал: его травят, как оленя. Но и Константин представлялся ему жертвой. Он ответил бывшему другу так, точно Рылеева не существовало: «Помилуй, Костя, не нам ли решать? Кто эти люди и чего они хотят?»
Поручик уже знал, чего. Под диктовку Александра Бестужева он составил предсмертную записку. Ее надлежало читать в обществе, возмущая нежные сердца вопиющей несправедливостью. «Один Бог волен в жизни и смерти. Но дело чести принадлежит нам самим. Стреляюсь на три шага. Пускай паду я, но пусть падет и мой противник. В пример жалким гордецам, чтобы золото и знатный род не насмехались над невинностью и благородством души!»
Отступать было некуда. Но, боясь новых слез и примирений, Рылеев стал секундантом кузена. С недавних пор поручик был членом тайного общества и поклялся повиноваться.
Светало. Слепое осеннее утро сорило дождиком. Александр Бестужев уже расхаживал на месте, когда прибыли противники.
– Воевать! Воевать! – патетически восклицал он, встречаясь с Рылеевым на середине площадки. Его рыцарский, чеканный шаг, развевающийся плащ, озаренное непонятной радостью лицо выдавали нетерпение.
– Полно! Что за геройство? Ведите себя потише, – окорачивал приятеля поэт. Но и сам трепетал.
Им представлялся захватывающий бой. Однако враги, чуть только позволили сходиться, бабахнули друг в друга почти не целясь. И оба упали, к вящему удивлению секундантов. Две раны были смертельными. Чернов еще успел крикнуть:
– Ты должен убить меня, или рано или поздно я убью тебя!
Но когда его старый друг начал корчиться на мокрой пожухлой траве и как бы нырять в ней, извиваясь всем телом, Константин заплакал от жалости и потянул к Новосильцеву руки.
Противников увезли. Подпоручик жил еще несколько дней. И все спрашивал:
– Как Владимир?
Сильный жар, лихорадка, бред. Ему не говорили, что враг скончался. Чернов беседовал с ним и, кажется, в третий раз помирился.
Новосильцева схоронили тихо. А Константина несли на руках до Смоленского кладбища. Были оповещены все члены тайного общества, наняты десятки карет. Шли знакомые и незнакомые. Тронутые до слез и просто зеваки. Кюхельбекер декламировал: «Клянемся честью и Черновым!» Было ли кому дело до самого убитого?
Но цель достигнута. Евгений Оболенский написал Рылееву в тот же день: «Все, что мыслит, чувствует и способно возмущаться порядком вещей, соединилось в безмолвной процессии, выражая поддержку тому, кто пожертвовал собой ради понятной каждому идеи: защиты слабого против сильного, скромного против гордого».
Нужно было согласиться. Но сердце не повиновалось. Малодушничало, напоминало о нечестной игре. Из такого ли теста делаются Робеспьеры?
«Можете вы подвергнуть суду тайник души моей? – Рылеев снова заходил по камере. – Нет, нет, никогда! Возможно, Россия, которая сегодня громко отвергает нас, завтра тихо забудет. Но есть начала истины, не подверженные порче. Рано или поздно они восторжествуют! – Кондратий Федорович нашел нужный тон. Воспоминание о Чернове, больно уколов, задело живые струны. – Общество жаждало освободить крестьян. Почему эта цель не вменена нам в преступление? Почему молча обходят ее судьи? Не хватает духу? Пусть так! Но вырвать такую славную страницу из нашего дела – не есть ли грабеж ума и сердца?»
* * *Бенкендорф никак не предполагал, что ему еще предстоит возиться с Раевскими. Казалось бы, хватит. Все, что можно предпринять для несчастного Бюхны, сделано. Для его семьи тоже. Однако он ошибался, что и выяснилось, когда в столице вновь появилась молодая княгиня, теперь уже с ребенком и в сопровождении родни мужа – Репниных. Все поселились в особняке старухи Волконской на Мойке близ Конюшенного моста.
А еще через день Александру Христофоровичу пришла жалоба от бородинского героя, уверявшего, будто Волконские бабы обманом похитили у него дочь. «Воспользовавшись добротою Машеньки, они внушили ей пагубную идею взять дитя и ехать в Петербург, где у несчастной ни защитника, ни руководителя».
– Алексис, долго это будет продолжаться? – спросил генерал-адъютант у Орлова на вечернем приеме императрицы-матери.
Тот захрапел, как норовистый конь, замотал головой, изображая крайние мучения из-за родственников, но письмо взял.
– «Защитник и руководитель» – это я или ты?
– Пожалуй, что я, – нехотя признал Алексей Федорович. – Но ты поди сунься к старой княгине. Небось, вцепилась во внука, и плакали раевские денежки.
– Княгиня Мария Николаевна, кажется, решилась ехать?
– Боюсь, что нынче уже поздно поворачивать. Семья мужа просто не позволит ей остаться.
Но Мари и не думала оставаться. «Дорогой Сергей, я совсем другая с тех пор, как у меня есть надежда видеть тебя». С таким письмом в руках она предстала перед отцом. Тот прискакал на север воевать с обидчицами его дорогой девочки, но, к глубочайшему удивлению, нашел ее неколебимой, как скала.
– Папа, я стою на собственных ногах и от этого чувствую себя хорошо, – заявила молодая княгиня. – Для твоего спокойствия мы с Николино можем перебраться от Конюшенного моста на Гороховую и жить с тобой, пока государь не дал разрешения…
– Что ты говоришь? Что ты говоришь? – Старик чувствовал себя крайне неловко. Он явился к Волконским в мундире, при орденах, нацыкал на старую обер-гофмейстерину, увел дочь и унес внука. Но то была его последняя победа.
Вечером на Гороховой Николай Николаевич плакал, а Мари вытирала ему слезы. Он чувствовал, что уже ничего не изменить, но все еще пытался.
– Я скорблю о твоем муже, – вздыхал генерал. – Он заслужил свою участь. Он виноват перед тобой, перед нами. Но он тебе муж, отец твоего сына, и оказанное им раскаяние заставляет меня сожалеть о нем. Я ему прощаю. Но жертвовать тобою, после всего случившегося, не могу.
Мари молчала и была уже так далеко, что слова старика долетали до нее, как сквозь снежную пелену. Между тем, он сидел рядом, положив седую кудлатую голову ей на плечо и, казалось, нуждался в заботе не меньше, чем Николино.
– Если б Сергей не обнаружил полного раскаяния, я бы ни на миг не усомнился вырвать из твоего сердца ростки уважения к нему, а следовательно, и привязанности.
Молодая княгиня слабо улыбнулась. Разве такое в силах человеческих? Вырвать ростки привязанности?
– Тебе тяжело будет любить мужа и быть с ним в вечной разлуке, зная ужас его положения. Но нам теперь надобно любить его по-христиански и даже заменить ему родных, которые скоро от него отрекутся.
О, это она очень хорошо поняла в доме у Конюшенного моста. В кармане Мари лежали письма belle-mere и belle-soeur – свекрови и золовки. «Сергей виноват, у вас нет по отношению к нему долга, и я обращаюсь только к вашему сердцу». «Я нисколько не думаю вами жертвовать, дорогая сестра. Вы должны заботиться о воспитании сына. Но вы также не можете забыть и об обязанностях перед Сергеем».
– Не этим курицам учить тебя долгу! – возмущался бородинский герой. – Слава Богу, ты с молоком матери впитала, что есть святая обязанность дочери, жены, верноподданной. Следили бы за своими поступками! Говорят, старуха Волконская на балу отплясывала с государем!
Мари снова слабо улыбнулась. Этого шага несчастной женщины, а вернее, молодого императора по отношению к ней никто не понял. Между тем все было прозрачно, как вода в чашке. Кроме Сержа, у Александры Николаевны еще трое детей, и она не только мать государственного преступника, но и достойных, честных сыновей. Неужели им теперь всю жизнь прятаться? Вдовствующая императрица, снисходя к горю подруги, разрешила той не присутствовать на официальных церемониях. Но статс-дама нашла в себе силы. Пусть не смеют думать, будто Волконских скинули со счетов. Опрометчивый поступок, даже преступление одного из них не перечеркивает заслуг рода. И при Грозном им рубили головы, однако ж вот, стоят Волконские и стоять будут!
Маленькая, сухонькая, с замирающим от боли сердцем, она действительно стояла у позолоченных дверей, ловя на себе удивленные, осуждающие взгляды. Скандал, настоящий скандал!
Император вступил в зал об руку с матерью, скользнул глазами по толпе – смазанное выражение лица которой его всегда забавляло – и вдруг зацепился взглядом за белую не от пудры маску Александры Николаевны. В отличие от многих он все понял.
«Родство передает потомству славу деяний предков, но не омрачает бесчестием за преступления. Да не дерзнет никто вменить родство в укоризну. Сие запрещает закон гражданский и более еще – закон христианский».
Это были слова его собственного манифеста. Что ж, пришло время доказывать их на деле. Да не дерзнет никто вменить родство в укоризну… Николай протянул старой княгине руку.
– Ваша светлость, моя дорогая матушка более уже не танцует, но мне хотелось бы в первом туре оказать почтение самой преданной из ее подруг.
Те Волконские, что остались по европейскую сторону Уральского хребта, с благоговением вспоминали этот случай. Те, что уехали, – осуждали бабушку. Кто был прав?
Мари не винила свекровь, но и не видела в ее поступке ничего патетического. Слишком много мелочной заботы о сиюминутных выгодах оставшихся детей было в обер-гофмейстерине. Поплакав, она смирилась и уже считала Сержа как бы не существующим – отрезанным ломтем, покойником в гражданском и семейном смысле слова. Его жена немного мешала, тем более что глупец сын завещал все состояние ребенку. Но вскоре она уедет и, глядишь, заберет ненасытного галчонка с собой. А если и оставит, то под опекой родни мужа, – значит, богатство не уйдет из рода.
– Боюсь, Мари, что ты жестоко обманываешься в своем поэтическом энтузиазме к этому человеку, – продолжал увещевать дочь Раевский. – Переступая черту, оно обращается в сумасшествие. Дай Бог, чтобы ты осталась в своем заблуждении, ибо опомниться уже на месте было бы большим несчастьем.
Все очень умно и рассудительно. Но вот беда – на ее плечах своя голова, и эта голова варит иначе, чем у отца. А вдруг она действительно любит? И кого?
– С другой стороны, девочка, ехать по любви к мужу почтенно. Если сердце жены влечет тебя к супругу, тогда никто не может тебе препятствовать в исполнении долга. Но, Машенька, если тебя пленили похвалы Волконских твоему геройству…
– Ах, оставьте, папа… Эти люди не питают ко мне даже дружбы.
– Если бы я знал, что ты едешь по любви, я бы понял все и благословил.
– Я еду по долгу.
– Нет и не может быть у женщины долга святее, чем долг перед ребенком!
Они опять возвращались к тому, с чего начали.
Однако нити их дальнейшей судьбы находились теперь в руках у государя. От него зависело утвердить духовную Сергея. Решить дело с опекой. Да и позволить самою поездку. Волконские хлопотали, как и прежде, выставляя Мари мученицей, уже решившейся навсегда покинуть мир. Вдохновившись романтической жертвой, Александра Федоровна заявила как-то вечером мужу:
– Если бы тебя сослали, я бы тоже за тобой поехала.
Никс был близок к тому, чтобы громыхнуть кулаком по столу. Но сдержался.
– Если бы победили эти, некого было бы ссылать, – отрезал он.
– Ах! Ты, как всегда, несносен!
В душе она знала: Николя прав. Его бы не пощадили. Как не пощадили бы и остальную семью – ее, детей. Но так сладко было испытывать противоестественное чувство дружбы к поверженным врагам – великодушно восхищаться благородством их жен, лить слезы над суровой участью страдальцев, воображать на ногах несчастных кандалы и… примерять все это к себе.
– Если ты не выбросишь подобные мысли из головы, я сюда больше не приду. – На словах государь был непреклонен. Но в душе…
– Кто-нибудь объяснит мне, в чем нужда этой бедной девочки? – потребовал он у Орлова после заседания Государственного совета. – Я хочу хоть раз спокойно пообедать дома, не слыша ее имени.
– Она просит разрешить ей ехать за мужем, – немедленно отозвался Алексей Федорович.
– Не запрещаю. Однако предостерегите ее на счет последствий.
– Осмелюсь доложить, есть отягчающие обстоятельства, – подал голос Бенкендорф. – Родня князя Сергея ведет недостойную игру. Если Мария Николаевна уедет с ребенком, то завещание отца потеряет силу – деньги останутся у них. Николай Николаевич со своей стороны настаивает, чтобы дочь ехала одна. Вот его письмо ко мне. – Генерал порылся в папке. – «Когда сын ее у меня, тогда она непременно воротится. Нужно сохранить ей причину для возвращения, ибо нынче она летит, как бабочка на огонь».
– Что же сама княгиня? – Николай потер лоб.