– Что же сама княгиня? – Николай потер лоб.
– Умоляет отдать опекунство Раевскому.
Император помолчал.
– Не вполне по традиции, кажется… Ну да ведь и нет закона, чтобы непременно опекали родные со стороны отца.
– Ошельмованного отца, – подсказал Орлов. – А Раевские себя не запятнали.
Николай посмотрел на него с гримасой полного недоверия.
– Как будто вы правы. Я подписываю духовную князя Сергея, а опекуном назначаю Николая Николаевича.
Проходя по залам Зимнего, Орлов заметил Софи Волконскую и сдержанно хмыкнул. Ему очень хотелось положить левую руку на сгиб правой, но он воздержался от неприличного жеста и только пробормотал сквозь зубы: «Хер вам!»
Вечером того же дня Мари получила письмо от императора.
«Княгиня! Я считаю себя обязанным еще раз предостеречь вас относительно дальней поездки. Впрочем, предоставляю вашему выбору поступить по велению сердца. Вы тронули меня проявлением преданности, какую нечасто встретишь. Благораположенный к вам Николай».
* * * Петропавловская крепость.«Я страстно любил Отечество и желал его счастья с энтузиазмом, вот в двух словах моя вина. – Павел Иванович оторвал перо от бумаги, окинул взглядом камеру и, не найдя ничего утешительного, вернулся к письму. – Добрые родители, умоляю, умерьте огорчение. Я не смог составить ваше счастье, но у вас есть другие дети, которые, конечно, постараются исполнить свой долг».
Он дорого бы дал, чтобы мать, отец, милая сестра Софья и три брата смогли совершенно его забыть. Жить дальше, будто ничего не случилось. Но нет надежды на их жестокосердие. «Никогда ни один сын на земле не был так нежно любим своими родителями, – писала бедная госпожа Пестель. – Если бы в мире исполнялись все благословения, то ты стал бы счастливейшим из смертных». Каково теперь это вспоминать? «Вы наше единственное утешение, вы для нас все».
Был ли он плохим сыном? Положа руку на сердце, нет. Семья оставалась магнитом, притягивавшим, иногда помимо воли, его мысли и чувства. Когда отца, бывшего сибирского генерал-губернатора, подсидел Сперанский и после ревизии император с позором отставил от должности, Павел Иванович принял на себя все родительские долги. «Сделайте мне великую милость, – просил он стариков, – перепишите на меня ваши заемные письма. Тогда вас не будут более терзать и тревожить заимодавцы, а для меня это станет счастливейшим днем жизни». Мать с отцом смогли уехать из столицы и тихо жить в родном Васильково под Смоленском, где за ними числилось 149 душ.
Павел содержал братьев, помогал сестре. Но что же теперь? Родители немощны. То немногое число дней, которое им осталось, скрашено только надеждой на детей. А он сам сводит стариков в могилу, хотя охотно отдал бы за них жизнь.
Если отец не догадывался о тайных делах сына, то мать подозревала неладное. Они всегда были друзьями и обсуждали такие темы, о которых большинство людей даже не задумывается. Павел верил мучительно, рывками, насильно заставляя себя отыскивать свидетельства существования Бога. «Если нельзя доказать бытие Господа, то нельзя доказать и обратное, – писала ему мать. – Почему же я должна принимать то, что меня огорчает, гнетет и не дает поддержки, вместо того, что помогает душе встать на ноги в самых трудных обстоятельствах?»
Удивительная женщина! У нее достает самообладания скрашивать печальную жизнь мужа, в то время, как она сама пребывает в грустном уединении. Сколько твердости, сердечной бодрости, силы! Великий образец для подражания.
Что теперь? Выдержит ли мать известие о его гибели? А ведь она предупреждала: «Если среди молодых людей с горячими головами нашелся бы хоть один добросовестный, порядочный человек, не движимый личным честолюбием, он бы долго не остался в их кругу. Разум и вера сказали бы ему, что он не призван изменять лика империй, что он преступает пределы своих познаний. Он увидел бы мысленным взором ужасные последствия, которые вызовет один миг революционного исступления. Он открыл бы для себя простую истину: люди могут сделать много доброго и в том кругу, куда поставило их Провидение».
Павел наклонил голову, снова взял перо и приписал: «Милая матушка, мне следовало прислушаться к вашим советам и больше полагаться на Промысел. Вместо того чтобы участвовать в делах, не соответствующих обязанностям скромного положения, в которое поставил меня Бог. Не стремиться выйти из своего круга».
Но именно этого он добивался с отчаянием и надеждой. Выйти из круга, очерченного для полковничьей должности, для сына разорившихся родителей, для человека блестящего образования, но малых постов. Рывок, взлет! Пусть даже ценой жизни. Нет ничего хуже, чем чувствовать необъятные силы и не иметь им приложения.
Сколько фортун, выброшенных на свалку! Сколько толковых людей, обреченных слабоумию гарнизонной жизни! Чтобы сломить все это для себя и других, он готов был перешагнуть через кровавый круг истории, которого так чуралась мать.
«Что перед нами? Картина преступлений и страданий рода человеческого. От времени до времени является какой-нибудь гений, который восстает против жестокостей, увлекает за собой толпы, тогда убийства бывают ужасны. Слабый становится сильным, дух мщения соединяется с неумелыми действиями правительства, вожди партий в раздоре, один из них захватывает власть, железный жезл прекращает анархию, и через некоторое время комедия разыгрывается снова, только с другими действующими лицами».
Она смотрела со стороны, с позиции жертвы. Павел не сердился и не объяснял. Но видел иначе. Он – вождь партии в раздоре с другими, он захватывает власть, железным жезлом прекращает анархию… Если революции так плохи, то почему принесенные ими законодательные блага теперь, после реставрации, признаны всеми народами? Шаг вперед был. И громадный. Стоил ли он крови и страданий? Для костей, которыми усеяны поля Европы, – нет. Для тех, кто родится после, – безусловно.
Годами Павел мысленно примерял треуголку с трехцветной кокардой, так увеличивавшую рост. Но и проигрыш был возможен. О нем он много думал в последнее время, говорил товарищам: «Чем так рисковать, ничего не делая, не лучше ли разойтись?» Но все-таки надеялся на счастливый шанс.
Шанс выпал.
Теперь камера в пять шагов от окна до двери и в три от стены до стены. Низкий потолок. Два стула. Продавленная кровать. В ногах сундук. Но ведь может не быть ничего. Пустота. Конец жизни. «Сердцем я материалист, но разум этому противится». Парадокс, восхищавший многих. Что же хорошего, когда сердце бежит от Бога, а рассудок подсказывает: в творении не обошлось без Творца? Страх встретиться с Ним ужасен.
В дверь постучали. И почти в ту же минуту она растворилась. Стук в крепости – не способ спросить разрешения войти. А всего лишь предупреждение о визите. Караульные вообще не стучат. У простонародья так принято. Барабанная дробь по доскам говорила о человеке светском, хорошего воспитания.
На пороге появился генерал-адъютант Бенкендорф.
– Я пришел, чтобы принять у вас письмо, адресованное родным.
– Умоляю дать мне еще несколько минут. Я хотел бы закончить.
Генерал-адъютант сел на стул, предоставив арестанту возможность дописать.
Даже странно, что именно к этому злодею родители проявили нежное участие. Сколько иных примеров! Сенатор Иван Матвеевич Муравьев-Апостол, гуманист и либерал, проклял сына. А почтенный батюшка Михаила Бестужева-Рюмина, зная, что казнь неизбежна, бросил: «Собаке собачья смерть!» Чего они добиваются? Хотят низостью купить благоволения государя?
Папаша Пестеля, по всем свидетельствам казнокрад и лихоимец, однако повел себя по-людски. Приехал в Петербург, где со своей позорной отставки не был. Обивал пороги, на которые клялся не вступать. Молил тех, о ком доподлинно знал, что они оговаривали его перед прежним императором. Все ради сына.
Не помогло. И не могло помочь. Виновен сверх меры. Но хоть попытался. Привез благословение, надел на шею обреченного крест сестры: мужайся. И тут же в свете прошел слух, будто старик при встрече последними словами ругал несчастного, называл зверем и иродом. Наконец воскликнул:
– Чего же ты все-таки хотел?
Заключенный якобы ответил:
– Это долго рассказывать. В частности, чтобы таких губернаторов на Руси не было.
Все ложь! Старик вошел нетвердой походкой, сын бросился к нему. Они обнялись и так стояли, не в силах выговорить ни слова. Вот как было. А свет грязен на язык. И Александр Христофорович знал, что разговор пополз из гостиной Сперанского…
«Я получил ваше благословение, и мне более ничего не нужно. Не знаю, какова будет моя участь. Ежели смерть, то приму ее с радостью». Заключенный сложил письмо, но запечатать его было нечем, и он вручил лист так. Мучительное нарушение приватности!
«Я получил ваше благословение, и мне более ничего не нужно. Не знаю, какова будет моя участь. Ежели смерть, то приму ее с радостью». Заключенный сложил письмо, но запечатать его было нечем, и он вручил лист так. Мучительное нарушение приватности!
* * *12 июля, около 11 утра, в камеры подследственных явился плац-адъютант со своим неизменным: «Пожалуйте!» Так вызывали в комитет. Но главных фигурантов по делу обычно сопровождали на дознание ночью, с особой таинственностью, накинув на голову платок. Что же теперь?
В Комендантский дом – одноэтажный, длинный, на высоком подклете – вводили по боковой лестнице. Группы были небольшими, каждая шла сама по себе. В передней толпились Барятинский, Якубович, Вадковский, «соединенные славяне» – всякой твари по паре, – и странно было видеть среди них бледного как смерть князя Трубецкого с Евгением Оболенским, обвиняемых, как будто, больше других. Их точно выдернули из своего разряда, перебросив к людям малозначительным.
Между тем за стеной послышались громкие возгласы, возмущенный ропот и чей-то вскрик. Прерывающиеся рыдания сменились гробовой тишиной. Там пятеро главных виновников услышали приговор. Остальные пока не знали их участи: «За преступления, сими лицами соделанные, на основании воинского устава 1716 года, артикула 19, казнить смертью через четвертование».
Гуськом подсудимых начали вводить в двери. Зал с белыми стенами, кафельной печью до потолка, полупустыми книжными шкафами, державшими парадный портрет императора Александра под караулом, был явно маловат для набившегося народа.
За столом-покоем с красной скатертью сидели четыре митрополита, а по бокам – Государственный совет и генералитет. Кругом на лавках и стульях амфитеатром – сенаторы в красных мундирах. На пюпитре лежала огромная книга. При ней чиновник. Подле министр юстиции князь Лобанов-Ростовский в голубой Андреевской ленте через плечо.
Все собравшиеся парадные мундиры со стоячими, шитыми золотом воротниками страдали от духоты. Окон не растворяли. Двери заперли на замки. Возле них по два гренадера с ружьями – странная предосторожность. Разве отсюда можно сбежать? Для великого государственного судилища больше подошло бы сенатское присутствие. Однако подобные дела на Руси никогда не совершаются гласно, без нарочитой таинственности. А ей пришлось пожертвовать и местом, и воздухом.
Подсудимых вытянули вдоль стены в шеренгу. На многих лицах была заметна растерянность, а потом и усмешка. Суд? Зрелище осыпанной звездами толпы, мучимой теснотой в безвоздушном пространстве, вместо того чтобы подавить, всколыхнуло в душах уснувшие чувства. Вспомнились убеждения. Шевельнулся гнев от собственного бессилия. Как они могли дать столько показаний? Запутаться в вопросах? Наговорить друг на друга лишнего?
Люди, связанные родством и дружбой, сознавались в гибельных умыслах. Валили вину на товарищей. Хитрецы-дознаватели сумели разъединить целое, стравив части. Но полно! После нечаянного предательства, очутившись вместе, подсудимые кинулись друг к другу и в горячих объятьях простили все.
Оглядевшись вокруг, каждый подумал, сколько же на него, грешного, накинется судий? И что, если все они захотят задать хоть по одному вопросу?
Министр юстиции суетился, как хозяин на приеме: вскакивал, садился, отдавал распоряжения. В руках у него был свиток бумаги чудовищной длины. Разбирая отдельные листки, он вручал их обер-прокурору Журавлеву – белокурому, щеголеватому господину, который через минуту начал чтение звонким голосом отвечавшего заученный урок зубрилы.
Зал затих. Каково же было удивление подсудимых, когда они поняли, что уже осуждены. На основании одних подписанных ими показаний, от которых многие намеревались отпереться! Сия наглость, сие зверство, сие беззаконие потрясло собравшихся. Послышались сдавленные смешки.
Им пели заранее подготовленную лебединую песню. И кому какое дело, что ноты сочинил сам Сперанский, что трудились над приговором не тупоголовые вояки, а истинные мастера – Блудов с Дашковым. С юридической точки зрения казуисты все провели без помарок, в полном соответствии с разрозненным российским законодательством от XVII века до Матушки Екатерины. Но нарушен был Дух Законов! Попраны лучшие учителя права – Руссо, Беккарий, Бентам – те, на чьих трудах возросли и учились заговорщики.
После слов об отсечении головы на плахе театральная пауза в минуту имела целью подавить виновных. Затем голос чтеца возвысился до небесных высот: «Но государь в милосердии своем заменил казнь ссылкой в вечную каторжную работу». Это ли не фарс? И несчастных начали так же гуськом, как привели, выводить из зала.
Внизу и по бокам лестницы образовалась небольшая толпа, в которой мелькнула голова поручика Гренадерского полка Меллина – завсегдатая гульбищ, обедов и гвардейских попоек. Ему даже присвоили звание – Меллин-Неизбежный, как, скажем, Суворов-Рымникский или Румянцев-Задунайский. Он привлекался к делу, но был отпущен едва ли не как доноситель. Проходя мимо него, Якубович обронил:
– Как это вам, Николай Романович, удается везде помелькать и нигде не задержаться?
Шутка была встречена нервным хохотом и вывела осужденных из оцепенения.
Эпилог
Ужасный день наступил.
Никс жил в Царском Селе и не мог заставить себя вернуться в Петербург. Оглашение приговора, казнь – все это, как стеной, отгораживало его от коронации. Последняя представлялась чем-то далеким, эфемерным, почти нереальным. Когда мать заговаривала о ней, император делал скучное лицо. Наконец Мария Федоровна с крайней досадой отбыла в Москву, избавив сына от последних наставлений и упреков.
Николай сжался.
Он чувствовал, что семья ждет от него решимости. Почему они ничего не требовали у Ангела? Ни одного прямого «да» или «нет» за четверть века. И разве не покойный брат должен был принять на себя крест судьи?
Теперь некого спрашивать.
Одна Александра, благодарение Богу, с ним. Видит, терпит, принимает. Ей и в голову не пришло осудить мужа за малодушие. А он… он похож на связанный узлом платок, в который высморкались весь Следственный комитет и пять сотен арестантов. Если придется смотреть на казнь, Николай не выдержит и помилует оставшихся.
Чего делать нельзя. Ни при каких условиях.
После приезда сюда читал «Жития». Нашел, что искал, у Владимира Святого. Расплодились разбойники. «Почему не казнишь виновных?» – «Греха боюсь». – «Милуя злодеев, порождаешь больший грех».
Николай и сам знал. Знали в обществе. Но заранее ждали от него слабины. Вздыхали: сколько можно? На днях говорил с вездесущим почт-директором Булгаковым.
– Не боятся ли в Москве, что приговор будет суров?
– Напротив, боятся помилования.
Что за люди!
– Ни то ни другое. Надобен урок. Но надобно и прощать.
К Николаю ходили депутации рассерженных генералов. Писали докладные записки. На коленях умоляли: больше голов под топор. Страх якобинского террора стоял у служак в глазах. Однако всему своя мера. И правосудию тоже.
– Надеюсь, у меня не отнимут последнего царского права?
Следователи отлично понимали, о чем он. И уходили, мрачно ворча, как псы, у которых отобрали кость. Сперанскому насилу удалось втолковать им, как нужно составить доклад Верховного суда, чтобы государь имел возможность помиловать. Что ж, опытный человек всегда пригодится.
Но разве сам Николай был беспристрастен? Шарлотта болела четыре месяца. Дети, привыкшие жить семьей, вдруг оказались брошены. Думал: «Своими руками удавлю каждого, кто сделал с нами это». И опять Бог миловал. К концу апреля Александра начала выправляться. Гулять. Дышать не зажатой грудью. Проглотила хворь. Малышей отправили с бабушкой в Москву. Николай хотел, чтобы и жена ехала. Боялся нового приступа. Казнь – не лучшее время. Но она настояла. И в глубине души муж был ей благодарен. Трудно одному.
12 июля приговор огласили. Николай не был спокоен. С ним сделалась нервная лихорадка, голова шла кругом. Он до сих пор не знал, прав ли. Принятое решение не избавляет от мук. Им попеременно владели то ужас, то благодарность Богу за оставленную ему самому и его близким жизнь. Тем страшнее казалось отнять чужую. И если бы не грех попустительства – тот, что при Ангеле поставил страну на грань новой Смуты, – Николай не сумел бы перешагнуть через жалость.
Жена знала, как он колеблется. Но не могла помочь. Наконец чувство долга победило остальные. Около полудня государь купал в канаве своего пса Гусара, бросая ему платок. Камердинер доложил о прибытии князя Лопухина с приговором Суда. Никс резко повернулся и поспешил ко дворцу. Обиженный терьер бросился за ним, держа мокрый лоскуток шелка в зубах.