«Это что же получается? – с легким неудовольствием подумал я. – И в сортир будем заходить с такими же церемониями?!»
…Пан ротмистр Подопригора-Пшекшивильский пребывал в самом прескверном настроении. Все раздражало, все буквально валилось из рук, казалось неописуемо мерзким. Одним словом, бравый молодой улан будто каким-то злым колдовством превратился в дряхлого сварливого старца, измученного кучей болячек, самой безобидной из которых была подагра в особо запущенной степени.
Ему казалось, что щеки и уши все еще пылают огнем от жгучего стыда. Колени и ребра, соприкоснувшиеся на лету с паркетным полом главного зала, до сих пор болели. И точно так же напоминала о себе заметно распухшая кисть руки. Пан ротмистр уже и в холодной воде ее держал, и свинцовые примочки накладывал, но она по-прежнему болезненно ныла, словно побывав в тисках… О Езус, проклятый московит чуть не оторвал ее! Ладно бы левую, но правую!.. Как, спрашивается, теперь рубиться на поединке с этим неотесанным грубияном Беджиховским?! И ведь решительно невозможно ни отказаться, ни просто попросить отсрочки – ославит на все Лубны, на все войско княжеское, как труса… А глупцы подхватят, не разбирая… как там говорят хлопы? «На каждый роток не накинешь платок!»
Даже встреча с панной Агнешкой Краливской не принесла ни успокоения, ни радости. Во-первых, все из-за той же руки. Во-вторых, ротмистр, прежде готовый клясться всеми святыми, что у предмета его грез самый тонкий и изящный стан, самое милое личико и самые прекрасные волосы, опять со стыдом и смущением чувствовал, что сердце и душа его все сильнее и сильнее тянется к прекрасной московитянке, у которой все точно не хуже, если не лучше… А уж когда сама Агнешка, ничего не подозревая, завела разговор о «княжне Милославской», порученной ее попечению, несчастный улан заерзал, будто на нагретой сковороде. Он стал говорить с нею еще более сдержанно, почти сухо, отвечал на ее недоуменные вопросы невпопад, ссылаясь на усталость и важное поручение, данное князем, которое поглощает все мысли его… Естественно, девушка, для которой сама мысль, что кавалер может думать о чем-то другом, будучи рядом с нею, казалась чуть ли не ересью, в итоге надулась и торопливо прекратила беседу, также сославшись на неотложные дела. И, не будь пан ротмистр в таком расстройстве, он заметил бы слезы, блеснувшие в уголках чудесных темно-карих глаз панны Агнешки.
Пожилая служанка панны, держась при их разговоре поодаль и старательно делая вид, что смотрит в сторону, скорбно вздохнула. Все они, мужчины, одинаковы…
– Батьку, ты меня знаешь! И горе мое тебе известно. Никогда и ничего я для себя не просил. А вот теперь – прошу! Или требую, как твоей гетманской милости угодно! Дозволь мне идти на Ярему! Пленный божился, что сатана сейчас в лубенском замке, и людей у него не дюже богато. А хоть и двадцать тысяч было бы, и пятьдесят, и сто – мне все едино! Отпусти, батьку! Или сам уйду, без воли твоей!
Покрасневший от клокочущей в нем возбужденной ярости Кривонос наступал на широкоплечего грузного человека, сидевшего во главе длинного стола.
Остальные полковники и начальники отрядов, занимавшие места по бокам, словно очнувшись, зашумели:
– Да в уме ли ты, Максиме?!
– Ишь, чего выдумал! Ярема – прославленный лыцарь, всей Европе известный! И не таких врагов бивал!
– Ты нам здесь нужен! Всему Войску Запорожскому!
– Не терпится голову сложить, что ли?
– Как смеешь столь дерзко говорить с паном гетманом?! – вставил свой негодующий голос в общий гвалт Иван Выговский, главный писарь.
Кривонос услышал его и яростно сверкнул глазами, оскалив зубы:
– Смею! И не тебе, чернильная душа, мне то в укор ставить! Не твоего сына на кол сажали у тебя на глазах!
– Тихо, браты-товарищи! Тихо!!! – повысив голос, хлопнул сильной рукой по столешнице тот, кого называли гетманом.
Не сразу, но довольно быстро восстановилось спокойствие. Выговский – сухощавый, узколицый, с близко посаженными глазами, укоризненно покачивал головой, всем своим видом говоря: что же вы, казаки, как не стыдно свары да скандалы затевать в присутствии ясновельможной гетманской особы… Кривонос, хрипло дыша, глотал воздух раскрытым ртом, и вид у него был словно у безумца. Приступ бешеной ярости, накативший, как всегда, внезапно, проходил не сразу, и в эти минуты попадаться ему под горячую руку не рисковали даже самые отчаянные храбрецы.
Хмельницкий, выдержав паузу, подал знак, и слуги проворно наполнили кубки.
– Браты-товарищи! – снова возгласил Богдан своим сильным, звучным голосом, которому привыкли внимать многие тысячи. – Мыслю так: не бранить надо Кривоноса и не отговаривать, а похвалить и поднять чарки за здоровье его, помолившись за успех! Счет у него к Яреме свой – лютый и кровавый, то всем нам известно. Может, святой и простил бы Ярему, подобно тому, как Спаситель и страдалец за весь род людской простил на Голгофе разбойника, хулившего его и насмехавшегося над ним… Может, сказал бы: «Хоть злодей и кровопивец ты, княже, хоть лютое горе мне причинил, а не мне тебя судить! На то Бог есть на небеси! Придет Страшный суд – дашь ответ за дела свои!» Но ведь мы не святые, браты! Грешны мы все, ох, грешны… Коли Кривонос требует отмщения – то его право, и никто ему препятствовать не смеет! Ступай, Максиме, да вдобавок к своим молодцам набери еще тысячу, из любых полков. Бог тебе в помощь.
– Батьку!!! – издал то ли ликующий вопль, то ли рычание казак, метнувшись к гетману. Никто не успел ни помешать ему, ни даже привстать с места – таким стремительным был бросок. Хмельницкий инстинктивно выставил вперед руку; ее и схватил Кривонос, припал, жадно целуя пересохшими от волнения губами. По его лицу текли слезы, к горлу подкатил шершавый комок, перехватывая дыхание. Казак трясся всем телом, чуть слышно твердя в промежутках между рыдающими всхлипами: – Батьку… благодетель наш… Да я умру за тебя… Любого недруга твоего… своими руками… Зубами буду грызть!.. Да хоть всю землю обойди – преданней Максима не сыщешь!..
Глава 18
Подопригора-Пшекшивильский, получив приказ немедленно явиться к князю, был готов ко всему. В том числе – к самому худшему. Ра-зум и здравый смысл, хорошо сочетавшиеся в его голове с истинно польским гонором и бесшабашностью, подсказывали: ясновельможный не просто так провел столько времени в приватных беседах со странным и страшным московитом. По всему выходило, что негодяй Анджей не лгал, утверждая, будто имеет важные и секретные сведения, предназначенные лишь для княжеского уха. В противном случае, вместо того, чтобы стать первым советником князя, попал бы на палю, составив компанию посланцам самозваного гетмана… (На этом месте ротмистр горько усмехался, осторожно поглаживая все еще саднящую кисть и прикидывая, сколько стражников московит уложил бы, прежде чем его одолели.) Следовательно, князь должен быть доволен. Теоретически. А как выйдет в реальности, один Езус ведает! Пути Господни неисповедимы, а поступки сильных мира сего – тем более.
Князь вполне может разгневаться из-за его нерасторопности и неумелости. Мало кто придет в восторг, ощутив чужую цепкую руку на своем лбу, а холодную сталь – у собственного горла! Будь он на месте князя, незадачливым охранникам влетело бы так… Ротмистр зябко передернул плечами. Но, Матка Боска, кто же мог предвидеть?! Чтобы шестеро сильных мужчин, проворных и решительных, привычных к оружию, не справились с одним?! Да еще если в числе этих шестерых пан Дышкевич, который кулаком быка оглушить может! Рассказать кому – не поверят! Засмеют так, что хоть пулю в лоб пускай от позора…
Но, увы, это не оправдание. Раз ясновельможный князь подвергся смертельной опасности – виновна в том охрана, и только охрана. Должна была хоть из кожи наизнанку вывернуться, а господина уберечь. И пан Дышкевич это понимает, как никто другой, не зря ходит, словно породистый пес, облитый помоями… Еще бы, такой стыд!
…Словом, молодой ротмистр, хоть и надеялся на лучшее, мысленно препоручил себя и Езусу, и непорочной Матери Его, и всем святым угодникам и великомученикам. Может, и обойдется. Раз московит оказался таким ценным…
На полпути его перехватил иезуит Микульский.
– Проше пана, вы слышали последние новости? – возбужденно затараторил святой отец. – Мы спешно покидаем замок!
Ротмистр от потрясения не смог даже слова вымолвить. Издал только невнятный звук.
– Да, ясновельможный распорядился: как можно скорее, минуты лишней не тратя, приступать к сборам! Брать лишь самое необходимое. Ну, и все оружие, конечно, весь пороховой запас… А я – я!!! – узнаю об этом чуть ли не последним! Все жолнеры уже знают, мещане, хлопы, евреи… А личный духовник князя – нет! Его княжья мосьц не нашел необходимым переговорить предварительно со своим исповедником! Не испросил совета, не помолился вместе со мною! Как это назвать?! Помяните мое слово, сын мой, – Микульский недобро усмехнулся, – это все козни пана первого советника! Проклятый московит будто околдовал князя! И одному Господу известно, чем все закончится!.. Проше пана, я вижу, вы торопитесь? Тогда не буду задерживать…
И возмущенный иезуит направился куда-то дальше, недовольно бурча себе под нос.
Хоть Подопригора-Пшекшивильский был изрядно ошарашен, но все-таки сразу понял: святой отец, ослепленный обидой, многое напутал. В противном случае опытный глаз ротмистра тотчас приметил бы поднявшуюся суматоху, которая неизбежно сопровождает приказ сниматься с места. Воля князя – если она существовала на самом деле, а не в распаленном воображении иезуита – наверняка была объявлена только что и еще не успела дойти не только до низов, но и до командиров среднего звена.
Святой отец был прав только в том, что без московита здесь наверняка не обошлось…
…Когда накануне вечером князь наконец-то отпустил меня, я чувствовал себя выжатым и опустошенным до предела (что отнюдь не помешало мне через считаные минуты предаваться грешным мечтам об Анжеле). Главное – он согласился действовать по составленному плану. Первым (и очень серьезным) пунктом которого была быстрая эвакуация. Или отход на тыловую позицию. Или… Да называйте как угодно! Хоть бегством. Не в этом суть.
Вот тут Иеремия сопротивлялся буквально до последнего. Хоть и признался в итоге, что эта мысль возникала у него и раньше, но он просто-напросто гнал ее. Настолько тяжело князю было думать, что его гордость – лубенский замок! – окажется в «грязных руках хамского быдла».
– Не ценностей жаль, проше пана… Не имущества, которое придется оставить! С этой потерей я спокойно примирюсь. Но как подумаю, что по этим полам будут расхаживать зрадники и подлые хлопы, что в этом самом зале… О Езус! Сердце кровью обливается! Может, лучше велеть обложить все сухой соломой да и запалить?!
Мне стоило немалого труда отговорить его от этой затеи. Как это ни странно, очень помог пример Кутузова, оставившего Москву после Бородинской битвы…
– Мудрое решение! – одобрил князь. – Пожертвовать частью, хоть и бесконечно дорогой, чтобы спасти целое!
Единогласно было решено, что начинать сборы поздним вечером, в темноте, едва ли разумно. Уж лучше ранним утром. Да и вообще – утро вечера мудренее…
Расставаясь, я как бы невзначай попросил:
– Был бы очень обязан ясновельможному, если бы он выделил мне нескольких толковых помощников. Поскольку человек при всем желании не может разорваться на части, а дел предстоит столько… – Я со вздохом развел руками.
– Да, да, конечно! – тотчас согласился Вишневецкий. – Пан уже имеет кого-либо на примете?
– Как минимум одного. Это тот самый ротмистр, который повстречал меня в степи…
…Приближаясь к личному кабинету князя, куда ему и было указано явиться, пан Подопригора-Пшекшивильский своими глазами успел увидеть поднявшуюся суматоху. Повсюду взад-вперед сновали слуги, тащившие узлы и заколоченные ящики; со стен наспех сдирали гобелены и снимали картины, из кладовых поспешно поднимали корзины с золотой и серебряной посудой… Внутренности княжеского замка теперь больше всего напоминали растревоженный муравейник. Управитель пан Адам Краливский, отец панны Агнешки, тщетно старавшийся сохранить свой обычный невозмутимый вид, раздавал указания, хвалил усердных, распекал бестолковых, что-то объяснял, поминутно сверяясь со списками. Его дородная жена, пани Катарина, ведавшая всей женской прислугой замка, носилась то туда, то сюда, следя, как горничные упаковывают скатерти и постельное белье, попеременно хватаясь за сердце и за флакон с нюхательной солью, больше мешая, чем помогая, мужу. На ее лице застыло такое выражение, словно пани изо всех сил пыталась прийти в себя после ночного кошмара.
При других обстоятельствах ротмистр, как подобает галантному шляхтичу, непременно поприветствовал бы потенциальных тестя и тещу, изобразив почтительную радость от столь приятной встречи. Теперь же он только слегка склонил голову, чуть замедлив ход и пробормотав что-то неразборчивое. А они, похоже, вовсе его не заметили.
Дежурный стражник у кабинета князя хоть и знал ротмистра в лицо, все же потребовал назваться и только потом пропустил, раскрыв перед ним створку двери.
Вишневецкий сидел за столом, опершись подбородком на ладонь левой руки. Вид у него был сосредоточенно-задумчивый, а правой рукой он что-то чертил пером на большом листе бумаги, прислушиваясь к стоявшему сбоку московиту. Тот что-то вполголоса говорил, склонившись к князю.
– Значит, не менее года? – бормотал Иеремия. – Быстрее никак не получится? Жаль, очень жаль! Тяжело будет столько ждать. Но – ради великой цели…
– Истинно, ясновельможный! – кивнул собеседник. – Терпение, наряду с доблестью, одно из важнейших качеств государственного мужа… А, вот и пан ротмистр! – обернулся он к Подопригоре-Пшекшивильскому.
Улан заставил себя вежливо поклониться, поприветствовав сначала князя, а потом «ясновельможного пана первого советника». При одном взгляде на которого снова жарко запылало лицо и болезненно заныла рука.
«Может, надо было его сразу зарубить? – пришла на ум мысль. – Там, в степи?»
Но она быстро исчезла. Ротмистр с непонятным смущением, даже негодованием чувствовал и понимал: он по-прежнему симпатизирует ему! Этому непонятно откуда взявшемуся московиту, втершемуся в доверие к князю, а его, Тадеуша, публично опозорившему! Пусть не на всю Речь Посполитую, и даже не на все Лубны, и не на весь замок его княжеской мосьци… При этом были свидетели, значит, позор можно смыть только кровью обидчика. Так требовал шляхетский гонор.
А исполнять это требование совершенно не хотелось. И не только потому, что у ротмистра хватало ума понять: нет ни малейших шансов победить московита в честном поединке. Уж если он голыми руками так орудует, страшно представить, ЧТО делает саблей! А пойти на подлость, нанести предательский удар в спину либо подкупить наймитов – несовместимо с той же шляхетской честью… Хвала Езусу, Подопригора-Пшекшивильские никогда не пятнали свое имя ничем подобным.
А главная причина заключалась в другом. Улыбка странного и страшного московита – сдержанная, скупая, но такая искренняя – просто-напросто обезоруживала. Сразу и без всяких слов было понятно: это надежный человек. Очень надежный. Такой не предаст, не подведет. С ним хотелось дружить!
«Неужели ксендз прав? Может, и в самом деле – околдовал?!» – с невольным страхом подумал ротмистр, чуть отводя глаза в сторону, чтобы не видеть этой улыбки…
Глава 19
Конь у Кривоноса был под стать хозяину. С виду самый обычный, ничем не примечательный жеребец темно-гнедой масти, каких двенадцать на дюжину, но невероятно выносливый и с бешеным, необузданным нравом. Признавал только хозяина, на любого другого косился злым, недоверчивым взглядом, угощение от него принимал лишь в присутствии Кривоноса, и даже тогда храпел и дергал головой, норовя укусить. Сзади подойти к нему не рисковал даже самый пьяный казак, все знали: убьет! Никто больше не мог с ним сладить, даже самые опытные табунщики, которые уважительно приговаривали: «Черт, истинный черт!» Потому, наверное, и дал Кривонос своему верному другу такую кличку.
– Черте, вот и настала пора расплаты… – шепнул Максим, склонившись к уху коня. – Ты только не выдай, друже… У ката Яремы тоже кони добрые, лишь бы не ушел, подлюка!
Гнедой презрительно фыркнул, слегка мотнув головой. Словно хотел сказать: ты мне его только покажи, а там уж посмотрим, чей конь добрее!
Кривонос ласково потрепал жеребца по шее, потом, выпрямившись, окинул загоревшимися глазами конный строй казаков.
– Други мои! – воскликнул он, постаравшись вложить в свой крик все силы и всю накопившуюся ярость. – Зараз выступаем на Лубны, на самого сатану в обличье человеческом, предателя-вероотступника и ката-душегубца, князя Ярему! Опозорил он и славное имя деда своего, Байды Вишневецкого, доброго казака и героя, и имя своего родителя, Михаила. В могилах бы они перевернулись, доведись им узнать, что творит сей выродок! Веру нашу святую Ярема топтал, притеснял всяко и мучил православных, святых отцов тиранил. Церкви наши разрушал, не страшась гнева Божьего, а те, что оставались, сдавал в аренду жидам![8] А уж как терзал и катувал простой люд – да видел бы это Господь, и то, наверное, возрыдал бы горько! Как я рыдал, видя муки сына моего, по велению Яремы на кол посаженного!
Нестройный ропот, прокатившийся по рядам, в считаные секунды окреп, стал похожим на свирепый рев урагана. Гнедой жеребец зло всхрапнул, прижал уши, заплясал на месте. Кривонос, переведя дух, успокоил его коротким окриком, потом поднял руку:
– В тот день поклялся я, други, что ничего не пожалею, даже жизни, лишь бы вот этою самой рукой убить Ярему! Нет больше жалости в сердце моем, иссохло оно, коркою покрылось. И вас прошу, други: изгоните жалость из сердец. Ныне пришел час расплаты! Нет пощады ни Яреме, ни прочим ляхам! И православным-перевертышам, кои ляхам служат, пред ними стелятся, своих же собратьев катуя да грабя, тоже пощады нет! И жидам-арендаторам, кои опоганили наши святые церкви, никакой пощады не давайте! Рубите, жгите, рвите на части! Шкуру с них сдирайте, с песьих сынов! Ведаю: непросто то, други. Все ж люди мы, а не волки хижие…[9] А только бывает время, когда сердце надо на замок запереть. Нас терзали – и мы терзать будем! Жен наших и дочерей бесчестили – так панночки за то рассчитаются белым телом! С батьков наших выколачивали и чинш, и попасное, и рогатое, и ставщину[10] – теперь пограбим панское добро! Верно ли говорю, други?!