Антонина Ивановна сама сняла с «карусели» первую горячую колбу. Полюбовалась, промерила отверстие шаблоном. Все точно. Побросали женщины работу, сбежались со всей колбомойки. «Ивановна, покажи-ко! Неужели сама колет? Гляди, гляди, как живая!» К концу смены пришел Бабуров, взял перчаткой раскаленную колбу, сунул рассеянно в коробку. Сказал, не глядя в счастливые, измученные лица слесарей: «Можете ломать свою машину — не дали плана на штенгелевку, пустой слух был». И ушел.
Как-то в перерыв сидели они в мастерской на верстаках. Юрий дымил «Беломором», «дед» закусывал яйцами, принесенными из дому, — давняя привычка, с тех пор еще, когда не было приличных столовок.
— Что с машиной делать, место зря занимает, — как бы между прочим бросил Толя.
Дьяков загасил пальцами окурок, открыл железный свой шкафчик и: достал из кармана пальто помятую, перепачканную металлом тетрадку, которую повсюду теперь таскал с собой.
— Ну что, «дед», подкрепился? Тогда тоже гляди сюда. — Юрий раскрыл тетрадь и стал быстренько чертить, поглядывая то на «деда», то на Дмитриева. Оба сосредоточенно сопели, склонившись над тетрадкой.
— Колбомойка? — догадался Толя.
— Она самая. Принцип ведь тот же — «карусель». Только иглу к богу в рай, наверху поставим распылители — и купайся себе колба, большая и маленькая.
Разумеется, все было не так просто: каждый «стакан», каждую трубочку найди, своими руками припаяй, своими отфрезеруй, подгони, отполируй шкуркой. Никто уже не смеялся над «утильстарьевщиками», однако и почета не было, опять что-нибудь будет не так.
Но моечная машина, первая в истории электровакуумного завода, закрутилась, ударила тугими прозрачными струями по колбам. Дьяков, оживленный, показывал, как сноровистей ставить колбы на «карусель». Сидишь себе на стульчике, чистенький, никаких резиновых фартуков и сапог. Мелкие колбы приходили тогда со стеклозаводов необрезанные. Каждую обрезали в газовом конусе, а потом уже мыли. После того, как закрутилась первая мойка, дьяковская «троица» воспрянула духом. Разыскали на свалке еще одну ржавую «карусель». Почистили, поколдовали над ней — и запустили машину для обрезки колб. Линия замкнулась. Это был первый и единственный на участке полуавтомат. Работницы только ахали — виданное ли дело: колбомойке — и такая разумная машина!
Машина и впрямь была сноровистая, ловкая. Зато ее конструкторы смахивали на покойников. Совсем ведь не вылезали из подвала.
Прикинули экономический эффект. Оказалось — сущие пустяки: производительность труда выросла на двенадцать процентов, но ведь стоимость колбочек ерундовая. Заплатили им гроши, скорее для приличия.
Лиха беда — начало. Однажды вечером в цех пришел сам Нилендер, поворчал насчет освещения, протиснулся к «линейке», кивнул засуетившимся работницам — мол, не обращайте внимания. А как тут не обращать, когда сам Нилендер, заводской бог. Бог между тем присел, поглядел на редуктор, потрогал электропроводку, взял готовую колбочку и ушел. А на заводском конкурсе рацпредложений, под изумленное гудение зала, первое место присудили «линейке» из колбомойки. Бабуров только плечами пожал: чудят! Его начальная школа громогласно взывала к спокойному «статус кво». Работает цех — и слава богу. Есть на заводе КБ, есть отдел главного механика, директор, наконец, — вот им и карты в руки, пусть беспокоятся. Зачем поперед батьки в пекло лезть? Когда их цех поносили на очередном рапорте, Бабуров попросту выключал селектор. Вы, мол, мне дали машины? Автоматы дали? Вот вы сперва дайте, а потом спрашивайте. То, что заварилось под его кабинетиком, в подвале колбомойки, нарушало привычное спокойствие.
Между тем окрыленную «троицу» уже не раз видели в «матовальне», самом безотрадном уголке цеха. В прошлом году в «матовальню» приходили инженеры, повздыхали, записали что-то, только их и видели. Кислоты, видно, испугались. Кислота там не какая-нибудь — плавиковая. Брызнет — не обрадуешься. Грохочет алюминиевое решето с колбами — раз в бак с кислотой, два в бак с кислотой, три в бак… Потом заматированные колбы моют, так что пар столбом. У прикрытой прозрачным колпаком машины стояли самые мощные в цехе бабенки: на колпаке по углам четыре гири, каждая пудов по пять — чтоб не сорвала кислота. Надо снять или поставить решето — колпак приподними. Пар, кислота, неподъемные рычаги. Утираются бабенки рукавами, кричат слесарям: «Эй, мужички, подсобите! Юра, иди рычаг подыми, да не сломайся… Не кормит тебя, видать, Марусенька…» Гремят решета по трубам, плещет в баках коварная кислота. Чуть зазевался — ожог.
Дьяков прикинул: «У тебя, Анатолий, сколько классов — пять? Да моих семь, да дедовых четыре — получается высшее инженерное…» Опять началась беготня по цехам — где отлить держатели для колб, где стянуть медную трубку, где подобрать обрезок оргстекла. В цехах сначала ворчали: что за побирушки? Потом махнули рукой, как на чокнутых. А к лету машина пошла. Тут уж самые завзятые скептики не выдержали, прибежали: дай колбу сам поставлю! А застекленная карусель крутится себе и крутится. Струи кислоты разъедают колбу до молочной, непроглядной белизны, потом вода оглаживает, умиротворяет возбужденные кристаллы. На радостях хотели затеять митинг. Но тут прибежала приемщица со сборки: «Выключай машину! Спеклись ваши колбы — трещат!» Дьяков не поверил, сам помчался на сборку — и верно, ползут трещины по матовой белизне. Вернулся — пусто в матовальне. Один Чуляев с Толей остались. «Трещат?» — «Трещат, так их растак». «Дед», кряхтя, полез под карусель. Он свято верил, что если все сделано красиво, с толком, огреха не может быть. Тогда — что?..
Сколько раз, прикрывая настольную лампу полотенцем, чтобы не разбудить Марусю, он испытывал блаженство, ощущая в чертежах мерную жизнь золотников, рычагов, шестерен, что даруют движение, воскрешая мертвые груды металла, сваленные в углу мастерской. И сколько раз это блаженство разбивалось вдребезги о простенькую тригонометрическую функцию, об уравнение или закон, которые он не успел узнать! Напрягаясь до изнеможения, на ощупь осиливал головоломные расчеты — интуицией, одним врожденным чутьем. И вот снова споткнулся…
Между тем не за горами было открытие XXII съезда партии, которому на радостях посвятили они свою машину. Антонина Ивановна, просыпаясь по ночам, видела за перегородкой у сына свет. Что же, не давши слова — крепись, а давши — держись.
Каждую свободную минуту Дьяков проводил теперь с хронометром в «матовальне». Женщины шумели: «Ну, горе-изобретатели, теперь норму повысите? Хронометраж снимает, глянь-ко!» А вскоре Дьякова осенило: «Дед, Толька — надо скорость менять! Не успевают у нас колбы промываться…» Уменьшили обороты, поставили на «карусель» партию новеньких колб. Ушли на сборку «нелегальные» решета. Прошел час, два. Сборка молчала. Не выдержав, Дьяков сам позвонил в сборочный цех: «Как там матированные — не трещат?» — «А чего им трещать? Машину-то вашу остановили». А машина между тем все выбрасывала на транспортер молочно-белые колбы. У «карусели», недоверчиво ухмыляясь, бочком сидела одна из мощных теть, тягавших рычаги. Выражение у нее было такое, будто она играет в забавную, но уж больно детскую игру. «Маня, Мань! — то и дело окликала она свою товарку. — На, ты попробуй, ну прямо смех!» Водяные пары, едкий кислотный туман убрались под прозрачную броню. Лужи на полу высохли, оконные стекла прояснились. Вместо восьми работниц в «матовальне» осталось две. Машину сфотографировали для газеты. На заводе спрашивали: «Это который Дьяков? Худенький такой? С улыбочкой? Все бегом?»
У Дьяковых в эти дни была двойная радость. Получив премию за свою машину, Юрий Николаевич схватил такси и помчался к Ильинским воротам. В вестибюле больницы уже сидела Маруся с детской одежонкой. Но когда дети выбежали, худые, голенастые, сразу стало ясно — старое не годится. Кое-как приодели — и в «Детский мир».
Это были счастливейшие минуты. Бестолковой, ликующей кучкой они двигались мимо прилавков, и Дьяков спрашивал дочь: «Это синее платьице нравится? А вот то, с кармашками?». Просил: «Заверните нам оба», — и шествовал дальше, как Рокфеллер. Дети радостно шарили глазами по прилавкам, пока в кармане не осталась последняя десятка — как раз на торт, ростом с Томочку, весь в завитках сливочного крема с тремя шоколадными зайцами наверху. Зайцев Маруся запасливо припрятала в буфет. И дети еще долго лакомились шоколадными лапками и ушами, сокрушаясь, что зайцы оказались дутые.
Горе рухнуло с плеч, но забот не убавилось. В больнице ребятишки поотстали. Пришлось засесть с ними за чистописание и арифметику. Чистописание Дьяков с малых лет жестоко презирал. Но тут деваться некуда — выводил по линеечкам красивенькие, пузатые буковки. А по ночам, как обычно, — за расчеты и чертежи. Тридцать пять единиц оборудования пообещали они модернизировать за пятилетку, а уж если откровенно — не модернизировать, а заново создать. Вывози, «воображение пространства»!
Горе рухнуло с плеч, но забот не убавилось. В больнице ребятишки поотстали. Пришлось засесть с ними за чистописание и арифметику. Чистописание Дьяков с малых лет жестоко презирал. Но тут деваться некуда — выводил по линеечкам красивенькие, пузатые буковки. А по ночам, как обычно, — за расчеты и чертежи. Тридцать пять единиц оборудования пообещали они модернизировать за пятилетку, а уж если откровенно — не модернизировать, а заново создать. Вывози, «воображение пространства»!
Терпеливая Маруся, и та не выдержала: «Тебе что, больше всех надо? А детей сиротами оставишь?». Вон куда зашло. Пробовал выкроить время днем. Да где там! Переодеться не успел — бежит Люся Отставнова с зеркализации колб: «Юра, алюминий не распыляется! Спираль горит, контакт есть, а не распыляется!..» Пошел, посмотрел — резина-то сухая, не присасывается колпак, нет вакуума. Смазал резинку, взял у Люси штекер — ярко вспыхнула спираль, посерела колбочка, еще темнее, зеркально отразила растянутое Люсино лицо. «Ой, как же это я?» — а глаза грустные-грустные. Дьяков знает Люсю не первый год. Пришла девчонкой, здесь расцвела, вышла замуж, родила детей. Такие, как Люся, с закрытыми глазами выполнят самую капризную операцию. Стало быть, опять в семье непорядок. Надо будет с ее мужем потолковать…
Едва переоделся, новенькая резчица зовет: «Юра, конус не работает!». Проверил конус — газ идет, как из пушки. Взял колбу, вставил в конус, обрезал. Взял другую — обрезал. «Сколько тебе надо за смену?» Фыркнула смущенно: «Ладно, иди уж, иди!» Поняла, что не в конусе дело.
— Ты бы у Жени поучилась.
— Это у Зиминой-то?
— У Зиминой.
Жене Зиминой дают самые трудные колбы — прожекторные шары, свинцовое толстое стекло. Женя режет вручную, на глазок, но другие и с шаблоном не могут сработать так же чисто, как она. Если Женя больна, со сборки обязательно позвонят: «У вас что, Зимина на бюллетене? То-то и видно, не та колба пошла…». Работает Женя легко, стремительно — не налюбуешься. Крутит себе колбу за колбой на раскаленной никелевой проволоке, словно играет, словно разглядывает мерцающее стекло на свет. Не успеешь оглянуться — готово решето, и она одним взмахом, одной неуловимой пробежкой уже перекинула к резаку новое. Остроносенькая, темноглазая, вечно румяная от своего раскаленного резака. Посмотришь — всю жизнь везло человеку. Но Дьяков знает: навали ее судьбу иному на плечи — не подымется.
Родилась Женя в захудалой Владимирской деревеньке, двенадцатой в семье. Отец вернулся с войны больной, израненный. Только на водовозку и смогли определить. Воду ему из колодца таскала десятилетняя Женька. Вытащит тяжелую бадью — половину на ноги. А вода ледяная, колодезная. Вот и скрутило ее, чирьями все ноги пошли. Очухалась, только в восьмилетку, в другую деревню, ходить уже не смогла. Скудно тогда было на Владимирщине — семян, и тех не хватало. В пятьдесят третьем мать уговорила председателя отпустить Женьку к сестре, в Москву. Может, московские врачи, подлечат. Но к врачам Женя не пошла. Как перебралась из деревни — устроилась к сестре на парники, в Гольянове. Там и работала, пока не приглядела завод… Звонко цокают друг о дружку отрезанные концы колб. Женя радуется, что сегодня так много работы, такой трудный идет профиль.
Есть люди: заболел — радуется, что выкарабкался; несчастье приключилось — счастлив, что все обошлось. «Пупавка» — звал ее про себя Дьяков: как ни притопчи, выпрямится и зацветет. Он давно уже всем нутром прирос к цеху, по глазам мог угадать, о чем кто задумался, кого что радует или тревожит. Люди, видно, чувствовали это в нем. Как выборы, в один голос: «Дьякова, Дьякова!». То парторгом, по председателем цехкома.
Однажды осенью послали его от райкома партии уполномоченным на уборку картошки. Шестьсот студентов под началом. «Отдохни хоть там маленько, воздухом подыши», — советовали на заводе. Разместившись по избам с шумной своей оравой, Дьяков понял, что с кормежкой будет сложно. Тут же раздобыл доски, сколотил с ребятами навес, соорудил длиннющий стол, сгонял в район за крупой, мукой и маслом. С колхозом договорился: за все будем платить, только давайте хорошее. Потом взял корзину, проверил нормы на каждом поле. Вышло, что там, где клубень крупный, можно и пятнадцать корзин набрать, а где мелочь — едва десять. Бригадирша заупрямилась: десять — маловато. Тогда Дьяков и ей дал корзину — пошли вместе. Запарилась бригадирша, а больше двенадцати корзин не набрала. Порешили, что на таком поле норма будет десять корзин. Утряся с нормами, Дьяков отправился к председателю.
— Вы колхозникам за перевыполнение платите?
— А как же, у нас сдельщина.
— Ну, так и моим студентам платите.
Председатель усмехнулся:
— Они и до нормы не дотянут. А так, чем быстрее уберете, тем мне выгодней.
Дьяков собрал своих подопечных и объяснил: есть возможность приумножить стипендию. И пошли его смешливые студентики воротить по две-три нормы. Еще везде картошка не убрана, а в их колхозе все выбрали до клубенька. Председатель как глянул в наряды — не буду платить! А Дьяков на него: «Даровую, значит, силу нашел, рабов древнеримских? А ну, поехали в райком!» Секретарь райкома велел выплатить все до копеечки. У двери, прощаясь, придержал Дьякова за локоть: «А вы железный, с виду этого не скажешь… Нет, нет, вы очень выручили нас — управились до дождей…». Когда, счастливый, он вернулся из колхоза (студенты устроили ему трогательные проводы), Маруся ахнула: «Вот это поправился — из кулька да в рогожку. На тебе что, картошку возили?»
Между тем в цехе № 3 произошли перемены. Бабурову дали понять, что пора на пенсию, и в цех пришел новый начальник, Семен Абрамович Райх. Сухонький, в темном отглаженном костюме и при галстуке, он прошел по захламленным пролетам, как представитель другого, аккуратного и упорядоченного мира, где говорят тихим голосом, имеют дело с точными и послушными механизмами. Начальник и в самом деле говорил тихо, интеллигентно.
— Вот эти одежные шкафчики из цеха, пожалуйста, вон. Завкомовские пюпитры — тоже вон (у нас ведь не клуб). Стеклодувку, пожалуйста, на четвертый этаж (я договорился), колбомойку — на первый.
Потом собрал итээровцев и вместо накачки прочитал басню Крылова. В басне говорилось, что стояли на окошке цветы, живые и бумажные. И бумажные были даже поярче. Но прошел дождь — живые цветы подняли головки, развернулись, а бумажные превратились в хлам. «Снимать будет», — вздохнул механик, человек добрый, но безвольный и малознающий. И точно, не прошло и месяца, как его сменил Аладьин, бывший танкист и метростроевец. У этого не пофилонишь — голос, как иерихонская труба, башка работает за двоих, глаз без промаха. Цех напрягся, сбросив остатки бабуровского фатализма, воплощенные в формуле «и так сойдет». В шестьдесят третьем году они заняли первое место среди заготовительных цехов. Да так никому его и не отдали. Это была сенсация: кто бы мог подумать — третий цех, эта яма, этот камень преткновения, эта вечная притча во языцех! А еще через три года вся страна увидела на телеэкранах, как третьему цеху Московского ордена Ленина и ордена Трудового Красного Знамени завода электро-вакуумных приборов присвоили звание цеха коммунистического труда. Буря, посеянная когда-то в подвале колбомойки, выплеснулась, затопила радостным напряжением весь цех.
…В Электровакуумном техникуме их группу звали «старички». Почти все они прошли войну, имели детей, высокие разряды. На заводе их знали по именам. За Дьяковым пошел учиться Дмитриев. А «дед» отправился на пенсию — нянчить внуков, создавать Пелагее Кузьминичне уют. Но домашний уют «деда» что-то не увлек. Что ни день, отирался в цехе: «Юра, может, подправить чего?»
Дьяков к тому времени соорудил еще две моечные машины, подал около сорока рацпредложений. Вымотался. Руки стали заметно дрожать. Лекарство нашел он сам: отыскал у Маруси пяльцы, мулине и, как выдастся свободный часок, садился вышивать. Целые картины запечатлел болгарским крестом — Кремль, утро в сосновом бору. Вышивание успокаивало, приводило в порядок мысли. За дипломную работу сам Нилендер поставил ему жирную, размашистую пятерку. А так как Дьяков уже был и Героем — «За выдающиеся заслуги в выполнении плана 1959–1965 годов и создание новой техники», то Райх стал поговаривать об итээровской должности. Дьяков слушал эти разговоры со смущением. «Пока погожу», — сказал он начальнику цеха, делая вид, что надо подумать, оглядеться. На самом же деле он все решил.
В шестьдесят девятом году завод, насчитывавший уже тысячи рабочих, стал головным предприятием огромного, разветвленного по стране объединения, включавшего и ультрасовременный «Хроматрон», завод цветных кинескопов. Реформа облагородила, выдвинула вперед стыдливо замалчивавшееся слово «выгодно». Дьяков одним из первых заметил открывшиеся возможности. Годовая экономия, которую приносит он заводу своими рацпредложениями, перевалила за семьдесят пять тысяч рублей.