17 сентября 5 6 Вчера на часок забегала к Анне Андреевне. Она рассказала мне о ВОКСе, о радио. Ее одолевают со всех сторон. С чего бы это? Начальство, видимо, желает продемонстрировать миру, что она жива, здорова и щебечет. Это беспокоит ее; но гораздо более – новомирская рецензия на роман Пастернака. Анна Андреевна, гений тревоги, мастер зловещих предчувствий, заразила своей тревогой и меня. Борис Леонидович на днях был у нее – она сама специально вызвала его к себе по телефону. Все дурные слухи полностью подтвердились. Рецензия действительно уничтожающая, под ней действительно стоят двадцать подписей и среди них Федина.
Так117.
Я спросила про Леву.
– Да, он звонил, он уже не женится. Ах, я вам не говорила, что он должен был жениться?
– В первый раз слышу. А вы рады, что не?
– Мне все равно. Когда парню 44 года – можно уже его делами не заниматься. От Левы я хочу только одного: чтобы он не был на каторге. И более ничего.
Анна Андреевна ехала к Марии Сергеевне. По дороге завезла меня домой.
19 сентября 56 Сердце болит неистово. Вчера, когда мы сидели в ардовской столовой втроем: Анна Андреевна, Тышлер и я, мне пришлось потихоньку принять нитроглицерин.
Анна Андреевна рассказала, какая будет о ней передача. Потом из комнаты принесла свой портрет – тышлеровский, ташкентский, сорок третьего года: хочет, чтобы этим портретом открывалась книга. Тышлер взглянул, припомнил, одобрил. (По-моему, тут Ахматова похожа на Анну Каренину: что-то роковое в лице, в спутанных волосах118.) Об обложке и заставках Анна Андреевна хочет просить Фаворского.
Сегодня, сейчас, я позвонила ей, чтобы спросить о радиопередаче. Еще не состоялась, но зато состоялся звонок Антокольского: мою любимую элегию, «Есть три эпохи у воспоминаний», редакция из альманаха хочет снять; по словам Антокольского, у них набралось «слишком много похоронного». «Дайте что-нибудь другое». – У меня ничего нет. «Тогда мы возьмем что-нибудь из напечатанного». – На это вы не имеете права[199].
Много у них такого, как же! Не знаю, как у них, а в русской поэзии маловато. А они швыряются: в «Октябре» Храпченко снял «Черную и прочную разлуку», «Вторую годовщину», «И время прочь, и пространство прочь», «Он прав – опять фонарь, аптека»…[200] Какие богатые: могут и без этого обойтись. Впрочем, им что – таким, как Храпченко – они без всего могут (кроме большой зарплаты).
27 сентября 56 …Что еще? В воскресенье звонила мне Анна Андреевна, звала с собою в Переделкино, к Пастернаку. Но я не могла – времени нет, работы по горло – да и плохо я что-то стала переносить многолюдство. Потом, накануне отъезда Анны Андреевны в Ленинград, я встретилась с ней у Наташи Ильиной, и Анна Андреевна рассказала нам о блестящем светском собрании на даче: до обеда Рихтер, после обеда – Юдина, потом читал стихи хозяин.
– Недурно, – сказала я.
– А я там очень устала, – ответила Анна Андреевна. – Мне там было неприятно, тяжко. Устала от непонятности его отношений с женою: «мамочка, мамочка». Если бы эти нежности с Зиной означали разрыв с той, воровкой… так ведь нет же! и ничего не понять… Устала и от богатства. Устала от того, что никак было не догадаться: кто здесь сегодня стучит?
31 декабря 56 Вчера приехала внезапно Анна Андреевна. Позвонила мне. Вот и подарок нежданный к Новому Году. Звала куда-то вместе встречать, но я не пойду. Чувствует она себя хорошо, разговаривает бодрым голосом, но ведь Новый Год – день рубежа, день особенный, и, может быть, оттого я с болью задумалась о будущем и о прошлом. Не всегда так будет: телефонный звонок, берешь трубку – и оттуда, из невидимого пространства, голос Ахматовой. Так обыденно: звонок, теплая трубка в руке, а возле уха – ее слова.
Голос, возвещающий нам, что мы еще не погибли.
От чего или от кого оторвет он меня в последний раз? И как я узнаю, что больше никогда?
Ни на чем последнем не бывает написано: внимание! слушай! помни! в последний раз!
1957
3 января 57 В комнате новые зеленые обои. Зато лестница совсем развалилась. Анна Андреевна дала ей прозванье: «Рим, 11 часов»[201]. В самом деле, не знаешь, куда и ногу поставить.
Множество новелл. И стихов.
Она обедала в Переделкине у Бориса Леонидовича. Роман его все-таки будет печататься! Слава Богу. В Гослите. Подписан договор. Борис Леонидович объявил Анне Андреевне, что он счастлив – да, да, вообще совершенно счастлив. Во всех отношениях. Опять было очень пышно, очень светски. И опять между ними черная кошка: Анна Андреевна обиделась на Бориса Леонидовича. Мельком, в придаточном предложении, он у нее осведомился: «У вас ведь есть, кажется, такая книга – «Вечер»?»
– А если бы я у него спросила: у вас ведь есть, кажется, такая книга – «Поверх барьеров»? Он раззнакомился бы со мной, перестал кланяться на улице, уверяю вас… Пишет, что «Подорожник» лежал у него на столе накануне войны. А «Подорожник» вышел в 1921… Совсем провалился в себя. Не видит уже никого и ничего119.
Борис Леонидович просил ее принять Ольгу.
– Научите, как быть? Это уже не впервые. Я молчу и притворяюсь оглохшей120.
Долго и с отстоявшейся гневной горечью говорила про какую-то книжку, выпущенную Кембриджским Университетом – о ней, Мандельштаме и Гумилеве. Предполагает, что автор – Шацкий, а написано со слов женщины.
– Безумные похвалы моим стихам, и яд, яд обо мне. Придумано, будто я отсутствую в лирике Гумилева, будто он меня никогда не любил! Но вся его лирика до определенного года, до душевного разрыва, вместе с «Пятистопными ямбами» («Ты, для кого искал я на Леванте») – вся полна мною. Дальше, правда, нету меня… Автор утверждает, что я была совершенно похожа на альтмановский портрет, но сама в этом никогда не признавалась. Такое может изобрести только баба. Альтмановский портрет на сходство и не претендует: явная стилизация, сравните с моими фотографиями того же времени… Я думаю, все это идет от Одоевцевой, которую Николай Степанович во что бы то ни стало хотел сделать поэтом, уговаривал не подражать мне, и она, бедняжка, писала про какое-то толченое стекло, не имея ни на грош поэтического дара.
А об Осипе! Шацкий его трактует как какого-то бульвардье, посетителя кафе – этого мученика! Пишет, что Мандельштам умер в 1945 году. Стыда нет у человека – перепутать такую дату![202] И провирается: пишет, будто у Мандельштама были веки без ресниц… У Осипа были ресницы пушистые, в полщеки…121
(«И темные ресницы Антиноя», вспомнила я сразу.)
Не успела я подумать о «Поэме», как Анна Андреевна подала мне лист бумаги и карандаш и продиктовала для моего экземпляра новую строфу – строфу о Шаляпине. И еще всякие мелкие замены. Кое-что объяснила[203]. А уж строка «И на гулких дугах мостов» – безусловно утрата. Я спросила: зачем это?
– «Мостов» рифмовалось с «крестов», – сказала Анна Андреевна, – «И на старом Волковом Поле / В чаще новых твоих крестов». Между тем, на Волковом кладбище никаких крестов во время блокады не ставили[204].
В Ленинграде у нее побывал Орлов и взял всю «Поэму». То есть что значит взял? Хочет взять для какого-то Ленинградского альманаха122.
– И Алигер берет шесть стихотворений для выпуска третьего «Литературной Москвы»[205].
Я спросила, какие?
– Лучше я вам седьмое прочитаю, – ответила Анна Андреевна и прочитала:
Я спросила о стихах Заболоцкого в «Литературной Москве» и «Дне Поэзии». Анне Андреевне понравился «Чертополох» и очень не понравилось «Прощание с друзьями»123.
– Оскорблено таинство смерти. Разве можно в такой тональности говорить о погибших124.
Потом:
– Я только теперь узнала, за что меня терпеть не может Заболоцкий. Ему, видите ли, не нравятся мои стихи! Ну и что же? Можно не любить стихи поэта и любить его самого. Вот Николай Иванович Харджиев, один из моих друзей ближайших, а он не любит моих стихов. Нет, это великая пошлость: не любить человека, если не нравятся его стихи.
(Я утаила, что весьма часто бываю сама повинна в этой великой пошлости.)
Когда я собралась уходить, Анна Андреевна просила посидеть еще и на прощание рассказала две ослепительные новеллы.
– Ее навестила Вера, бывшая горничная Судейкиной. Старушка. Расспрашивала обо всех тогдашних гостях, кто уехал, кто где, кто жив – о мирискусниках – и всех вспомнила, никого не забыла.
– Только меня почему-то приняла за жену Алексея Толстого: «Вы всегда с ним вместе приходили»… Я ее нарочно спросила о Князеве. Она гусара сразу вспомнила, говорит: «Я его по черному ходу впускала…» У меня теперь такое чувство, будто я сама с черного хода побывала в своей Поэме…
2) К ней пришел Кузьмин-Караваев, старик, сосед по Слепневу.
– Мы провели целый вечер втроем: он, я, Левушка, пили вино, перебирали с ним всех слепневских. Когда он ушел, меня вдруг, часа через два, осенило: да ведь он из-за меня стрелялся!
Сидя на постели, большая, тучная, она закрыла лицо руками, и задорно, лукаво сверкнули глаза между пальцев.
Опустила руки.
– Подумайте, целый вечер провели вместе, и я только через два часа вспомнила… Ему было тогда 17 лет, это был красивый молодой человек, студент, подававший надежды125.
Она вспоминала что-то далекое, свое, молодое – и хотя речь шла о попытке самоубийства – что-то счастливое… Вспоминала молодость. А я опять подумала о «Поэме»: вот и еще одно самоубийство, правда, окончившееся по-другому, чем то.
Анна Андреевна показала мне целый ворох своих фотографий, переснимаемых кем-то для музея, и среди них одну страшную, с вытаращенными глазами: это на пропуске в Фонтанный Дом, в квартиру. Книжечка; внутри листок; написано:
Ахматова
Анна
Андреевна
жилец
– и тут же приклеена фотография[207]. Я вгляделась: не лицо Ахматовой, а, скорее, лицо ее страха. «Окаменелое страданье» – нет, тут окаменелый ужас. Ведь не только в том, Царскосельском доме «было очень страшно жить»[208], но и в этом, Фонтанном, – я свидетель.
В передней, уже у самых дверей, Анна Андреевна, провожая меня, спросила:
– Что делать, если пишется свое, а приходится переводить чужое?
Мне вспомнились слова Блока, цитируемые в чьих-то воспоминаниях (кажется, у Замятина):
«Отчего нам платят за то, чтобы мы не делали того, что должны делать?»126
9 января 51 На днях один вечер у Анны Андреевны. Я принесла ей прошлогодний августовский номер «Нового мира» со стихами Берггольц127, некоторые мне понравились. Минуя дежурно-патриотические, я прочитала ей вслух три: «Взял неласковую, угрюмую», «Я тайно и горько ревную» и «Ответ».
(Иногда мне кажется, я это сама написала.)
Во втором («Я тайно и горько ревную») для меня неотразима строка: «О, знал бы, откуда зовешь!»
– Хорошие стихи, – сказала Анна Андреевна. – Особенно первое: «Взял неласковую, угрюмую»128. Оля – талантливая, умеет писать коротко. Умеет писать правду. Но увы! Великолепно умеет делиться на части и писать ложь. Я издавна ставила на двух лошадок: черненькая – в Москве, беленькая – в Ленинграде[209]. Беленькая с юности разделена на части и потому сбивается, хотя талант большой…129 А вот черненькая… Вы читали «Назначь мне свиданье на этом свете»? Один из шедевров русской любовной лирики XX века…130
Читала ли я? Читала и перечитывала. И сколько раз просила я Марию Сергеевну, встречая ее у Самуила Яковлевича, почитать мне стихи. (Самуил Яковлевич говорит о ней как о замечательном поэте.) Нет, она отказывается131.
А «Назначь мне свиданье» я не помню целиком наизусть, но у меня в памяти всегда живо, как оно, начиная с середины, движется вверх, все вверх и вверх, измучивая читателя, и там, на самом верху, там, где в слезы обрывается стих – голос автора! – там и у читателя обрывается дыхание. Физически. Приходится делать физическое усилие, чтобы перевести дух и начать следующую строчку. Как будто после всхлипа. Во время работы Самуил Яковлевич часто показывал нам на разных классических образцах это единство ритма, дыхания и, как он утверждает, души. (Например, «Выхожу один я на дорогу».)132
Анна Андреевна попросила меня показать поточнее, что я в данном случае имею в виду. Достала «День поэзии» с подоконника.
– тут бы могло дальше двигаться гладко, но нет, стих идет в высоту, дыхание изнемогает:
Голос исчерпан, но нет! На следующую строку нет духа, но поневоле берешь:
Трудно дается это «И я»!..
Секунду бы отдыха, но нет
После всего на этом втором «назначь» – просто давишься.
– Да, – сказала Анна Андреевна, – дыхание обрывается как раз после строки «пока еще дышим», то есть пока еще живем. Дыхание – жизнь. В этом месте голосу трудно не умереть. Человек задыхается, мечется голова, впору за кислородом посылать. Маруся не словами – дыханием написала о разлуке, жизни, смерти.
13 января 57 Сегодня утром, по настойчивому требованию Анны Андреевны, ездила к ней. Смотрела перед сдачей переводы из Змая[210]. Попридиравшись к некоторым строчкам, я ушла – когда на смену мне пришел придираться Николай Иванович.
18 января 57 На днях звонила Анна Андреевна.
– Я была в Гослитиздате и огорчена. Мне хамят в редакции. Я хочу, чтобы книга называлась «Стихотворения Анны Ахматовой», а они требуют «Анна Ахматова. Стихотворения». Мое заглавие, немного старинное, подходит к моим стихам, а это телеграф. Я сказала: пусть лучше тогда совсем не выпускают книгу… И портрет ужасный. Гравюра на дереве не удается, они дают какую-то фотографию немыслимую: чужая старуха, совсем не я, ни одной черты. Тогда уж лучше выбрать что-нибудь из ташкентских. Или совсем без портрета. Ведь бывают же книги без портретов.
27 января 51 Бешеная речь Анны Андреевны против «Старой актрисы» Заболоцкого133. Она вычитала в этом стихотворении нечто такое, чего, на мой взгляд, там и в помине нет.
– Над кем он смеется? Над старухой, у которой известь в мозгу? Над болезнью? Он убежден, что женщин нельзя подпускать к искусству – вот в чем идея! Да, да, там написано черным по белому, что женщин нельзя подпускать к искусству! Не спорьте! И какие натяжки: у девяностолетней старухи – десятилетняя племянница. Когда поэт высказывает ложную мысль – он неизбежно провирается в изображении быта.
Она не давала отвечать, она была в бешенстве. Другого слова я не подберу.
– Где там написано, что старухе девяносто лет? А девочке десять? – успела я только спросить.
Ответом был гневный взгляд.
Придя домой, я перечитала «Старую актрису». Ни из чего не следует, что старухе девяносто. Очень может быть, ей семьдесят, а девочке тринадцать. И соль рассуждения заключена здесь вовсе не в женщинах, за которых так обиделась Анна Андреевна (женщин нельзя, мол, подпускать к искусству), а в том, что великий художник не всегда бывает образцом нравственности. Женщина ли, мужчина – а вопрос стоит старый, пушкинский: совместимы ли гений и злодейство, талант и скаредность?
Меня, признаться, в стихах Заболоцкого беспокоит нечто другое. Он, конечно, поэт и, конечно, поэт замечательный. Самобытность его сказалась в «Столбцах» – правда, самобытность, не очень для меня привлекательная, но это не важно134. Потом наступил другой период, и многие его стихи созданы в так называемой «классической традиции». И вот тут какой-то червячок меня гложет. «То флейта слышится, то будто фортепьяно». Поступь Державина, голос Баратынского, интонация Тютчева – и за всеми этими чужими голосами, где-то в самой глуби, нота Олейникова. Не самая ли родная ему? Читаю какое-нибудь великолепнейшее стихотворение и думаю: а может быть, это пародия? Настоящий ли это пафос или ложный? Вспоминаю, например, сразу мне запомнившиеся, его стихи Кирову, – «всерьез» они или «нарочно»?
Эта важность огромных дубов, эта величавость стиха – она явилась откуда-то из не нашего века.
А такие, например, стихи?
Или:
Или:
Кто это написал?