Не замечают – для акростиха комплимент. Значит, нет искусственности[248].
Но более всего поразил меня «Воронеж». Я знала, что это посвящено – О. М [андельштаму], которого она навещала в ссылке. Так, но оказалось, существуют еще четыре строки. Анна Андреевна прочитала их мне шепотом.
Страх и Муза! В этих двух словах ключ к жизни наших поэтов. Чаще всего, впрочем, они дежурят у каждого не по очереди, а оба вместе. Муза и страх. Муза, побеждающая страх.
Я рассказала Анне Андреевне о своем болшевском разговоре с Оксманом. Она ответила:
– Да, мы с ним говорили об этом. Я с ним согласна.
5 апреля 58 Вчера провела вечер у Анны Андреевны. Вначале у нее Мария Сергеевна Петровых и Юлия Моисеевна Нейман173, потом приехала еще и Эмма Григорьевна.
Когда я пришла, Анна Андреевна вместе с Марией Сергеевной дозванивались Галкину, чтобы поздравить его с еврейской Пасхой.
– Галкин – единственный человек, который в прошлом году догадался поздравить меня с Пасхой, – сказала она.
Потом потребовала, чтобы ей добыли телефон Слуцкого, который снова обруган в «Литературной газете»174.
– Я хочу знать, как он поживает. Он был так добр ко мне, привез из Италии лекарство, подарил свою книгу. Внимательный, заботливый человек.
Позвонила Слуцкому. Вернулась довольная: «Он сказал, – у меня все в порядке».
Протянула мне его книгу175. Надпись: «От ученика».
Я осведомилась о Суркове. Положение традиционное: обещал позвонить, но еще не звонил. Таким образом, верстка лежит недвижимо, и вопрос о замене двух азиатских стихотворений двумя «Из сожженной тетради» еще не решен.
Я принесла с собой второй номер журнала «Москва». Мне не терпелось показать Анне Андреевне «Последнюю любовь» Заболоцкого и, главное, отрывок из поэмы Самойлова – единственные до сих пор стихи о войне, кроме, быть может, «Дома у дороги», которые взяли меня за сердце. Стихи большого поэта.
Мария Сергеевна и Юлия Моисеевна ушли не то к Нине, не то говорить по телефону, а я прочла Анне Андреевне вслух «Последнюю любовь». Ей не понравилось. Она прочитала сама, глазами – не понравилось опять. Нападки ее оказались, как всегда, совершенно неожиданными и на этот раз, к тому же, непостижимыми для меня.
– При чем тут шофер? – говорила она сердито. – Почему я должна смотреть на влюбленных глазами шофера? Ведь не смотрел же Блок на «две тени, слитых в поцелуе», глазами лихача!.. Второе стихотворение гораздо лучше: чистое, поэтическое, прекрасное. А третье – тоже хорошее, но уже было. Это уже было176.
Я прочитала еще раз строки из «Последней любви»:
Бесприютные дети ночей! Такие найти слова для влюбленных.
Нет. Ничто не помогло.
Вернулись в комнату Мария Сергеевна и Юлия Моисеевна, приехала Эмма. Не знаю, как мы все уместились. Анна Андреевна каждой гостье давала прочесть «Последнюю любовь» и каждой толковала про шофера. Я изо всех сил пыталась понять ее мысль, но так и не поняла, почему поэт не имеет права взглянуть на своих героев со стороны, чужими глазами? Здесь это даже необходимо – взглянуть со стороны! – потому что в самый замысел стихотворения входит неведение героев об их будущем. Но гибельность будущего ясно начертана на их лицах, на цветах уходящего лета, и усталый старый человек, посторонний, читает эти письмена. Здесь все дело именно в неведении и ведении, а кто ведает – шофер ли, прохожий? не все ль равно? Сравнение с Блоком неправомерно: потому что все блоковские стихи о мчащемся лихаче – есть сами по себе стихи о гибели. Герой и сам знает, что рысак мчит его в гибель.
Вот она, гибель:
Или:
Ночной мрак – гибель, и герой сам это знает, а герои Заболоцкого – нет. За них знает шофер.
Никакие мои доводы и цитаты не помогали. Анна Андреевна с раздражением твердила одно: ну при чем тут шофер?
– Да ведь этот шофер – отчасти сам автор, – сказала я наконец. – Автор, который раздвоился и глядит на себя со стороны.
Ладно, отложили Заболоцкого. Я прочла вслух кусок поэмы Самойлова. Что там поет внутри – такое родное, знакомое, и такое новое, еще не бывшее ни у кого? Он лиричен насквозь – как-то, хочется сказать, виолончелен – всюду, не только в лирических строках, но и в повествовательных, рассказывающих, к которым я обыкновенно более глуха.
Рассказал эпизод о капитане Богомолове. Потом:
Наверно, читала я очень плохо, заранее мучаясь от того огорчения, какое испытаю, если и эти стихи не понравятся Анне Андреевне.
Но ей они понравились, слава Богу, и даже очень. Она взяла у меня из рук «Москву» и перечла всего Самойлова: отрывок из поэмы и стихи – все насквозь, глазами.
– Хорошо, – сказала она еще раз. – Слышен поэт. «Постепенно становится мной» это уж и совсем хорошо177.
Я, ни к селу ни к городу, повторила свою любимую мысль, что вот в Мартынове я поэта не слышу ни на грош. Мария Сергеевна полу-согласилась, но сказала, что любит раннего Мартынова – «Реку Тишину». Юлия Моисеевна и Эмма возражали мне, говоря, что он «интересен» (термин, недоступный моему пониманию), «виртуозен», «блестящ».
– Я не согласна с Лидией Корнеевной. У Мартынова встречаются большие удачи. «Будьте полезны, будьте железны» это великолепно. А вот «богатый нищий жрет мороженое» мне ни к чему178.
Сидели, болтали. Оказывается, вернувшись из Болшева, Анна Андреевна уже успела прихворнуть: искупалась и несколько дней провела полулежа. Но сейчас она снова выходит. Было уже поздно, мы все торопились по домам, но Анна Андреевна нас удерживала. Мы, плечом к плечу, сгрудились у нее на постели, вытеснив ее с привычного места на стул.
Я рассказала о том, что 1 апреля, в Переделкине, на дне рождения у Корнея Ивановича был Зощенко и произвел на меня и на Деда тяжелое, больное впечатление. Уходя, он явно не понимал, в какую дверь выйти, и все пытался проститься с Тамарой Владимировной, которая уезжала вместе с ним, путая ее с какой-то другой дамой, ему незнакомой179.
– Бедный Мишенька, – сказала Анна Андреевна. – Я никогда в прежнее время не была с ним дружна, а теперь мне за него тревожно, как за близкого.
Помолчали.
Разговор перешел на всякие казенные оценки литературы, принятые в справочниках и в вузах. Анна Андреевна рассказала:
– В столице, в университете имени Ломоносова, профессор, доктор наук, читает студентам лекцию об акмеизме. При этом о Николае Степановиче и об Осипе не упоминается; оставлены почему-то только Сергей Городецкий, я и Мишенька Зенкевич, который к тому же именуется Сенкевичем.
Наконец все поднялись, и я вместе со всеми, но меня Анна Андреевна удержала:
– Останьтесь, у меня к вам дело.
Она проводила гостей и воротилась в комнату. Внезапным быстрым движением нагнулась и вытащила откуда-то длинный узкий прямоугольник картона. Движение было такое быстрое, что я не успела понять откуда.
– Узнаете?
– Нет.
– Корешок вашей папки. Разве ваша папка была с рваным корешком?
– Нет, она была новая! Зачем же я вам дам рваную папку!
– Унесите! Лучше я сама к вам приду[250].
Ох, до чего надоело! Опять Двор Чудес! Какая скука!
Шла я назад, повторяя слова пастернаковской молитвы:
Либо откровений не надо, либо в придачу к ним нужна воля, хотя бы на четырех с половиной метрах жилплощади.
Шла я назад, повторяя слова пастернаковской молитвы:
Либо откровений не надо, либо в придачу к ним нужна воля, хотя бы на четырех с половиной метрах жилплощади.
Смесям не откажешь в остроте, но в них, окромя остроты, есть и нечто опостылевшее, скучное, нудное.
Значит, опять —
6 апреля 58 В очередном разговоре о «Докторе Живаго» (о котором Анна Андреевна опять отзывалась весьма насмешливо), я сказала мельком, что Пастернак сильно подчеркивает всякие случайные совпадения: то время совпадет, то место, придавая видимо этим совпадениям особый смысл.
– Да, – ответила Анна Андреевна, – ими богата жизнь, но из этого ровно ничего не следует… В 41-м, во время бомбежек, у меня в Фонтанном Доме уже невозможно было жить. Я решила переехать к Томашевским. За мной пришел Борис Викторович, взял мой чемоданчик (вот этот самый), и мы отправились. У цирка сели в трамвай. Но скоро началась тревога. Мы вышли. Нас загнали во двор, потом в какой-то подвал. Не глядя, мы на что-то сели; потом я подняла глаза… Белые стены! Это была «Бродячая собака»180.
Встреча с Сурковым наконец состоялась. «Он был кроток, как агнец», – сказала Анна Андреевна. Замену азиатских стихов – «сожженными» разрешил. Однако начало «Надписи на книге» («Почти что от летейской тени») восстановить не позволил, и «Мой городок игрушечный сожгли» дает, насколько я поняла, в искаженном виде.
Теперь книга снова отправляется в Венгрию – на сверку.
21 апреля 58 В городе флаги – день рождения Владимира Ильича.
И у меня флаги в душе. Сегодня я много часов провела с Анной Андреевной.
Сбылась моя мечта: она прочитала. И ей не не понравилось[251].
Я поехала на Ордынку часа в два, привезла ее к себе и только вечером отвезла домой. Чуть ли не целый день мы провели одни. Она прочитала – потом говорила со мной – обо мне и не обо мне… Как это у нее в стихах точно названо, хоть и по другому поводу, а точно – «…дружбы светлые беседы»…
Что осталось бы от нашей жизни – от жизни всех нас – без этих бесед? Особенно от моей жизни: оледенелой. Постылый быт, постылая работа – для денег и без отклика, постылый Двор Чудес – и вечный страх за тех, кого любишь, маленьких и больших. Безвестные могилы и «поминальные дни».
Но существует и в моей жизни – ив каком изобилии! «несокрушима и верна / Души высокая свобода, / Что дружбою наречена», – и потому я не вправе жаловаться.
Я приехала на Ордынку в такси. Анна Андреевна была не готова, машина строго тикала внизу, но она не торопилась. В халате спокойно пила кофе в столовой и ела свой творог. Спешить – это ей вообще не свойственно. Выпила две чашки, потом ушла переодеваться к себе.
– Шток говорит: ваши солдатские восемь минут.
Солдатские восемь минут длились, разумеется, все штатские двадцать.
И вот она у меня. Сидит в моем кресле, за моим столом, под моей зеленой лампой – ее седина, статность, спокойствие, плечи, движения рук, повороты головы – здесь, в мирном кругу настольного света. Она зоркая, читает, не наклоняясь над страницами и не поднимая их к глазам. Переворачивает прямым мизинцем листы. Умные зеленые глаза легко бегают по строчкам. Лицо неподвижно: ничего не угадать.
Я – в своем углу – пытаюсь готовиться к «семинару молодых»[252]. Одна рукопись бездарней другой; словно нарочно произведен невидимой рукою «отбор наоборот»; послать бы Тусю или Шуру по городам и селам – каких чудес они оттуда навезли бы!
Впрочем, мне было не до чтения чужих рукописей: я все пробовала прочесть на лице у Анны Андреевны, что думает она о моей.
Не находя себе места, я тащусь на кухню и там что-то преждевременно грею и приготовляю.
Посередине чтения Анна Андреевна вдруг просит меня найти «Иностранную литературу» № 3 с какой-то статьей о Фолкнере. Зачем бы это? Надоела моя повесть? Я нахожу номер, но тревога бьет и колотит меня, и я не в состоянии разобраться в оглавлении.
Сижу в своем углу, смотрю на нее и думаю о том, как постыдно мало сделано мною, хотя Бог позаботился спасти меня и смолоду послал мне учителей небывалых: Тусю и Самуила Яковлевича, Корнея Ивановича и Анну Андреевну. Были, были на то извинительные причины, но у кого их нет? Талант и воля преодолели бы все.
И вот – конец. Перевернута последняя страница. Она прочитала. Я сажусь напротив. Она говорит немногословно и точно; говорит и о мелочах, и об общем, не отделяя одно от другого, подряд; не дает при этом вещи никакой общей оценки. Я не спрашиваю. («И «Софье» ведь она не давала, а любит ее», – утешаю я себя).
Нравится все фонарное[253].
То, что после фонарного, лучше, чем то, что до. (И я это чувствую, но в чем причина – не понимаю.)
Нельзя сказать – «поднялась уходить», «прилегла полежать».
(Верю ей – но – не слышу. Вот беда.)
Все, что о стихах – хорошо. И о процессе творчества.
Хорошо об огне[254].
Хорошо: «роща была полна его ожиданием»[255].
Хорошо: «других понималыциков, кроме нее, у меня не осталось»[256].
Хорошо: «тот режиссер, который поставил мой сегодняшний день»[257].
Хорошо: «для будущих братьев»[258].
Потом она взяла в руки «Иностранную литературу», мгновенно нашла нужную статью и прочитала мне оттуда строки о процессе творчества[259].
– Вот и у вас об этом же идет речь, – сказала она. – И у меня в «Решке». Творчество как предмет изображения. Но что за странная статья! Я долго трудилась, прежде чем из нее извлекла нечто. Читатель обязан быть прилежен и трудолюбив. Я читала, читала, читала – меня очень интересует Фолкнер – и всё какие-то обиняки. Но в конце концов статью есть из-за чего читать. Она питательная. Хотя построена она по принципу еврейского анекдота: «Вы знаете, как делают творог? Берут вареники и ви-ко-ви-ривают!»
…Когда разговор о «Спуске под воду» был окончен и мы пообедали, Анна Андреевна вдруг сказала:
– Дайте, пожалуйста, ту пачку.
«Та пачка» – это кусок из «Трудов и дней» Гумилева – пачка, которую когда-то, еще до войны, в Ленинграде, Анна Андреевна дала мне на хранение. В прошлый раз она лишь мельком взглянула на эти листки и не взяла их с собой. (Я знаю, она издавна составляет «Труды и дни» Гумилева вместе с одним из своих друзей, исследователем жизни и поэзии Николая Степановича, Павлом Николаевичем Лукницким[260].) Теперь, сидя у меня, она внимательно разглядывала каждый листок.
Я опять уселась в дальнем углу читать своих графоманов, но она каждую минуту отрывала меня.
– Да тут сокровища! Вот, читайте!
Оказывается, Одоевцева напечатала где-то в Париже,
будто Николай Степанович относился к стихам Анны Андреевны, как к рукоделию жены поэта181. А тут, в пачке, содержится опровержение… Анна Андреевна произнесла об этих заграничных мемуарах гневный монолог:
– Так он думал вначале. А потом, когда он уехал в Африку, вернулся, и я ему прочла стихи из будущей книги «Вечер», – он переменил свое мнение… У него роман с Одоевцевой был в начале двадцатых, он тогда был сильно уязвлен нашим разводом. Кроме того, она из него кое-что по-женски выдразнила. Но вот посмотрите, письмо ко мне: уже 2 года в разрыве, никаких между нами зефиров и амуров. И вот, читайте, что он пишет.
Показала отрывки: хвалит приморскую девчонку («она пьянит меня»), утверждает: «ты не лучшая русская поэтесса, а крупный русский поэт».
Она попросила листочек бумаги и выписала библиографическую ссылку на какую-то статью, где Гумилев пишет: «Ахматова захватила всю сферу женских чувств, и все поэтессы должны пройти ею»182.
– Да тут сокровища! – повторила Анна Андреевна. – Семь писем Иннокентия Анненского к Маковскому. А я думала – все погибло.
(Что ж, она позабыла, что дала эту пачку мне на хранение в 41 году? Ни разу не осведомилась за все восемнадцать лет!)
– Нет. Не забыла, – ответила Анна Андреевна на мой прямой вопрос. – Но я думала, раз вы молчите, – значит, погибло. Обыски, война, блокада, эвакуация… Я не знаю, где вы ее хранили, но вы – или не вы! – имели полное право сжечь ее.
Я была очень тронута такой деликатностью183.
В этот день удалось мне угодить Анне Андреевне и ее фотографиями. Я посылала одному вятскому кудеснику на воскрешение ее маленькие ташкентские снимки, подаренные ею мне когда-то. На одном надпись карандашом: «Моему капитану Л. К. Ч.» – капитаном она меня прозвала в дороге из Чистополя в Ташкент… Волшебник совершил свое чудо: карточки прояснились, и теперь Анна Андреевна с большим удовольствием их рассматривала: на одной – чудесно вылепленная голова, профиль с челкой, глаза опущены; а другая – en face: глаза поднятые, сияющие, кажущиеся огромными (такие редко у нее бывают; на самом деле глаза у нее пронзительные, но небольшие).