Заговорили мы о слухах, доходящих «сверху» (вот тоже нерасшифровываемое понятие: «верх»), будто Хрущев в каком-то из своих выступлений, настаивая на том, что следует и впредь разоблачать «культ», сказал: «Никто из вас меня не поддерживает, меня поддержала художественная интеллигенция».
– Это мы с вами, – сказала Анна Андреевна, махнув рукой в мою сторону. Ну, в таком контексте я могу принять это «мы» без ложной скромности. Я, конечно, интеллигенция и я, конечно, только и жива надеждой на полное разоблачение сталинщины.
– Но как быть с Венгрией? – спросила я.
– Этой акции художественная интеллигенция не поддержала, – сказала Анна Андреевна.
Я ответила, что, конечно, не поддержала, но ведь и не воспрепятствовала. А как интересно – и страшно! – повторяется история! Александр II в 1861 году освободил крестьян, а в 63 задушил Польшу. Выступил в защиту Польши один Герцен, а московская «художественная интеллигенция», в особенности славянофилы, поддержали расправу с Польшей от всей души, не за страх (как иные «западники»), а за совесть.
Анна Андреевна только вздохнула. Я вспомнила герценовскую «Мазурку» и «1863», и «Письма к противнику», и «Mater Dolorosa», и «Поляки прощают нас», и «Ответ Аксакову», и несчастную некрасовскую оду Муравьеву-Вешателю… и все, все, что мы обязаны помнить. Но – помним ли? А если и да – то – чем помогли венграм? Так же ровно ничем, как и нашим заключенным, нашим расстрелянным… И как окончится «сражение в тишине» – там, «наверху», и что упадет «сверху» нам на голову? И у кого снова полетят головы?
– То верится, то не верится, – сказала Анна Андреевна и снова вздохнула.
Потом вдруг, одним движением руки, перенесла меня назад – в Фонтанный Дом, в тридцатые. Из шестидесятых в тридцатые, с Беговой на Фонтанку. Она порывисто схватила клочок бумаги, придвинула к себе пепельницу со спичками (обе, Мария Сергеевна и Ариша, курят), быстро вывела карандашом несколько слов и протянула клочок мне. Я обрадовалась: стихи? Но нет, новые стихи сейчас, в наше новое время, она уже читает вслух, под потолком, и не жжет. А эту бумажку приготовилась сжечь.
«Что вы слышали о Новочеркасске?» – написано округлым, забирающим вверх, почерком.
Я ответила на той же бумаге:
«Мало. Говорят, летом, когда повысили цены на мясо, там люди сожгли милицию, а потом были аресты».
Анна Андреевна зачеркнула слово «аресты» и написала: «трупы».
Потом поднесла к бумаге спичку и долго, молча, медленно поворачивала ее в огне, стряхивая пепел в пепельницу.
Мало? А откуда мы вообще что-нибудь можем знать? О Венгрии знали из газет ложь и между строками газетной лжи прочли правду. О Новочеркасске, городе нашей «Родной земли», не знали ровно ничего329. Так, слухи. И мы еще корим иностранцев или эмигрантов, что они не понимают Россию!
11 ноября 62 Анна Андреевна снова у Ники. Когда я пришла, она лежала, укрытая пледом, но скоро поднялась и весь вечер была веселая, деятельная, щедрая… Во-первых, она прочитала мне свои воспоминания о Мандельштаме. (Они, к сожалению, беднее, чем ее память о нем.) Во-вторых, прочла мне набросок рецензии на книгу Тарковского[465]. В-третьих, попросила меня прочесть наизусть стихотворение «И вот, наперекор тому, / Что смерть глядит в глаза» и нашла, что запомненный мною вариант сильнее того, который запомнен ею[466]. В-четвертых, – ив главных! – показала мне те строфы, которые раньше заменялись в «Поэме» точками – показала их вписанными, наконец, ее рукой! Так как мой экземпляр был у меня с собою – я сию же минуту переписала их к себе: она позволила[467].
Да, «мы растили детей для плахи, для застенка и для тюрьмы», а теперь новые дети растут, видно, не для плахи, если эти строки можно повторять и записывать… А – печатать? Пока не увижу эти строфы напечатанными, до тех пор и не узнаю, для чего растут нынешние дети… Анна Андреевна ведь и не предложила их пока в «Новый мир», а «Новый мир» и без них уже колеблется, печатать ли «Поэму» вообще?
Поглядим.
В соседней комнате Ника стучала на машинке. Анна Андреевна объяснила мне, что с помощью Ники она составляет новую книгу: туда войдут стихи тридцатых годов и отрывки из «Реквиема».
Книга будет называться «Бег времени»[468].
– Может быть, лучше – «Сожженная тетрадь»? – предложила я.
– Цензура не пропустит, – сказала Анна Андреевна.
Потом заговорила о Мандельштаме, припомнила,
что термин «внутренние эмигранты» пустили в ход относительно нее и Мандельштама – Брики.
– Знаменитый салон должен был бы называться иначе, слово совсем на другую букву. И половина посетителей – следователи. Всемогущий Агранов был Лилиным очередным любовником. Он, по Аилиной просьбе, не пустил Маяковского в Париж, к Яковлевой, и Маяковский застрелился330.
12 ноября 62 Позвонила Ника, попросила меня заехать к ней за письмом Анны Андреевны к Корнею Ивановичу. Вчера я заехала по дороге на дачу. Это настоящий Высочайший Рескрипт[469]. По-видимому, ни «Поэма» Ахматовой, ни предисловие напечатаны в «Новом мире» не будут. Дед, бедняга, так спешил, так старался, и не печатать «Поэму» Ахматовой, с предисловием или без всякого предисловия, какой стыд!.. Мне звонила Караганова, просила быть посредницей между ними и Корнеем Ивановичем, «которого мы все так любим и уважаем». Я отказалась наотрез. Во-первых, «Новый мир», после издевательской рецензии Твардовского на «Софью», вообще не имеет права ко мне обращаться. Во-вторых, пусть сами преподносят свою ерунду. А я им не передатчик. Как это было бы ударно, выигрышно – «Поэма без героя» Ахматовой с предисловием Корнея Ивановича, которое ему очень удалось. И ведь нет же!
14 ноября 62 Сегодня Деду позвонила из «Нового мира» Озерова (Караганова в кустах) и пролепетала что-то насчет решения редколлегии не публиковать «Поэму», а, следовательно, и его предисловие. Я ждала взрыва, но Дед, с несвойственным ему спокойствием, сказал:
– Какая у вас, однако, глупая редколлегия!
(Думаю, это спокойствие вызвано тем, что в кармане его рабочей зеленой куртки лежит письмо Ахматовой.)
Мне жаль Калерию Николаевну. Она человек доброжелательный и литературу любит. И вот какие приятные поручения вынуждена исполнять331.
16 ноября 62 Ника позвонила, что Анна Андреевна просит придти, и я отправилась. Анна Андреевна лежала на кушетке, отозвалась слабым голосом, но через несколько минут спустила отечные ноги на пол, нащупала ногами туфли, подобрала и заколола распущенные волосы и бодро пересела в кресло.
– Докладываю, – начала она. – У меня был Сурков. Явился с букетом. Он сказал: «если бы я только мог предположить, что вы в Москве, я привез бы вам цветы из Рима».
– «Горы пармских фиалок в апреле», – процитировала я. – «И свиданье в Мальтийской Капелле». Ну, а как прошло свидание?
– «Встреча прошла в теплой, дружественной обстановке». Я просила Суркова позаботиться о Наде: о ее жилье, прописке, пенсии, работе. Он не дал мне договорить. Все выговорил сам. И то, что Надежда Яковлевна – вдова великого поэта. И то, сколько уж лет она терпит унижения и несправедливости. И что необходимо все эти безобразия прекратить.
Интересно, станет ли Сурков в действительности хлопотать за Надежду Яковлевну и прекратит ли безобразия? Я рассказала Анне Андреевне, как Корней Иванович ходил когда-то к Суркову просить, чтоб Союз предоставил квартиру Тамаре Григорьевне – она жила тогда со своими стариками на Сущевской, в двух крошечных и несмежных комнатушках большой коммунальной квартиры, с полуразрушенной лестницей. Теснота была в обеих комнатушках немыслимая: чтобы подойти к постели больной Евгении Самойловны, надо было отодвигать стол, а чтобы выпить чаю в комнате Тамары Григорьевны – снять все книги с бюро прямо на пол. Не только стряпали и стирали – мылись в общей коммунальной кухне, потому что ванной не было. И вот что примечательно: не успел Корней Иванович рта открыть, чтоб перечислить Тусины пьесы и сказки, и изобразить трущобу, в которой она вынуждена жить, работать и заботиться о смертельно больной матери – как Сурков все перечислил ему сам: и все Тусины заслуги, и все Тусины беды – с сочувствием и возмущением. А потом не сделал ничего, так что Соломон Маркович и Евгения Самойловна умерли в этой же трущобе… Тамаре Григорьевне Союз не только не предоставил квартиру, но почему-то в течение долгого времени не разрешал даже вступить в кооператив, то есть купить квартиру на собственные деньги. (Разрешили уже после смерти стариков.) Это я к тому вспомнила и рассказала, что на сочувствие Суркова Надежде Яковлевне особенно полагаться нельзя. Поглядим. Времена другие и, может быть, все обернется иначе.
Сурков сказал Анне Андреевне, что теперь следует издать ее однотомник «большой, настоящий», а не «крошечный» (намекая на последний сборник 61 года).
Сурков сказал Анне Андреевне, что теперь следует издать ее однотомник «большой, настоящий», а не «крошечный» (намекая на последний сборник 61 года).
– А ведь из «крошечного» он все вычеркивал сам, – напомнила мне Анна Андреевна со смехом.
– Шут! – не выдержала я. И сейчас же раскаялась. Потому что Сурков несомненно Анну Андреевну любит и несомненно понимает цену ее поэзии. Но он чиновник – в первую очередь, а любитель поэзии – во вторую.
– Ну, что вы, Лидия Корнеевна, ну что вы так на него, Сурков как Сурков, – сказала Анна Андреевна. – Но я с ним тоже была хорошей ведьмой. Он начал мне выдавать какие-то комплименты: «Расцвет! У вас расцвет!» – «Какой, говорю, расцвет, пора в могилу».
Помолчали. Потом Анна Андреевна заговорила о Фолкнере, который очень ее занимает. Недавно она встретилась с Ритой Яковлевной Райт и выспрашивала у нее биографию Фолкнера. Рита Райт большая ведь специалистка по американской литературе, да и перевела недавно один его роман332.
А потом началось самое интересное: она позвала Нику и попросила ее показать мне список стихотворений, отобранных для сборника, который она намеревается предложить издательству «Советский писатель». Всего 96 стихотворений. Я посоветовала включить «К смерти» из «Реквиема», так вот вместе со стихотворением «Ты все равно придешь» и выходит 96. Перечитывая список и почти за каждой первой строкой сразу слыша все стихотворение целиком, я сказала:
– По названиям я не всегда узнаю. Мне трудно.
– Так ведь я здесь! Перед вами! Спрашивайте, когда не понимаете – я отвечу! «Тут тебе ширма, тут и Петрушка».
(Она в самом деле тут, в этой комнате; напротив меня: я на кушетке, она в кресле… «Еще тут», – подумала я.)
Сегодня она веселая, шутливая. Когда читала мне одно четверостишие, которое я позабыла, я невольно нахмурилась от напряжения. Увидя мою нахмуренность, она, как на сцене, прикрыла рот ладонью и громким сценическим шепотом, «в сторону», с отчаянием прошептала Нике:
– Не понравилось!
Поручила мне спросить у Корнея Ивановича, согласен ли он отдать свое предисловие к «Поэме» – вместе с «Поэмой», конечно, в «Знамя». Затем высказала по поводу предисловия еще три мелких пожелания.
Заговорили о Солженицыне.
– Я не уеду в Ленинград, – сказала она, – пока не подержу в руках № 11 «Нового мира». Хочу убедиться, что новая эпоха настала. А чуть прочту Солженицына в журнале, сразу уеду: мне пора пенсию получать, за дачу платить… Вернусь в январе[470].
Снова повторила о Солженицыне, «это человек поразительный, не только писатель». И снова: «Он слышит, что говорит».
– А вот, например, Рита Райт – та не слышит. Сказала мне недавно: «Не люблю, когда бранят Наталию Николаевну Пушкину. Боюсь, когда скончается Лиля Юрьевна, ее тоже начнут бранить». А при чем тут вообще Лиля Юрьевна?[471]
Начала расспрашивать меня о Malia. Я мельком пожаловалась, что он слишком поздно засиживается и я от разговоров устаю, хотя мне и интересно разговаривать с ним. И тут она, в ответ на мои слова, вдруг такое произнесла, что сразу осветило мне некоторые строфы в «Поэме». Я, конечно, многое разгадала сама, но услышать подтверждение догадки из уст автора – дело иное.
– Ничего удивительного, что Malia засиживается, – сказала она, – Malia ведь приятель сэра Исайи, а тот просидел у меня однажды двенадцать часов подряд и заслужил Постановление…
(«Заслужил!» «…мы с ним такое заслужим, / Что смутится двадцатый век». И в «Посвящении»: «Он погибель мне принесет»… Итак, она полагает, что именно визит к ней сэра Исайи вызвал чудовищную меру 46 года…)
Тут я ей пересказала слышанное мною накануне от Жени Ласкиной – им на редколлегии доложил Аркадий Васильев: когда Твардовский ходил к Хрущеву с рукописью Солженицына, то спросил Никиту Сергеевича заодно и об Ахматовой и Зощенко, и Хрущев ему будто бы сказал: «Постановление 46 года можно игнорировать»… Вот почему, думаю я, все журналы кинулись к ней сейчас за стихами. И вот почему Сурков возмечтал о толстом, настоящем однотомнике333.
– Жаль, Мишенька не дожил! – вздохнула Анна Андреевна.
…А про Malia я рассказала ей один эпизод. По поводу иностранного – да и нашего собственного – непонимания нашей жизни и того, чего нам ждать от непонятного «верха». В давешнем октябре, в разгар кубинских событий – ну, когда Америка потребовала, чтобы мы убрали свои ракеты с Кубы, а мы заявили, будто никаких ракет там нету, а нам были предъявлены фотографии ракетных установок и ультиматум – и тогда ракеты нашлись и мы их убрали – вот в эти часы, когда на улицах происходило очередное запланированное «лордам в морду», ко мне внезапно, без обычного телефонного звонка, пришел Malia. Я по обыкновению работала. Вижу, он очень взбудоражен. Предлагаю ему снять пальто, присесть, спрашиваю, что случилось? Нет, не снимает и не садится. Изо всех карманов торчат, как огромные, хорошо выглаженные носовые платки, – газеты. Стоит прямо передо мной, молчит и в недоумении смотрит на мой пюпитр. Спрашивает:
– Что вы делаете?
– Я… Я ничего не делаю. Я пишу.
– Сегодня – пишете? Что-нибудь срочное?
– Нет, не особенно… То есть – да, конечно. Я к сроку готовлю второе издание своей книги. Об искусстве редактирования художественной прозы.
– Как вы сказали?
– Называется «В лаборатории редактора». В сущности, это книга о русском языке.
– И вы сейчас это пишете? Сегодня?
– Да. А что?
– Сегодня решается, будет ли война. Если ваше правительство не уберет ракеты с Кубы, война начнется. Вы это понимаете?
– Понимаю.
– Что же вы делаете?
– Я? Ничего. Я пишу. Война либо будет, либо нет. Меня все равно не спросят. Узнаю, когда наш дом взлетит на воздух. А пока – пишу.
Malia – человек слишком хорошо воспитанный, чтобы явно пожать плечами. Но, ручаюсь – в душе пожал. «Стойкость», подумал он. Или так: «Восточный фатализм». Или так: «Русская национальная черта: равнодушие к общественной жизни». А что общественной жизни у нас просто нет, что существует только ее регламентированная фикция, что «демонстрации трудящихся» так же мало выражают волю и мысль общества, как, например, выборы – это ему на ум не приходит. Он взглянул на часы – вероятно, истекали часы ультиматума – и поспешил в посольство за новостями. Я же продолжала работать. Найдет начальство нужным – сообщит новости, не найдет нужным… – не сообщит – куда же мне спешить? «Вот и попробуй, объясни ему нашу жизнь, – окончила я. – Нашу безжизненность».
– Да, – сказала Анна Андреевна. – Это ему не XIX век. Не Дмитриев-Мамонов. К такому омертвению люди приходят не сразу. Требуются десятилетия дрессировки в спокойствие. Не в спокойствие – в мертвость.
19 ноября 62 Монолог Анны Андреевны по телефону:
– Нездоровится; нет, ничего особенного, гастрит; вот лежу и болтаю с друзьями. Я решила уехать в Ленинград от вечера Литмузея. Пусть делают без меня. Если я в Питере, то вот и естественно, что меня нет. Я их боюсь, они все путают. Маринин вечер устроили бездарно. Приехал Эренбург, привез Слуцкого и Тагера – Слуцкого еще слушали кое-как, а Тагер бубнил, бубнил, бубнил, бубнил, и зал постепенно начал жить собственной жизнью. Знаете, как это бывает? Каждый занимается собственным делом. Одни кашляют, другие играют в пинг-понг. (Я прыснула.) И это – возвращение Марины в Москву, в ее Москву!.. Нет, благодарю покорно334.
Дальше она рассказала план, придуманный Ниной Антоновной:
Корней Иванович читает статью о «Поэме».
Нина – «Предысторию» и куски из «Поэмы».
Жирмунский – читает статью о лирике, а потом все слушают голос Ахматовой, записанный на магнитофоне: Ахматова читает стихи.
Да, еще Тарковский.
23 ноября 62 Днем я привезла Анне Андреевне из Переделкина от Корнея Ивановича новый, с учетом всех ее замечаний и просьб, вариант предисловия. Анна Андреевна на кушетке – растрепанная, неприбранная, без лифчика, тучная. Такой она часто бывает с утра. Папку с рукописью сунула себе под подушку. Она хочет вручить Дедову статью Скоринихе для «Знамени», а если «Поэма» не пойдет в «Знамени» – передать в «Москву».
– Это – шедевр Корнея Чуковского, – сказала она. – Вот увидите, как его работа будет оценена. Статья написана громко. У нас совсем утрачено это искусство.
За стенкой зазвонил телефон. На длинном шнуре Ника из другой комнаты принесла аппарат и поставила на низенький столик возле кушетки. Только что Анна Андреевна казалась мне некрасивой, старой, обрюзгшей, и вдруг на моих глазах совершилось «обыкновенное чудо», обычное, столько раз мною виденное, ахматовское преображение. Исчезла беззубость, исчез большой живот. Властно взяла она трубку. Царственным движением откинула шнур. Повелительно заговорила.