Записки об Анне Ахматовой. 1952-1962 - Чуковская Лидия Корнеевна 45 стр.


Заговорили мы о слухах, доходящих «сверху» (вот тоже нерасшифровываемое понятие: «верх»), будто Хрущев в каком-то из своих выступлений, настаивая на том, что следует и впредь разоблачать «культ», сказал: «Никто из вас меня не поддерживает, меня поддержала художественная интеллигенция».

– Это мы с вами, – сказала Анна Андреевна, махнув рукой в мою сторону. Ну, в таком контексте я могу принять это «мы» без ложной скромности. Я, конечно, интеллигенция и я, конечно, только и жива надеждой на полное разоблачение сталинщины.

– Но как быть с Венгрией? – спросила я.

Этой акции художественная интеллигенция не поддержала, – сказала Анна Андреевна.

Я ответила, что, конечно, не поддержала, но ведь и не воспрепятствовала. А как интересно – и страшно! – повторяется история! Александр II в 1861 году освободил крестьян, а в 63 задушил Польшу. Выступил в защиту Польши один Герцен, а московская «художественная интеллигенция», в особенности славянофилы, поддержали расправу с Польшей от всей души, не за страх (как иные «западники»), а за совесть.

Анна Андреевна только вздохнула. Я вспомнила герценовскую «Мазурку» и «1863», и «Письма к противнику», и «Mater Dolorosa», и «Поляки прощают нас», и «Ответ Аксакову», и несчастную некрасовскую оду Муравьеву-Вешателю… и все, все, что мы обязаны помнить. Но – помним ли? А если и да – то – чем помогли венграм? Так же ровно ничем, как и нашим заключенным, нашим расстрелянным… И как окончится «сражение в тишине» – там, «наверху», и что упадет «сверху» нам на голову? И у кого снова полетят головы?

– То верится, то не верится, – сказала Анна Андреевна и снова вздохнула.

Потом вдруг, одним движением руки, перенесла меня назад – в Фонтанный Дом, в тридцатые. Из шестидесятых в тридцатые, с Беговой на Фонтанку. Она порывисто схватила клочок бумаги, придвинула к себе пепельницу со спичками (обе, Мария Сергеевна и Ариша, курят), быстро вывела карандашом несколько слов и протянула клочок мне. Я обрадовалась: стихи? Но нет, новые стихи сейчас, в наше новое время, она уже читает вслух, под потолком, и не жжет. А эту бумажку приготовилась сжечь.

«Что вы слышали о Новочеркасске?» – написано округлым, забирающим вверх, почерком.

Я ответила на той же бумаге:

«Мало. Говорят, летом, когда повысили цены на мясо, там люди сожгли милицию, а потом были аресты».

Анна Андреевна зачеркнула слово «аресты» и написала: «трупы».

Потом поднесла к бумаге спичку и долго, молча, медленно поворачивала ее в огне, стряхивая пепел в пепельницу.

Мало? А откуда мы вообще что-нибудь можем знать? О Венгрии знали из газет ложь и между строками газетной лжи прочли правду. О Новочеркасске, городе нашей «Родной земли», не знали ровно ничего329. Так, слухи. И мы еще корим иностранцев или эмигрантов, что они не понимают Россию!


11 ноября 62 Анна Андреевна снова у Ники. Когда я пришла, она лежала, укрытая пледом, но скоро поднялась и весь вечер была веселая, деятельная, щедрая… Во-первых, она прочитала мне свои воспоминания о Мандельштаме. (Они, к сожалению, беднее, чем ее память о нем.) Во-вторых, прочла мне набросок рецензии на книгу Тарковского[465]. В-третьих, попросила меня прочесть наизусть стихотворение «И вот, наперекор тому, / Что смерть глядит в глаза» и нашла, что запомненный мною вариант сильнее того, который запомнен ею[466]. В-четвертых, – ив главных! – показала мне те строфы, которые раньше заменялись в «Поэме» точками – показала их вписанными, наконец, ее рукой! Так как мой экземпляр был у меня с собою – я сию же минуту переписала их к себе: она позволила[467].

Да, «мы растили детей для плахи, для застенка и для тюрьмы», а теперь новые дети растут, видно, не для плахи, если эти строки можно повторять и записывать… А – печатать? Пока не увижу эти строфы напечатанными, до тех пор и не узнаю, для чего растут нынешние дети… Анна Андреевна ведь и не предложила их пока в «Новый мир», а «Новый мир» и без них уже колеблется, печатать ли «Поэму» вообще?

Поглядим.

В соседней комнате Ника стучала на машинке. Анна Андреевна объяснила мне, что с помощью Ники она составляет новую книгу: туда войдут стихи тридцатых годов и отрывки из «Реквиема».

Книга будет называться «Бег времени»[468].

– Может быть, лучше – «Сожженная тетрадь»? – предложила я.

– Цензура не пропустит, – сказала Анна Андреевна.

Потом заговорила о Мандельштаме, припомнила,

что термин «внутренние эмигранты» пустили в ход относительно нее и Мандельштама – Брики.

– Знаменитый салон должен был бы называться иначе, слово совсем на другую букву. И половина посетителей – следователи. Всемогущий Агранов был Лилиным очередным любовником. Он, по Аилиной просьбе, не пустил Маяковского в Париж, к Яковлевой, и Маяковский застрелился330.


12 ноября 62 Позвонила Ника, попросила меня заехать к ней за письмом Анны Андреевны к Корнею Ивановичу. Вчера я заехала по дороге на дачу. Это настоящий Высочайший Рескрипт[469]. По-видимому, ни «Поэма» Ахматовой, ни предисловие напечатаны в «Новом мире» не будут. Дед, бедняга, так спешил, так старался, и не печатать «Поэму» Ахматовой, с предисловием или без всякого предисловия, какой стыд!.. Мне звонила Караганова, просила быть посредницей между ними и Корнеем Ивановичем, «которого мы все так любим и уважаем». Я отказалась наотрез. Во-первых, «Новый мир», после издевательской рецензии Твардовского на «Софью», вообще не имеет права ко мне обращаться. Во-вторых, пусть сами преподносят свою ерунду. А я им не передатчик. Как это было бы ударно, выигрышно – «Поэма без героя» Ахматовой с предисловием Корнея Ивановича, которое ему очень удалось. И ведь нет же!


14 ноября 62 Сегодня Деду позвонила из «Нового мира» Озерова (Караганова в кустах) и пролепетала что-то насчет решения редколлегии не публиковать «Поэму», а, следовательно, и его предисловие. Я ждала взрыва, но Дед, с несвойственным ему спокойствием, сказал:

– Какая у вас, однако, глупая редколлегия!

(Думаю, это спокойствие вызвано тем, что в кармане его рабочей зеленой куртки лежит письмо Ахматовой.)

Мне жаль Калерию Николаевну. Она человек доброжелательный и литературу любит. И вот какие приятные поручения вынуждена исполнять331.


16 ноября 62 Ника позвонила, что Анна Андреевна просит придти, и я отправилась. Анна Андреевна лежала на кушетке, отозвалась слабым голосом, но через несколько минут спустила отечные ноги на пол, нащупала ногами туфли, подобрала и заколола распущенные волосы и бодро пересела в кресло.

– Докладываю, – начала она. – У меня был Сурков. Явился с букетом. Он сказал: «если бы я только мог предположить, что вы в Москве, я привез бы вам цветы из Рима».

– «Горы пармских фиалок в апреле», – процитировала я. – «И свиданье в Мальтийской Капелле». Ну, а как прошло свидание?

– «Встреча прошла в теплой, дружественной обстановке». Я просила Суркова позаботиться о Наде: о ее жилье, прописке, пенсии, работе. Он не дал мне договорить. Все выговорил сам. И то, что Надежда Яковлевна – вдова великого поэта. И то, сколько уж лет она терпит унижения и несправедливости. И что необходимо все эти безобразия прекратить.

Интересно, станет ли Сурков в действительности хлопотать за Надежду Яковлевну и прекратит ли безобразия? Я рассказала Анне Андреевне, как Корней Иванович ходил когда-то к Суркову просить, чтоб Союз предоставил квартиру Тамаре Григорьевне – она жила тогда со своими стариками на Сущевской, в двух крошечных и несмежных комнатушках большой коммунальной квартиры, с полуразрушенной лестницей. Теснота была в обеих комнатушках немыслимая: чтобы подойти к постели больной Евгении Самойловны, надо было отодвигать стол, а чтобы выпить чаю в комнате Тамары Григорьевны – снять все книги с бюро прямо на пол. Не только стряпали и стирали – мылись в общей коммунальной кухне, потому что ванной не было. И вот что примечательно: не успел Корней Иванович рта открыть, чтоб перечислить Тусины пьесы и сказки, и изобразить трущобу, в которой она вынуждена жить, работать и заботиться о смертельно больной матери – как Сурков все перечислил ему сам: и все Тусины заслуги, и все Тусины беды – с сочувствием и возмущением. А потом не сделал ничего, так что Соломон Маркович и Евгения Самойловна умерли в этой же трущобе… Тамаре Григорьевне Союз не только не предоставил квартиру, но почему-то в течение долгого времени не разрешал даже вступить в кооператив, то есть купить квартиру на собственные деньги. (Разрешили уже после смерти стариков.) Это я к тому вспомнила и рассказала, что на сочувствие Суркова Надежде Яковлевне особенно полагаться нельзя. Поглядим. Времена другие и, может быть, все обернется иначе.

Сурков сказал Анне Андреевне, что теперь следует издать ее однотомник «большой, настоящий», а не «крошечный» (намекая на последний сборник 61 года).

Сурков сказал Анне Андреевне, что теперь следует издать ее однотомник «большой, настоящий», а не «крошечный» (намекая на последний сборник 61 года).

– А ведь из «крошечного» он все вычеркивал сам, – напомнила мне Анна Андреевна со смехом.

– Шут! – не выдержала я. И сейчас же раскаялась. Потому что Сурков несомненно Анну Андреевну любит и несомненно понимает цену ее поэзии. Но он чиновник – в первую очередь, а любитель поэзии – во вторую.

– Ну, что вы, Лидия Корнеевна, ну что вы так на него, Сурков как Сурков, – сказала Анна Андреевна. – Но я с ним тоже была хорошей ведьмой. Он начал мне выдавать какие-то комплименты: «Расцвет! У вас расцвет!» – «Какой, говорю, расцвет, пора в могилу».

Помолчали. Потом Анна Андреевна заговорила о Фолкнере, который очень ее занимает. Недавно она встретилась с Ритой Яковлевной Райт и выспрашивала у нее биографию Фолкнера. Рита Райт большая ведь специалистка по американской литературе, да и перевела недавно один его роман332.

А потом началось самое интересное: она позвала Нику и попросила ее показать мне список стихотворений, отобранных для сборника, который она намеревается предложить издательству «Советский писатель». Всего 96 стихотворений. Я посоветовала включить «К смерти» из «Реквиема», так вот вместе со стихотворением «Ты все равно придешь» и выходит 96. Перечитывая список и почти за каждой первой строкой сразу слыша все стихотворение целиком, я сказала:

– По названиям я не всегда узнаю. Мне трудно.

– Так ведь я здесь! Перед вами! Спрашивайте, когда не понимаете – я отвечу! «Тут тебе ширма, тут и Петрушка».

(Она в самом деле тут, в этой комнате; напротив меня: я на кушетке, она в кресле… «Еще тут», – подумала я.)

Сегодня она веселая, шутливая. Когда читала мне одно четверостишие, которое я позабыла, я невольно нахмурилась от напряжения. Увидя мою нахмуренность, она, как на сцене, прикрыла рот ладонью и громким сценическим шепотом, «в сторону», с отчаянием прошептала Нике:

– Не понравилось!

Поручила мне спросить у Корнея Ивановича, согласен ли он отдать свое предисловие к «Поэме» – вместе с «Поэмой», конечно, в «Знамя». Затем высказала по поводу предисловия еще три мелких пожелания.

Заговорили о Солженицыне.

– Я не уеду в Ленинград, – сказала она, – пока не подержу в руках № 11 «Нового мира». Хочу убедиться, что новая эпоха настала. А чуть прочту Солженицына в журнале, сразу уеду: мне пора пенсию получать, за дачу платить… Вернусь в январе[470].

Снова повторила о Солженицыне, «это человек поразительный, не только писатель». И снова: «Он слышит, что говорит».

– А вот, например, Рита Райт – та не слышит. Сказала мне недавно: «Не люблю, когда бранят Наталию Николаевну Пушкину. Боюсь, когда скончается Лиля Юрьевна, ее тоже начнут бранить». А при чем тут вообще Лиля Юрьевна?[471]

Начала расспрашивать меня о Malia. Я мельком пожаловалась, что он слишком поздно засиживается и я от разговоров устаю, хотя мне и интересно разговаривать с ним. И тут она, в ответ на мои слова, вдруг такое произнесла, что сразу осветило мне некоторые строфы в «Поэме». Я, конечно, многое разгадала сама, но услышать подтверждение догадки из уст автора – дело иное.

– Ничего удивительного, что Malia засиживается, – сказала она, – Malia ведь приятель сэра Исайи, а тот просидел у меня однажды двенадцать часов подряд и заслужил Постановление…

(«Заслужил!» «…мы с ним такое заслужим, / Что смутится двадцатый век». И в «Посвящении»: «Он погибель мне принесет»… Итак, она полагает, что именно визит к ней сэра Исайи вызвал чудовищную меру 46 года…)

Тут я ей пересказала слышанное мною накануне от Жени Ласкиной – им на редколлегии доложил Аркадий Васильев: когда Твардовский ходил к Хрущеву с рукописью Солженицына, то спросил Никиту Сергеевича заодно и об Ахматовой и Зощенко, и Хрущев ему будто бы сказал: «Постановление 46 года можно игнорировать»… Вот почему, думаю я, все журналы кинулись к ней сейчас за стихами. И вот почему Сурков возмечтал о толстом, настоящем однотомнике333.

– Жаль, Мишенька не дожил! – вздохнула Анна Андреевна.

…А про Malia я рассказала ей один эпизод. По поводу иностранного – да и нашего собственного – непонимания нашей жизни и того, чего нам ждать от непонятного «верха». В давешнем октябре, в разгар кубинских событий – ну, когда Америка потребовала, чтобы мы убрали свои ракеты с Кубы, а мы заявили, будто никаких ракет там нету, а нам были предъявлены фотографии ракетных установок и ультиматум – и тогда ракеты нашлись и мы их убрали – вот в эти часы, когда на улицах происходило очередное запланированное «лордам в морду», ко мне внезапно, без обычного телефонного звонка, пришел Malia. Я по обыкновению работала. Вижу, он очень взбудоражен. Предлагаю ему снять пальто, присесть, спрашиваю, что случилось? Нет, не снимает и не садится. Изо всех карманов торчат, как огромные, хорошо выглаженные носовые платки, – газеты. Стоит прямо передо мной, молчит и в недоумении смотрит на мой пюпитр. Спрашивает:

– Что вы делаете?

– Я… Я ничего не делаю. Я пишу.

– Сегодня – пишете? Что-нибудь срочное?

– Нет, не особенно… То есть – да, конечно. Я к сроку готовлю второе издание своей книги. Об искусстве редактирования художественной прозы.

– Как вы сказали?

– Называется «В лаборатории редактора». В сущности, это книга о русском языке.

– И вы сейчас это пишете? Сегодня?

– Да. А что?

– Сегодня решается, будет ли война. Если ваше правительство не уберет ракеты с Кубы, война начнется. Вы это понимаете?

– Понимаю.

– Что же вы делаете?

– Я? Ничего. Я пишу. Война либо будет, либо нет. Меня все равно не спросят. Узнаю, когда наш дом взлетит на воздух. А пока – пишу.

Malia – человек слишком хорошо воспитанный, чтобы явно пожать плечами. Но, ручаюсь – в душе пожал. «Стойкость», подумал он. Или так: «Восточный фатализм». Или так: «Русская национальная черта: равнодушие к общественной жизни». А что общественной жизни у нас просто нет, что существует только ее регламентированная фикция, что «демонстрации трудящихся» так же мало выражают волю и мысль общества, как, например, выборы – это ему на ум не приходит. Он взглянул на часы – вероятно, истекали часы ультиматума – и поспешил в посольство за новостями. Я же продолжала работать. Найдет начальство нужным – сообщит новости, не найдет нужным… – не сообщит – куда же мне спешить? «Вот и попробуй, объясни ему нашу жизнь, – окончила я. – Нашу безжизненность».

– Да, – сказала Анна Андреевна. – Это ему не XIX век. Не Дмитриев-Мамонов. К такому омертвению люди приходят не сразу. Требуются десятилетия дрессировки в спокойствие. Не в спокойствие – в мертвость.


19 ноября 62 Монолог Анны Андреевны по телефону:

– Нездоровится; нет, ничего особенного, гастрит; вот лежу и болтаю с друзьями. Я решила уехать в Ленинград от вечера Литмузея. Пусть делают без меня. Если я в Питере, то вот и естественно, что меня нет. Я их боюсь, они все путают. Маринин вечер устроили бездарно. Приехал Эренбург, привез Слуцкого и Тагера – Слуцкого еще слушали кое-как, а Тагер бубнил, бубнил, бубнил, бубнил, и зал постепенно начал жить собственной жизнью. Знаете, как это бывает? Каждый занимается собственным делом. Одни кашляют, другие играют в пинг-понг. (Я прыснула.) И это – возвращение Марины в Москву, в ее Москву!.. Нет, благодарю покорно334.

Дальше она рассказала план, придуманный Ниной Антоновной:

Корней Иванович читает статью о «Поэме».

Нина – «Предысторию» и куски из «Поэмы».

Жирмунский – читает статью о лирике, а потом все слушают голос Ахматовой, записанный на магнитофоне: Ахматова читает стихи.

Да, еще Тарковский.


23 ноября 62 Днем я привезла Анне Андреевне из Переделкина от Корнея Ивановича новый, с учетом всех ее замечаний и просьб, вариант предисловия. Анна Андреевна на кушетке – растрепанная, неприбранная, без лифчика, тучная. Такой она часто бывает с утра. Папку с рукописью сунула себе под подушку. Она хочет вручить Дедову статью Скоринихе для «Знамени», а если «Поэма» не пойдет в «Знамени» – передать в «Москву».

– Это – шедевр Корнея Чуковского, – сказала она. – Вот увидите, как его работа будет оценена. Статья написана громко. У нас совсем утрачено это искусство.

За стенкой зазвонил телефон. На длинном шнуре Ника из другой комнаты принесла аппарат и поставила на низенький столик возле кушетки. Только что Анна Андреевна казалась мне некрасивой, старой, обрюзгшей, и вдруг на моих глазах совершилось «обыкновенное чудо», обычное, столько раз мною виденное, ахматовское преображение. Исчезла беззубость, исчез большой живот. Властно взяла она трубку. Царственным движением откинула шнур. Повелительно заговорила.

Назад Дальше