У нее в комнате Ардов. Острит, сыплет анекдотами, показывает игрушки и коробочки, склеенные им самим. Анна Андреевна выслала его из комнаты: «Я хочу прочесть Лидии Корнеевне китайца. Я его кончила»[30].
– Вы будете первой слушательницей… Нет, неправда… Я читала еще Липскерову, и он сказал… Нет, я вам потом скажу, что он сказал…
Надела очки, опустила глаза – лицо сразу сделалось неподвижным, суровым – и тихо, торжественно начала читать.
Ну что я понимаю в китайцах? Ровным счетом ничего. Мне оставалось только честно отдаться своему восприятию и следить за стихами и за собою. Наверное, этот поэт для Ахматовой роднее, чем Гюго, потому что сквозь века стих позволяет расслышать струю жизни. Перевод, по-видимому, отличный. Вслушиваясь, я искала пустот, натяжек, искусственностей и не нашла нигде. Я поздравила автора, повторив, конечно, сто раз, что я тут не судья.
– А вот Липскеров объявил так: «для первого раза это ничего»19.
Мы пошли пить чай с Ардовым. Он был очень радушен, заварил какой-то особенный чай. Анна Андреевна меня сконфузила, сказав: «Лиде нравится».
Мы быстро вернулись к ней в комнату. Она прилегла. Китаец ее замучил. Жалуется на сердце, говорит: «Живот чужой, руки и ноги холодные».
Сурков не звонит.
19 июля 53 С утра позвонила Анна Андреевна и попросила непременно придти к ней сегодня: завтра она уезжает.
Я пошла днем. У нее Харджиев. Анна Андреевна осунулась за те два дня, что я ее не видела, и с горечью объяснила причину своего отъезда. Мы долго сидели втроем в столовой. Ардовых нет; Анна Андреевна попробовала было найти чай и заварить его, но не нашла. Я тоже. Зато Николай Иванович быстро разобрался в хозяйстве, и мы пили вкусный, крепкий чай.
Почему-то зашла речь о Тургеневе. Мы дружно на него накинулись.
– Так провинциально! – говорила Анна Андреевна. – «Клара Милич» или «Стук-стук!» прямо как из подвала провинциальной газеты.
Я сказала, что зато «Первая любовь» у него хороша.
– Вы просто давно не читали. Перечтите! – строго ответила Анна Андреевна. – Что у него хорошо, так это «Конец Чертопханова». А вовсе не «Первая любовь».
3 октября 53 Приехала Анна Андреевна, и я у нее была. Но я долго не писала дневник и позабыла дату.
Вот упомненные речи:
1) – Заметили ли вы, что в какой-то момент Толстой выпал из литературы. Он был в ней, а потом перестал иметь к ней какое бы то ни было отношение. Конечно, он всегда и отовсюду был слышен и виден – из любой точки земного шара, – но уже как явление природы: ну как зима, осень, заря…
2) – В Ленинграде Союз Писателей не обращает на меня ровно никакого внимания. Я ни одной повестки не получаю, никогда, никуда, даже в университет марксизма-ленинизма. Со мною обращаются как с падалью – или, пожалуй, еще хуже – вы слышали, как в очередях говорят: «вас здесь не стояло»!
3) – Ленинград этим летом был прекрасный. Я к нему привыкла, всяким его видела, но таким – никогда. Весь в розах и маках. Летний Сад великолепен. Но там за мной идет такая вереница теней…
На прощание – после чаю и фарсов Ардова – она мне сказала:
– Приходите! Поедем куда-нибудь вместе на Алешиной бибишке.
(«Бибишкой» называется Алешин «Москвич».)
10 октября 53 Была на днях у Анны Андреевны. Она прочитала мне свою статью о «Каменном Госте»[31].
Опять-таки: какой я пушкинист? Но меня поразило проникновение в душевную биографию Пушкина, обилие интуитивных догадок, подтвержденных логикой ясного, трезвого ума… Написана при этом статья не очень хорошо – дурная литературоведческая традиция сказывается даже на Ахматовой: статья только местами дорастает до прозы.
Анна Андреевна вынула из чемоданчика и показала мне экземпляр своей рукописи, сданной в издательство в 1946 году и возвращенной недавно с пометкой:
«Возвращается за истечением срока хранения».
17 октября 53 Вчера мне звонила Анна Андреевна.
Звонила она от Ардовых – но туда пришла только в гости, а живет у Харджиевых, на Кропоткинской, где нет телефона.
Новости великолепные: однотомник будет! и скоро! и лирика разрешена не только после 46 года, но и до! по ее выбору! И обращались с ней в издательстве почтительнейше – посылали машину! И Сурков объявил о будущей книге официально, на большом собрании – так что все как бы и в самом деле!
Рада ли я? О, что говорить! Лучше поздно, чем никогда. Лучше; но почему-то это радость отравленная, как странным образом отравлены все наши теперешние радости. Наверное, интоксикация прошлым.
(Блок)21 октября 53 Звонила Ахматова. Книга ею сдана… Вот как!
30 октября 53 27-го была у меня Анна Андреевна.
Позвонила от Ардовых, куда приехала ненадолго. Вызвалась приехать ко мне. Потом:
– Только я не знаю, где вы живете.
– ?
– Признаюсь, в последний раз меня к вам провожали.
Я объяснила подробно, где живу, и осведомилась,
хорошо ли она справляется с лифтом.
– Великолепно! (Ударение на втором е, оно долгое, а о посреди – почти не слышно.) Великолепно! Я, конечно, с легкостью поднимаюсь и опускаюсь, вот только кнопки нажимать не умею.
Я вызвала такси и поехала за ней.
И вот она у меня.
Я была счастлива видеть ее новую шубу, туфли, перчатки… Спасибо Гюго и милой Нине Антоновне!.. В черном новом платье и в белом платке на плечах под белой сединой сидит у меня в кресле «строга, прекрасна и ясна», приложив к щеке руку с отгибающимися назад пальцами.
Чуть-чуть запавший рот, чуть-чуть поблекшие серо-зеленые глаза.
Она была оживлена и даже весела, но я сразу почувствовала под оживлением – тревогу.
Так и есть: она боится, что Сурков предложит ей квартиру в Москве.
Она не хочет. Почему? Говорит, потому, что если она переедет сюда – в ее комнату в ленинградской квартире кого-нибудь непременно поселят и, таким образом, Ирина окажется в коммунальной квартире.
Но я думаю, тут не только в Ирине дело.
Анна Андреевна жить одна не в состоянии, хозяйничать она не могла и не хотела никогда, даже и в более молодые годы. А что же теперь, с больным сердцем? Теперь ей гораздо удобнее жить в Москве не хозяйкой, а гостьей. (Судя по ее частым наездам в Москву – в Ленинграде, «у себя», ей совсем не живется.)
– Не знаю, как быть, – сказала она со вздохом. – Нина Антоновна и Николай Иванович требуют, чтобы я согласилась.
Я промолчала. Я недостаточно уверена, чтобы советовать.
Разговор с Сурковым состоится завтра, он обещал заехать за ней и увезти к себе. Разговор будет о книге – и вот, она боится, о квартире.
Я спросила, читала ли она когда-нибудь стихи Суркова и что о них думает.
– Местами есть нечто, отдаленно напоминающее поэзию.
Помолчав, она предложила мне снова прочитать ей кусок из «Подвала памяти». Оказалось, к моему огорчению, она более ничего не вспомнила, ни в начале, ни в конце. На этот раз я не только повторила вслух вспомненные мною раньше строки, но и написала их: быть может, думала я, бумага подтолкнет ее память – и, записывая середину, внезапно сама вспомнила последнюю строчку всего стихотворения:
Но где мой дом и где рассудок мой?
(Как я могла забыть, хотя бы на минуту, эту строку, – это угрожающее длинное с в слове «рассудок» – и четыре трезвые д – эту страшную строку, венчающую весь монолог каким-то приступом безумия?
Анна Андреевна взяла в руки листок, поглядела на него, поглядела на меня и проговорила:
Так нашлись еще две строки, но дальше ни шагу.
– Значит, там был кот, – с надеждой сказала я.
– Мало ли на свете котов! – ответила Анна Андреевна.
В 11 часов я вызвала такси и поехала ее провожать на Кропоткинскую к Николаю Ивановичу.
– Звонил Борис Леонидович, звал на понедельник к ним, – рассказывала она по дороге. – «От этого дня зависит, стоит ли жить!» Это означает: чтение романа, вёдра шампанского, икра, актеры… Я не пошла.
– Вот с этого места началась для меня Москва, – сказала она, когда мы проезжали мимо какого-то переулка близ Кропоткинской. – В 18 году, я, замужем за Шилейко, жила тут, в Третьем Зачатьевском. Лютый холод и совершенно нечего есть… Если бы я тогда осталась в Москве, другой была бы моя биография… Неподалеку был храм, там всегда звонили.
– «С колоколенки соседней звуки важные текли»? – спросила я[32].
– Нет, «Переулочек-переул…»[33]
Мы приехали.
4 ноября 53 Вечер провела у Анны Андреевны. Она снова живет у Ардовых. Полеживает. Где-то в гостях ее настиг радикулит – ни встать, ни сесть – она переносит боль, слегка морщась, но с иронической улыбкой.
Была она у Суркова. Оказалось: ей предлагают в Москве не квартиру, а комнату, а в книге стихи все-таки только после 1946 года… Вот и отравленная радость!
– Сурков уверяет, что на стихах только после 46 года настаивал Симонов. Предлог такой: если напечатать стихи до 46 года и после – сразу будет видно, что после 46 года я стала писать гораздо хуже. Но, конечно, это лишь предлог. Просто ему кто-то передал, будто я браню его стихи. И это месть. А я их и не читала.
Симонов в 49 году приезжал в Ленинград и метал громы и молнии: «ахматовщину надо выжечь каленым железом». Я сказала об этом Суркову[34].
А Сурков был очень деликатен и мил. Уверяет, что будет настаивать на полноте. Из представленных мною стихов просил меня убрать только шесть стихотворений: «Хорошо здесь: и шелест, и хруст»[35], «Тот город, мной любимый с детства»[36] и еще какие-то, я не помню…
Наверное, я изменилась в лице, потому что Анна Андреевна спросила:
– Что с вами? Что случилось?
Оба эти стихотворения – любимейшие мои из любимых и одни из самых замечательных в русской лирике.
– Почему же деликатный Сурков хочет изъять «Хорошо здесь: и шелест, и хруст»? – спросила я, сдерживая злобу, тихим голосом.
– Идеализм, – спокойно ответила с кровати Анна Андреевна. – В стихотворении говорится: мы прошли вместе в далеких веках, а этого на самом деле не бывает. Человек живет в определенном веке и в далеких веках ни вместе, ни не вместе пройти не может. Это идеализм.
– Вы сами догадались или вам объяснил Сурков?
– Сама.
– Ну, а «Тот город, мной любимый с детства» почему нельзя?
Она не ответила.
Господи, когда же наконец перестанут твориться над нами эти злодейства? Оба стихотворения – ликующие: в первом – долгая остановка посередине, точно набираешь дыхание накануне счастья, и оно наступает:
оба полны любовью к русским сугробам, к зиме, к русскому языку —
Да, русский язык ей «друг, от века милый», а вот редакторам, издателям, собратьям по перу…
– Я прошу вас пока никому ничего о Симонове не говорить, – сказала Анна Андреевна. – Через некоторое время я сама скажу человекам десяти, и тогда ему станет не очень весело: он ведь любит казаться либеральным… А насчет книги мне совершенно все равно: выйдет ли так называемая большая книга, или маленькая, или совсем не выйдет никакой. «Большая» – это обескровленное «Из шести книг», дающее о поэте ложное представление – как, знаете, бывает очерк лица, беглый, не в 3/4, а еще меньше. «Маленькая» – это вообще вздор. Я не обрадуюсь, если книга выйдет, и не опечалюсь, если она не выйдет совсем20.
Анна Андреевна, поморщась от боли, села, приказала мне взять перо и бумагу, и мы снова начали вспоминать «Подвал памяти». Она вспомнила почти все (не знаю, при мне или раньше), я – ничего. Теперь не хватает только первых двух строчек:
Я напомнила Анне Андреевне, как в Ташкенте мы были с ней вместе у Толстых; там, после ужина, Алексей Николаевич просил Ахматову читать стихи; она отнекивалась, не знала что, и наконец недовольно спросила меня: «Скажите, Лидия Корнеевна, что читать?» Я посоветовала: «Подвал памяти». Она прочла. И тут вдруг Толстой на меня напустился: «Зачем вы такое подсказываете? К этому незачем возвращаться!» Мне хотелось ему ответить, как в анекдоте: «Простите, господин учитель, это не я написал «Евгения Онегина»».
– Вот, всякий вздор помните, а первые две строки не можете вспомнить! – сказала Анна Андреевна. И прибавила жалобным голосом: – Вы хоть скажите мне – про что там?
Затем заговорили о Пастернаках; о Зинаиде Николаевне она с негодованием:
– Целый день играет в карты с женой Сельвинского. Вот и все. Какое тупое, бездарное времяпрепровождение… Кстати, вам очень кланяется Сельвинский. Его затащил сюда Ардов, не предупредив обо мне: для Ардовых я лицо партикулярное. Сельвинский же перепугался и смутился, увидев меня неожиданно. От смущения десять раз просил передать привет вам[37].
Когда я прощалась, Анна Андреевна попробовала было встать на ноги. И вскрикнула от боли. Я умоляла ее не провожать меня, сама открою и захлопну дверь, но она не послушалась.
– Я вспомнила, как это надо делать, меня учили: надо сначала лечь и потом встать – сразу.
Легла поперек постели и встала – уже без стона; даже не поморщась.
1954
18 января 54 На днях – не помню точно, когда – была у Анны Андреевны. На ней новый халат – лиловый – и такой пышный, торжественный, что в доме у Ардовых он именуется «рясой». Она здорова, соблюдает разгрузочные дни, красиво причесана, ухожена.
– Слышала о вашей статье, – сказала Анна Андреевна. – Расскажите о шуме.
Я рассказала: телефонные звонки, письма и даже телеграммы. Одна: «Перенесите вашу справедливую критику на взрослую литературу». Вторая: «Надо организовать общество по борьбе с ханжеством, вам одной не справиться».
– Это – от кого? – спросила Анна Андреевна.
– Офицер танковых войск.
– В один прекрасный день, – сказала Анна Андреевна, – вы увидите у себя под окном на улице Горького танковую дивизию, явившуюся в ваше распоряжение: бороться с ханжеством.
– Не дай Бог, – испугалась я.
– Не дай Бог, – согласилась Анна Андреевна21.
Я рассказала ей, что на днях Борис Леонидович прислал мне в подарок «Фауста» с феноменальною надписью, которую я приняла бы за злую издевку, если б доброта Пастернака не была известна мне[38]. Я «Фауста» читаю потихоньку, а предисловие Вильмонта прочла все и дивлюсь безвкусице22. Например, о Ломоносове написано так: «наш чудо-богатырь Михайло Ломоносов».
– Это еще пустяки, – ответила Анна Андреевна и взяла со стола книгу. – А вот, смотрите: «Гретхен, задушив ребенка, прижитого ею от Фауста…» Прижитого ею! Так раньше в полиции писали…
Вызвал Анну Андреевну в Москву здешний Союз по поводу предоставления ей квартиры. По-видимому, это великая честь и милость, но дают ей всего лишь комнату – 10 метров в коммуналке. Квартиру, отдельную и хорошую, предоставляют Ардаматскому (тому самому, «Пиня из Жмеринки»), а его бывшую комнату – Ахматовой23.
Анна Андреевна спросила, слышала ли я о скандале, происшедшем с Ираклием на вечере памяти Тынянова. Я могла ей сообщить с чужих слов, что Ираклий в своем выступлении сильно, будто бы, подчеркивал «ошибки» Тынянова, за что и был неистово обруган Шкловским.
– Искусство – дело кровавое! – кричал будто бы Шкловский. – С искусством надо пуд соли съесть, прежде чем заслужить право каяться в ошибках учителя.
Анна Андреевна отозвалась об Ираклии весьма нелестно; впрочем, она его вообще не любит24.
Меня очень смешат шутки Ардова, которые Анна Андреевна выносит с благосклонной полуулыбкой. Он постоянно «снижает» величавость Ахматовой, называя ее то «т-те Цигельперчик», то «жиличка», то «командировошная из Ленинграда». Когда она при мне вошла в столовую в шуршащем лиловом халате – Ардов сказал, поднимаясь ей навстречу: «благословите, отец благочинный!»
20 января 54 Была еще раз у Анны Андреевны. Она припоминает и записывает свои стихи. Чудесно! Уже и «Подвал памяти» записан. Она вынула рукопись из чемоданчика и показала мне. Но там и сейчас нет первых двух строчек.
– Как заколдованные! – пожаловалась Анна Андреевна. – Придумать новые легко, но я не хочу, хочу вспомнить… А этого вы не помните, Лидия Корнеевна? Что там дальше?
Показала страницу. Вижу – вверху «Б. П.». А потом записаны несколько строчек, первая такая:
Читаю. Неуверенно спрашиваю:
– «Могучая языческая старость»?
Как хищно сверкнули у нее глаза, я никогда не видывала такого сверкания!