Анна Андреевна опустилась на колени перед иконой Божьей Матери, а мы вышли.
Скоро она присоединилась к нам. Мы направились было в Музей – но он, по случаю 1 Мая, оказался закрыт, и мы просто побродили по двору минут 20, любуясь на уютную семью церквей – таких разных и таких похожих. Бродили бы и дольше, если бы не буйный ветер.
Димус все время порывался сфотографировать Анну Андреевну. Она не позволяла, он настаивал. Тогда она, помедлив секунду, повела вокруг зоркими глазами и сразу нашла то, что искала:
– «Фотографировать запрещено», – прочитала она по складам. – Видите? Черной краской? И отлично. А то сказали бы, что я специально сюда приехала сниматься на фоне древностей.
Но когда мы вышли на площадь, Димус все-таки ухитрился снять нас обеих возле машины.
Мы быстро уселись внутрь, спасаясь от ветра.
– У вас волосы стояли дыбом, когда нас снимали, – шаловливо сказала мне Анна Андреевна. – До самого неба. Вот будет интересная фотография![19]
Димус открыл свой тугой портфель и закормил нас бутербродами, шоколадом и пастилой.
Отправились в обратный путь. В машине стало просторнее: сытый Петя подобрел и уселся по-божески. Я тоже стала испытывать к Димусу нечто вроде благодарности за эту интересную и уютную поездку.
Дождь не состоялся. Посветлело. Плохая дорога длилась недолго. Вдруг из-за туч вышло солнце, и все засияло кругом. Едва распускающиеся деревья бежали по сторонам. Под солнцем стало видно, что они зеленеют. Анна Андреевна рассказывала об Истре, где была у Эренбургов, и о Новом Иерусалиме. Димус спросил, посетила ли она выставку 53-го года. – «Да». – «Ну, как?» – «Опять двойка!»[20]
Димус захохотал. Он вообще оказался смешлив, словно дьякон в «Дуэли».
Анна Андреевна стала рассказывать, весьма неодобрительно, о Музее-квартире Пушкина на Мойке в Ленинграде.
– Я помню, как в квартире Пушкина помещался Рыбтрест. Потом на том месте, где Пушкин умер, – ванная. Это уже на моей памяти. Зачем же внушать экскурсантам, будто все так и было при Пушкине, как в этой квартире сейчас? И какая бестактность, какое бездушие – повесить в его спальне, над его постелью витрину с портретами всех его врагов! Тут и Николай I, и Уваров, и Бенкендорф, и Полетика. Внизу бы повесили, в раздевалке, там можно 20 таких витрин разместить. Поглядев на это, я раздумалась о том, что такое слава. Умрешь, и над твоей постелью повесят портреты твоих врагов… Да ну ее к черту!
Димус захохотал.
Анна Андреевна внимательно глядела в окно. Еще в Лавре она сказала мне:
– Сколько пьяных! Все, кроме нас. Посмотрите на этого – бедненький! для праздника голубенькую рубашечку надел, а теперь ноги не держат.
И по дороге она все дивилась пьяным.
– Это как в день мира с Финляндией, помните, Лидия Корнеевна? Я шла к вам (а жили мы друг от друга очень близко – пояснила она Димусу) – и по пути насчитала четырех женщин, лежавших в луже и уже успевших примерзнуть.
Димус захохотал. Я перестала испытывать благодарность.
Мы снова проезжали мимо Рижского вокзала.
– А, вот оно опять, – сказала Анна Андреевна. – Да. Так и есть. Оно.
Димус повез нас смотреть иллюминацию. Ленинские горы. Университет.
Выйдя из машины во дворе на Ордынке и поблагодарив Димуса, Анна Андреевна сказала:
– Я запомню 1 мая 1953 года. Счастливый день.
Димус был очень польщен. Подвозя меня на улицу Горького, он все повторял:
– Она может считаться первой дамой Империи, не правда ли? Многие ее высказывания имеют, не правда ли, мемуарный характер?
4 мая 53 Сегодня я провела у Анны Андреевны совсем ленинградский вечер: читала она мне, наконец, собственные стихи, а не переводы. Читала Ахматову – не Гюго.
Пять стихотворений 45–46 г. – «Cinque». «Иду я, чудеса творя». В самом деле, чудеса: 5 чудес[21].
В довершение счастья, она, без просьбы с моей стороны, подарила мне окончательный вариант «Поэмы». Надписи не сделала, только поставила на обложке свое перечеркнутое Говорит, что вынуждена писать к «Поэме» новое предисловие: вещь эта вызывает множество кривотолков, политических и непристойных.
Тут я неизвестно почему расхрабрилась и прочитала ей собственную поэму. (Читала я ей свои стихи до сих пор только в Ташкенте. После ссоры и после возобновления знакомства она ни единого разу не спросила: пишу ли я? И я – молчок. А тут, неизвестно почему, решилась. Смотрела на нее и читала без страха.)
Резолюция Анны Андреевны:
– Смелая вещь. До меня меньше доходит школьная тема, но это естественно. А Нева из окна очень хороша, и Madonna Litta вылеплена прекрасно… Только – это еще не конец, надо еще главу[22].
Помолчали.
Потом она сообщила прекрасную новость: ее перевод Гюго принят, деньги ей должны выдать на днях!
– Мне говорили: «Котов любит держать счета на столе», но мой он подписал сразу[23].
Когда получит все деньги, собирается купить Алеше Баталову в подарок «Москвича». (Та комната, которую она занимает на Ордынке – это ведь Алешина комната.)
Неужели у нее будут деньги? Неужели когда-нибудь окончится ее нищета? Вот еще одна безусловная заслуга Гюго перед литературой: благодаря ему Ахматова на какое-то время избавится от переводов и снова будут беспрепятственно рождаться ее стихи.
…Вечер мы провели с ней совсем по-ленинградски еще и потому, увы! – что она рассказала мне о последних подвигах Двора Чудес[24]. А я-то воображала – это уже позади!
…Возвращаясь домой, думала: какая еще глава необходима в моей поэме.
14 мая 53 Сегодня среди дня вдруг позвонила Анна Андреевна: «Можно к вам сейчас?» – пришла и просидела до вечера.
В солнечном луче, от которого она не отклонялась, ярко были видны ее зеленые глаза и глядящая из них – она.
Я сейчас читаю дневники Толстого, том за томом, один лежал на столе. Анна Андреевна заговорила о Толстом. Как всегда, когда она говорит о нем, в ее речах смесь негодования и восторга.
– Силища какая. Полубог! Но все из себя и через себя – и только. Пока он любил Софью Андреевну, она и в Кити, она и в Наташе… Да, да, и в Наташе, не удивляйтесь… Вы думаете, отчего Наташа жмот – в конце, в эпилоге? Оттого, что Софья Андреевна оказалась скупой. Другой причины нет: ведь Наташа-то была добрая, щедрая, сбрасывала с саней вещи, чтоб поместить раненых… Отчего же она стала скупая? Софья Андреевна!.. А когда он разлюбил Софью Андреевну – тогда и «Крейцерова Соната», и вообще чтобы никто никого не любил – никто, никогда! – и чтоб никто ни на ком не смел жениться.
«Воскресение»… В чем корень книги? В том, что сам он, Лев Николаевич, не догадался жениться на проститутке, упустил своевременно такую возможность…
А деревня там, конечно, ненастоящая, деревня, как правило, такой не была, это он на голоде такую видел и сюда вписал. И эсеры там не эсеры, а толстовцы. Все через себя, всегда и только – уверяю вас.
Исторической стилизацией – стилизацией в хорошем смысле слова, в смысле соблюдения признаков времени – он никогда не занимался. Высшее общество в «Войне и мире» изображено современное ему, а не александровское. Отчасти он прав: высшее общество менялось менее всего, но все-таки оно менялось. При Александре, например, оно было гораздо образованнее, чем потом. Наташа – если бы он написал ее в соответствии с временем – должна была бы знать пушкинские стихи, Пьер должен был бы привезти в Лысые Горы известие о ссылке Пушкина. И, разумеется, никаких пеленок: женщины александровского времени занимались чтением, музыкой, светскими беседами на литературные темы и сами детей не нянчили. Это Софья Андреевна погрузилась в пеленки, потому и Наташа.
Затем она стала рассматривать первый герценовско-огаревский том «Литературного Наследства». Из ее вопросов я с огорчением убедилась, что, хотя она и ценит высоко Герцена, знает она его менее, чем мне хотелось бы, и меньше, чем я10. Я не утерпела и, когда Анна Андреевна кончила рассматривать том «Наследства», сняла с полки несколько моих любимых статей – те, где мысли ходят валами ритма – и прочитала ей вслух. По-видимому, она была увлечена, потому что, пока я разогревала обед, а потом бегала вниз за мороженым, она прилежно перелистывала Лемке, перечитывая те же статьи – «Плач», «Письма к противнику», «Поляки прощают нас» и пр.11
– Да, – сказала она за обедом, – великая проза, наравне с гоголевской, Достоевской… Вы правы: именно это есть проза Герцена, а не его беллетристика: «Кто виноват» и «Сорока-воровка». То – второсортно.
…Я между прочим спросила у нее, получила ли она деньги за свои переводы? Она рассмеялась:
– Представьте себе, я рассчитывала в этот раз получить 9 тысяч, а получила 58!
Был уже вечер, когда я отправилась ее провожать. Мы шли пешком. Когда мы проходили через Красную Площадь, Анна Андреевна показала мне дом Бориса Годунова12. Сообщила, что из ленинградского издательства ей внезапно вернули рукопись книги «Нечет»; раньше отказывались, а теперь вот вернули сами «За истечением срока хранения в архиве».
…Я между прочим спросила у нее, получила ли она деньги за свои переводы? Она рассмеялась:
– Представьте себе, я рассчитывала в этот раз получить 9 тысяч, а получила 58!
Был уже вечер, когда я отправилась ее провожать. Мы шли пешком. Когда мы проходили через Красную Площадь, Анна Андреевна показала мне дом Бориса Годунова12. Сообщила, что из ленинградского издательства ей внезапно вернули рукопись книги «Нечет»; раньше отказывались, а теперь вот вернули сами «За истечением срока хранения в архиве».
Мы взошли на мост. Анна Андреевна сказала радостно:
– Вот, получила деньги и теперь буду отдавать долги. Я Борису Леонидовичу 8 тысяч должна. У меня с этим семейством странные финансовые отношения. Борис Леонидович человек благородный, добрый, помогает многим, ссыльным и не ссыльным, да еще содержит детей Ольги Всеволодовны[25]. Зина же скупа. Чтоб оправдаться, он ее уверяет, будто все эти деньги дает мне. В ее представлении вот уже много лет он меня роскошно содержит. И вдруг я принесу всего 8 тысяч!
На мосту к нам подбежали две молоденькие девушки: «Как пройти к Малому Театру?» Анна Андреевна подробно и толково объяснила им. Мне жаль было, что девочки не знают, кто она, и не запомнят на всю жизнь ее лицо.
20 мая 53 Третьего дня Анна Андреевна уехала в Болшево.
30 июня 53 Вот и мне привелось доставить радость Анне Андреевне.
Третьего дня она меня позвала; я пошла под вечер.
Жара, в горле пересохло. Когда Анна Андреевна предложила мне чаю, я обрадовалась. Ответила строкой:
– «И я прошу как милости…»
– Как милостыни? – повторила она, подняв брови.
– Нет, как милости, – поправила я вполне уверенно. – «И я прошу как милости».
– О чем же тут уж так просить? – сказала Анна Андреевна недовольно.
Только в этот миг меня осенило, что она принимает собственные стихи за мою просьбу.
– «Но знаю, что иду туда – к врагу», – сказала я еще одну строчку.
Тогда она вдруг поняла, и все ее лицо осветилось.
– «Но знаю, что иду туда – к врагу», – произнесла она по складам, прислушиваясь.
Я прочитала:
Она и праздника, оказывается, не помнила и ужасно обрадовалась ему, вернувшемуся из небытия, и трогательно меня благодарила.
Дальше начались огорчения: это всего лишь середина – и ни начала, ни конца. Анна Андреевна уверяла меня, что я должна вспомнить все, а я надеялась на нее. Я спросила, неужели это не записано?
– Было записано, – ответила она неопределенно[27].
Быть может, именно по случаю воскрешения «Подвала памяти» мы многое вспомнили в этот вечер из ленинградских вместе пережитых времен. И она задала мне тот вопрос, который все сейчас задают друг другу: надеялась ли я дожить до смерти Сталина?
– Нет, – ответила я. – Как-то про это не думалось. Я жила в сознании, что он придан нам навсегда. А вы? Надеялись дожить до его смерти?
Она покачала головой.
Я спросила, как она думает: предполагал ли сам он когда-нибудь умереть?
– Нет, – ответила она. – Наверное, нет. Смерть – это было только для других, и он сам ею ведал.
Провожая меня в переднюю, она сказала:
– Вот как мы с вами сегодня хорошо поговорили – по душам. А то все литература и литература.
5 июля 53 Сегодня Анна Андреевна рассказала мне свой «первый день»[28]:
– Утром, ничего решительно не зная, я пошла в Союз за лимитом. В коридоре встретила Зою. Она посмотрела на меня заплаканными глазами, быстро поздоровалась и прошла. Я думаю: «бедняга, опять у нее какое-то несчастье, а ведь недавно сын погиб»13. Потом навстречу сын Прокофьева. Этот от меня просто шарахнулся. Вот, думаю, невежа. Прихожу в комнату, где выдают лимит, и воочию вижу эпидемию гриппа: все барышни сморкаются, у всех красные глаза. Анна Георгиевна14 меня спросила: «Вы сегодня, Анна Андреевна, будете вечером в Смольном?» Нет, говорю, не буду, душно очень.
Получила лимит, иду домой.
А по другой стороне Шпалерной, вижу, идет Миша Зощенко.
Кто Мишеньку не знает? Мы с ним, конечно, тоже всю жизнь знакомы, но дружны никогда не были – так, раскланивались издали. А тут, вижу, он бежит ко мне с другой стороны улицы. Поцеловал обе руки и спрашивает: «Ну, что же теперь, Анна Андреевна? Терпеть?» Я слышала вполуха, что дома у него какая-то неурядица. Отвечаю: «Терпеть, Мишенька, терпеть!» И проследовала… Я ничего тогда не знала.
Это случилось 7 лет назад. И длится до сих пор.
Сегодня она озабочена Сурковым: тем, что он не звонит. Он – редактор ее новой книги. Чагин обещал, что Сурков позвонит ей… Состав книги предписан такой:
I. Переводы.
II. Стихи о мире.
III. Лирика после 46 года.
После 46-го… Только после 46-го! А до, видимо, все зачумленное.
И еще озабочена она тем, что, несмотря на большой успех ее «Марьон Делорм» среди специалистов, ей в Гослите не предложили ничего нового из Гюго. Дали китайца, необыкновенно трудного.
– Работала три часа, глянула в зеркало – губы посинели… Такой трудный! – объяснила она[29].
Показала мне подстрочник, по ее словам «совершенно немотствующий». Он сделан каким-то старым специалистом. Тут же на полях карандашные разъяснения более молодого, более толкового китаеведа. И – крохотный китайский иероглиф, который ее очень трогает.
Она спросила, читаю ли я статьи Гладкова о языке и что о них думаю. Я их изо всех сил обругала.
– Клинический случай старческого маразма, – сказала Анна Андреевна. – Как можно такое острое заболевание демонстрировать на всю страну!15 – И, бросив гладковскую чушь, заговорила о языке Замоскворечья.
– Пойдешь в баню и слушаешь банщиц: «а татары-то разодралися» – словно симфонию… Дивно говорит Борис Леонидович, чисто по-московски, лучшего языка я не слыхивала. И сестры Игнатовы. Фонетически определить, в чем тут дело, я не могу, но наслаждение их слушать16.
Затем разговор коснулся Чехова, и она снова отозвалась о нем неодобрительно – как это бывало уже столько раз!
Я пожаловалась на свою неудачу в кино со сценарием «Анны на шее»: когда я истратила на работу уже несколько месяцев, начальство вдруг спохватилось, что в рассказе нет положительного героя.
– «Попрыгунья» была бы, пожалуй, более проходима, – сказала я, – там все есть, что требуется: и отрицательная героиня, и положительный герой…
– И высмеяны люди искусства, – сейчас же сердито подхватила Анна Андреевна, – художники. Действительно, все, что требуется!
Я высказала предположение, что, быть может, там не люди искусства, а люди при-искусстве, возле-искусства…
– Ну да, Левитан!? – перебила меня Анна Андреевна. – Ведь Рябовский – Левитан… И заметьте: Чехов всегда, всю жизнь изображал художников бездельниками. В «Доме с мезонином» пейзажист сам называет себя бездельником. А ведь в действительности художник – это страшный труд, духовный и физический. Это сотни набросков, сотни верст не только по лесам и полям с альбомом, но и непосредственно перед холстом. А сколько предварительных набросков к каждой вещи! Мне Замятины, уезжая, оставили альбомы Бориса Григорьева – там тысячи набросков для одного портрета. Тысячи – для одного.
Я спросила, чем же она объясняет такую близорукость Антона Павловича.
– По-видимому, Чехов невольно шел навстречу вкусам своих читателей – фельдшериц, учительниц, – а им хотелось непременно видеть в художниках бездельников17.
Осведомилась, что я сейчас читаю. Я читаю и читаю Фета. Прочла ей наизусть: «Ель рукавом мне тропинку завесила», «Я болен, Офелия, милый мой друг», «Снова птицы летят издалёка»; она просила «Еще! еще!» и я читала еще и еще.
– Он восхитительный импрессионист, – сказала Анна Андреевна. – Мне неизвестно, знал ли он, видел ли Моне, Писсарро, Ренуара, но сам работал только так. Его стихи надо приводить в качестве образца на лекциях об импрессионизме.
11 июля 5 3 Была у Анны Андреевны.
У нее Эмма Григорьевна.
Сурков не звонил.
Анна Андреевна начала было читать нам своего китайца, но запуталась в листках и, огорчившись, отложила.
А китаец интересный. Ей осталось 28 строк.
Пришла Нина Бруни, подарила берестяную коробочку и шпажник18.
16 июля 53 В 10 часов вечера, когда я уже лежала в постели, телефонный звонок: Ахматова.
– Лидия Корнеевна, не может ли случиться, что вы согласитесь сейчас ко мне придти? В порядке чуда?
Я встала, оделась и в порядке чуда пошла к ней по проливному дождю.
У нее в комнате Ардов. Острит, сыплет анекдотами, показывает игрушки и коробочки, склеенные им самим. Анна Андреевна выслала его из комнаты: «Я хочу прочесть Лидии Корнеевне китайца. Я его кончила»[30].