Набат. Книга первая: Паутина - Шевердин Михаил Иванович 17 стр.


Какой симпатичный и смешной Ташмухамедов. У него карие большие глаза. Он всегда молчалив, восторженно смотрит на нее, Жаннат. Преданно смотрит. И ей нравится, что на нее так смотрят. И также нравится, что Ташмухамедов молчит и не говорит о своих чувствах, а она уверена, что чувство у него к ней есть, большое чувство. И Жаннат очень приятно, что такой красивый, такой умный Ташмухамедов смотрит на нее с таким почтительным восторгом. По необъяснимой логике мысли ее перескакивают на… доктора. Почему-то Жаннат становится серьезной. Она даже петь перестает при мысли о докторе. Какой хороший. Как он мягко, ласково с ней обращается. Он не побоялся увезти ее из Павлиньего караван-сарая, вырвать из рук Прыщавого. О, Жаннат не девочка, она многое понимает. Она понимает, например, что доктор подвергал себя смертельной опасности, увозя ее. Она понимает также, что даром люди не подставляют голову под нож. Таких людей Жаннат не знала. А доктор все для нее сделал, для нее, которую он даже до того не знал. И постепенно в сердце маленькой женщины начинает складываться совершенно новый, еще непонятный ей образ — образ бескорыстного, великодушного человека. «Добрый?! Нет, не просто добрый, — думала Жаннат. — Отец? Не отец. Ага, брат. Так поступил бы брат». Нет, и отец, и брат не стали бы ее прятать от Прыщавого. Наоборот, они привели бы ее к Прыщавому и сказали бы: «Вот твоя провинившаяся жена. Она тебя опозорила, делай с ней что хочешь!» Жаннат передернула худенькими плечами. Ей стало холодно. Значит, Петр Иванович не отец, не брат, — текли ее мысли дальше, — значит, он видит в ней то же, что и казий байсунский… то же, что и Прыщавый… Но доктор ни словом, ни взглядом не показал, что он смотрит на нее как на женщину. Широко открытыми глазами смотрела Жаннат в темноту ночи и думала о странном и непонятном человеке — о докторе.

…От Бухары до Караул-базара не близкий путь. Пока еще светило солнце, Жаннат смотрела перед собой храбро и гордо. Все улыбалось ей. Все сулило счастье и радость.

Но скоро стемнело, и вместе с темнотой в голову полезли злые, мрачные мысли.

Ноги коней мягко и гулко хлопали по глубокой пыли: «пуф! пуф!», и запах ее щекотал ноздри. Выждав, когда их спутник проехал вперед, Ташмухамедов прошептал:

— В случае чего поворачивай… Камчи не жалей.

— Зачем?

— Надо.

Судя по доносящемуся спереди бряцанию сбруи Кульазимов попридержал свою лошадь, и они начали его нагонять. Ташмухамедов замолк.

Страх теперь завладел душой Жаннат. По бокам дороги вырастали черные тени, протягивая уродливые лапы, за каждым поворотом вставали призраки всадников, угрожающе выставивших винтовки. Сердце билось все трепетнее. Нет, Жаннат совсем не отличалась храбростью, и только боязнь остаться одной в черной пустыне садов, полей и солончаков мешала ей поддаться неистребимому желанию повернуть копя и скакать, скакать, скакать во весь опор.

Доктор, миленький, — шептали губы, — спаси меня.

Стало светать, а они все ехали. В кишлаках звонко перекликались петухи, а они все ехали.

Лошади все медленнее и медленнее передвигали ноги. Но Кульазимов снова и снова понукал своего коня, и они продолжали путь — усталые, сонные, голодные.

Небо все светилось и алело над черной зубчатой кромкой деревьев, а в воздухе потекли прохладные, почти холодные струи. Путники остановились у покосившихся ворот на окраине большого кишлака. Кульазимов долго вполголоса беседовал с человеком, вышедшим на дорогу, и затем снова погнал лошадь.

— Мы же приехали, — сказал громко Ташмухамедов.

— Да. А куда мы едем?

— Да тут, недалеко.

Глаза Жаннат слипались, земля тонула в тенях, но молодая женщина разглядела, что они въехали в какой-то пустынный, словно нежилой двор, который со всех сторон обступили хозяйственные постройки.

— Слезайте, — сказал Кульазимов. — Вон там мы с Ташмухамедовым будем спать, — и он ткнул камчой в сторону зиявшей черным провалом открытой двери какой-то михманханы, — а ты полезай вон на ту балахану.

Но Жаннат дрожащим от холода и страха голосом проговорила:

— Я пойду к женщинам в ичкари.

— Здесь нет ичкари.

Жаннат вспомнила слова Ташмухамедова и погнала коня к воротам, но Кульазимов схватил его под уздцы и сердито сказал:

— Дура девчонка, куда ты?

Он заставил ее спешиться и подтолкнул к крутой лестнице, ведшей на балахану.

Ни сил, ни воли у Жаннат не оставалось. Она покорно ступила на ступеньку и стала подниматься.

— Сиди там, — грубо сказал снизу Кульазимов. — Спи.

Силы совсем оставили Жаннат, но у нее хватило еще соображения выбраться из темного, пропахшего затхлостью и копотью помещения на крышу. Здесь она инстинктивно зарылась в сухой клевер и… заснула. Последняя мысль, мелькнувшая в ее голове, была: «Западня…» И все же она спала крепким здоровым сном молодости, пока ее не разбудил надрывный вопль, топот и ржание коней, голоса.

— Голову с тебя Садреддин снимет. Куда девку дел? — спрашивал кто-то грубым голосом.

— Дрыхла здесь на балахане, куда-то делась.

— Делась, делась! Ищите! Садреддин приказал ее того… Ищите.

Закричав от ужаса, Жаннат выбралась из-под клевера и, бормоча: «Убили Ташмухамедова, убили!», скатилась со стога прямо в балахану.

— Эй! — заорал кто-то внизу, очевидно услышав шум. — Красавица, иди сюда! Никуда не денешься!

Жаннат оглянулась. По плоской крыше со стороны михманханы шел вооруженный человек и показывал на нее рукой. Она заглянула вниз и ахнула. Весь двор кишел всадниками и пешими. В свете утреннего солнца поблескивали винтовки.

— Слезай! — кричали снизу. — Все равно подстрелим. Слезай!

Машинально Жаннат встала на верхнюю ступеньку лестницы. Над головой ее выросла мохнатая шапка басмача, шедшего по крыше. Она понимала, что ждет ее внизу, и шаг делался все медленней, медленней. Старые доски лестницы рассохлись, скрип каждой ступеньки отдавался стоном в ее душе.

— Не спешишь, — захрипел голос, — умирать, видно, неохота, а?

Одна рука крепко вцепилась ей в плечо. Другой рукой человек, вынырнувший снизу, шарил за поясом, дыша ей громко прямо в ухо.

Кто-то со двора крикнул:

— Эй, Хамид, что ты там возишься?

— Сейчас.

— Тащи ее сюда, посмотрим, какая она.

— Нечего смотреть, кончай! Кто-то по дороге едет.

Вывернувшись и отчаянно взвизгнув, Жаннат скользнула мимо басмача, вскочила на две-три ступеньки, каблуком сапога ударила его по голове.

Басмач потерял равновесие и с грохотом, пересчитывая всей своей грузной тушей ступеньки, рухнул вниз.

Жаннат выскочила на балахану. Мужество вернулось к ней. Она, слабенькая, маленькая, поборола огромного, здорового мужчину. Голубая полоса света лилась снаружи. Жаннат подбежала к двери. В лицо ей пахнуло свежестью. Собственно говоря, дверь из балаханы никуда не вела. Под ногами Жаннат и перед ней густо переплелись ветви грецкого ореха. Ни минуты не колеблясь, молодая женщина схватилась за толстый сук, подтянулась и, цепляясь ногами и руками, забралась в ветви огромного дерева. С живостью обезьяны она спустилась на землю, пробежала через пустынный, заброшенный сад, потом какой-то дворик. Где-то далеко раздавались крики.

Через минуту Жаннат оказалась на женской половине чьего-то зажиточного дома. Присев на глиняном возвышении, она горько расплакалась.

Глава четырнадцатая Идут маддахи!

Базар жил своей жизнью, стонал тысячами голосов. «Сдобные, сдобные, тают на языке!» — вопил хлебопек, проталкиваясь в толпе с горой грубых ячменных лепешек в плоской корзине на голове. «Готов, готов, совсем готов!» — гремя о борт казана железной шумовкой, зазывал посетителей владелец харчевни, тут же, издалека, показывая, насколько плов его уже поспел. «Готов! Готов!» — вторил ему с противоположной стороны улочки шашлычник, и его круглая распаренная физиономия вертелась в дыму и пару. «Горячие кульчан-озоранки! Сдобные! Кто какие хочет. Горячие с тмином, с кунжутом, с маком. Горячие! Горячие!» — проталкивался через толпу лепешечник. «Береги зубы! Мне дела нет до твоих зубов!» — звенел дискантом продавец рохат-и-джонон (отдыха души), расставляя на подносе медные тарелочки с наскобленным льдом и снегом, залитые фруктовым медом — бекмесом, с трудом находя в эти осенние дни любителей сластей, действительно отважно рискующих зубами и здоровьем. «Голоб, голоб!» — нес на деревянной доске в чашках кислое молоко оборванец. «Пошт! Пошт! Прочь! Прочь с дороги! Подохни ты, молодой!» — орал совсем охрипшим голосом арбакеш, встав на оглобли и щедро прохаживаясь плетью по спинам и головам базарных завсегдатаев. «Подари ей флакончик, и она откроет тебе объятия!» — сладко стонал аттарчи — торговец парфюмерным товаром.

Над морем голов плыли, покачиваясь на спинах дромадеров, казахи из Кызылкумов в белых с черным шапках и вносили свою долю шума в рев базарный, перекликаясь дикими протяжными голосами, совсем как у себя в пустыне: «Эге-гей, джолдос!» Что-то выкрикивали чуббозы — фокусники на высоких ходулях. Визжали и ржали подравшиеся лошади у входа в караван-сарай.

Внезапно со всех сторон понеслись трубные крики ишаков. Ага, значит, полдень наступил.

Скрипели пронзительно арбы, громко дребезжа своими колесами по мостовой. Тянуло жаренным в кунжутном масле луком, мокрой глиной дувалов и стен домов, дымом, падалью.

«Жжет, как перец… обжигает, как огонь!» — расхваливал торговец жареной рыбой свой товар, изрядно обветренный, пропыленный. «А вот самса, а вот самса! Что там поцелуй девственницы! Рай увидишь!» И хоть все знали, что когда раскусишь подрумяненный пухлый пирожок, то в рот хлынет горячий наперченный лук и ничтожное количество мяса, но все увлеченные красноречием торговца и веселой его ухмыляющейся рожей тянули к нему свои руки.

— Хоо! Хо…ооо! — вдруг возник вопль, подавляя все прочие шумы бухарского базара. Вопль, совсем немыслимый, дикий, странный, возник и понесся в серой дымке слепого дня над плоскокрышей Бухарой… И сразу же, меся грязь, расступилась толпа, кинулись в сторону лепешечники и нищие. Побежали, придерживая рукой на лице чачван, старушки. «Хо-оо!» — вопили, кричали, гундосили и стонали грязные, с никогда не мытыми лицами маддахи, волосатые дервиши. «Хо-ооо!» — звенели воплем базар и площадь.

В одном чарбекирский ишан остался верен данному Энверу слову, вернее, если переводить на более ему близкий язык торговых операций, он аккуратно выполнил все условия, установленные кодексом мусульманского права насчет «купли и продажи». Он купил должность шейх-уль-ислама и, если так можно выразиться, сейчас приступил к выплатам по принятым обязательствам.

Побежали, закричали, загундосили в длинных одеяниях, в высоких шапках каландары по улочкам, переулкам, проездам, переходам, а больше всего они толкались под величественными куполами Ток и Заргарон, Тельпек фурушон, на площади бывшего эмирского арка, под сводами большой мечети на Регистане, на Чорсу и у подернутого зеленью многоступенчатого Лябихауза. Группами по пять, по десять человек выскакивали они из рассадника насекомых и заразных болезней — каландарханы, что притиснулась грудой полуразвалившихся глиняных хибар к Мазар-и-шерифским воротам. Полезли они, черные, мокрые, страшные, со дворов караван-сараев. Сам бобо-и-каландар — староста монахов — во власянице выбрался из дервишского убежища близ Ширгаронских ворот. Потрясая посохом в виде змеи, который, по преданию, достался ему от самого еврейского пророка Моисея, он загундосил притчу, и два его помощника после каждой фразы дико и протяжно кричали: «Хоо-оо!» — да так жалостливо, так неистово, что по коже озноб пробегал и тоска схватывала сердце.

Лавочники выглядывали на улицу. Ясноглазые девушки чуть высовывали свежие личики в приоткрытые калитки и в полном изумлении шептали: «Ой, что бы это значило. Сам святой староста каландаров вышел из добровольного заключения».

Вся Бухара знала, что, с тех пор как восстал народ и эмир сбежал из своего арка, подобрав полы золотого халата, бобо-и-каландар дал торжественный обет не покидать своего жилища, пока не низринутся на проклятых большевиков ангелы божьи.

Или действительно ангелы снизошли с небес? Нет, все так же медленно ползут откуда-то с севера, из Кызылкумов, похожие на растрепанные шерстяные кошмы тучи, изредка роняя в уличную грязь холодные капли осеннего дождя. А бобо-и-каландар все шагает и шагает, нараспев возглашая страшные, тревожные слова, сопровождаемые диким, душу леденящим «хо-оо!».

Шли и шли по улицам дервиши, каландары, маддахи. Шли и вопили:

«О газии, вступайте на путь джихада, хо-оо!»

«О совершившие круг около черного камня священной каабы, беритесь за рукоятку меча, хо-оо!»

«Не произноси слова неверия, ибо станешь ты вероотступником. Хо-оо!»

«Сыны человеческие, совершенствуйте душу! Хоо!»

Дехкане, ехавшие из пригородов, слезали с ишаков и, прижавшись к сырым дувалам, с удивлением, смешанным с испугом, спрашивали друг друга: «Что случилось?»

Рабочие, ремесленники недовольно восклицали; «Опять вшивые патлатые вылезли, как при эмире», — и, махнув рукой, бежали на работу.

«Знай, — вопили маддахи, — ибо без знания ты не можешь познать аллаха!»

Немало в Бухаре еще осталось людей, слоняющихся без дела, не знающих, куда себя приткнуть, чем заняться. Живут они еще на старые запасы. У многих закопаны по углам двора кувшинчики со звонкой монетой. Такие люди падки на новости и слухи. Им бы только где-нибудь скандал или шум. И услышав «хо-оо!», они уже на улице, на площади, открыв широко рот и восторженно закатив глаза, слушают.

«Терпением отличались пророки! Терпение отворяет двери твоих желаний, хо-оо!»

Пока маддахи кричат общеизвестное, давно слышанное.

Но неспроста они вылезли из своих нор, неспроста ползут новые и новые. Вот идут из Богауддина, вот из Чарбекира, а вот выползают плешивые кали из-под деревянных помостов чайхан на Регистане, из ветхих келий захудалого медресе, из-под лавок торговцев пирожками и жареной рыбой на Чорсу. Все больше нищих — косых, хромых, безруких толпится на улицах.

Все скалят гнилые черные зубы, все в ритме воплей «хо-ооо!» вздымают к небу и опускают посохи, словно кому-то грозят.

А вот уже и заговорил по-настоящему бобо-и-каландар. Ага, он что-то интересное рассказывает! И толпа бездельников оголтело шарахается к нему и через минуту уже раскачивается взад и вперед, ловя оттопыренными ушами несущиеся над головами слова.

— Пусть аллах поразит нечистых, — кричит бобо-и-каландар. — Они не знают священного брака, в табуны женщин пускают здоровых мужиков. А остальные, спросите? Так знайте, они язычники, поклоняющиеся идолам, и потому каждый мужчина может пойти к любой женщине. Только перед входом в дом он втыкает в землю свою палку и вешает на нее свою шапку. И муж, придя домой, знает, что место занято, и уходит. Берегитесь. Они, собаки, установят такие нравы и у вас. Хо-оо! Хо-оо!

Так будущий шейх-уль-ислам, выполняя свое обещание, поднял волну клеветы. Иные маддахи рассказывали притчи, иные кричали о якобы оскверненных нечестивыми большевиками святынях, иные славили святых, призывали к газавату.

В массе бухарцы только усмехались, слушая бред маддахов, но находились и такие, кто слушал внимательно, старался запомнить слова. Некоторые маддахи вкладывали в свои речи столько огня и чувства, так потрясали руками, исторгали из своих глаз столько слез, что простодушные слушатели разражались рыданиями. Уже кто-то завопил: «Большевики раскапывают могилы!» — и толпы народа бежали к старым кладбищам, чтобы убедиться своими глазами и покарать осквернителей могил. Разъяренные фанатики с дервишем во главе ворвались в правительственное здание, зазвенели стекла, послышался женский визг. Толпа сбила с ног милиционеров и принялась их топтать.

Прислушиваясь к крикам и воплям, назир Нукрат и зять халифа пробирались верхом на конях через густую толпу у спуска, близ мавзолея Исмаила Самани.

— Слышите, народ выражает свои чувства. Я давно говорил, что… — начал назир.

Но он не успел осведомить своего спутника, о чем он давно говорил, потому что большой ком густой грязи залепил глаза и щёку зятя халифа.

— Бей джадидов!

— Бей их!

Кругом виднелись искаженные лица, сжатые кулаки, поднятые палки и посохи.

Нукрат, привстав на стремени, закричал:

— Стойте, святотатцы, это же зять халифа, правоверный.

Протиснувшийся к их лошадям огромный верзила, лохматый, в изодранной дервишской одежде, ударил набалдашником посоха по медной плошке и прорычал:

— Врешь ты! Этот безбородый, какой он зять халифа! Бей их!

В руке у него оказался здоровенный булыжник. Еще мгновение… И вдруг Нукрат увидел в толпе Юнуса.

— Звезда! — взвизгнул назир, ткнув пальцем. — Смотри, вот она, безбожная звезда!

Верзила оглянулся и, увидав красноармейскую звезду на мерлушковой шапке, с рычанием кинулся на Юнуса, увлекая за собой озверелых маддахов.

Утерев лицо тонким батистовым платком, Энвербей швырнул его в липкую грязь и, пришпорив в сердцах коня, поскакал, не разбирая дороги и не обращая внимания на прохожих, в сторону арка. Нукрат что-то зло сказал подъехавшим только теперь к нему конным милиционерам и показал кивком головы на рычащую толпу, над которой беспомощно моталась из стороны в сторону красноармейская папаха… Неловко хлестнув лошадь, он затрусил, неуклюже подпрыгивая в седле, за Энвербеем.

До поздней ночи кричали, вопили в Бухаре маддахи…

Назад Дальше