Сегодня доктор особенно долго ворчал, укладываясь спать. Место ночлега оказалось на редкость неудачным. Почва была сырая, от речки несло вонью болота а гнилой рыбой. Неведомо из какой огненной печи вырвавшийся ветер сыпал и сыпал в глаза, уши, ноздри, рог острые песчинки. Озаренные трепетным огоньком костра, теснились вокруг стены камыша. Острые мечеобразные листья его раскачивались, скрежеща. Нисколько не считаясь с ветром, кусались комары, умудряясь впиваться в самые нежные места: шею, глаза.
Всегда невозмутимый Алаярбек Даниарбек не мог скрыть тревогу.
Ему явно не нравился и мучительный, дувший упорно уже много часов гармсиль, и плохо горевший костер, и безлюдные болотистые тугаи, и сама Черная речка.
Здесь брод совсем мелкий. От огня костра дно кирпично-красное, и видны отчетливо каждая галька, каждая нить водорослей. Блестки трепещут на поверхности почти темной воды. Ее совсем мало. Медленно течет она слабосильными струями среди пластов грязи, местами жидкой, а местами густой, с круглыми дырками от копыт скота и лошадей, забиравшихся в месиво из ила, сгнившего камыша и навоза по самое брюхо, чтобы только поскорее утолить жажду.
Алаярбека Даниарбека тревожило все вокруг. И больше всего ему не нравилось безлюдье.
Снова и снова Алаярбек Даниарбек шел к лошадям, жевавшим молодые побеги камыша, снова и снова вглядывался в темную прогалину, уходившую куда-то на юг. Но ничего не видел, ничего не слышал. Все так же не было видно ни зги, все так же металлически скрежетал камыш.
Вернувшись к костру, Даниарбек сел и устремил взгляд на багровые язычки, метавшиеся с шипением по смолистым веткам. Доктор лежал по другую, подветренную сторону костра, чтобы дым отгонял комаров и мошек. Оба молчали.
Низкий, испещренный морщинами лоб Алаярбека Даниарбека под ослепительно белой маленькой чалмой казался еще уже из-за приподнявшихся в недоумении широких с сединкой бровей.
Полуприкрытые глаза беспокойно бегали в отблесках костра, негритянские пухлые губы, недовольно-выпяченные над круглой, очень аккуратной бородкой, чуть шевелились. Алаярбек Даниарбек имел привычку думать, если так можно выразиться, шепотом.
«О чем он может сейчас думать? — размышлял доктор. — О чем думает этот человек с древним, как его древняя страна, взглядом. Во всем его облике, в каждой черте его лица, в каждой детали его одежды все от тысячелетий. Вот так стригли бородку и усы люди Мавераннахра, судя по гератским миниатюрам пятнадцатого века Бехзада. Точь-в-точь они так же повязывали чалму, точь-в-точь такие же носили камзолы, перепоясывались такими же — поясными платками, и даже круг их жизненных интересов имел много сходного.
Неистребимый инстинкт жить, завоевывать землю, наслаждаться, страдать, производить себе подобных, чтобы они жили, наслаждались, боролись, страдали… и так из века в век.
Ф-фу, какая отвлеченная философия…»
А мысли скакнули в сторону.
«Алаярбек Даниарбек добродушен по виду со своими наивно оттопыренными губами и круглой уютной бородкой, а хитер. Да, хитер, а быть может, коварен. Но что его держит около меня? Жадность? Он давно мог бы найти что-нибудь получше, работу какую-нибудь, особенно в наши беспокойные дни. Привязанность? Едва ли он любит меня. Не раз приходилось выговаривать ему за лень, промахи, чванство, грубость в обращении с людьми. На выговоры не обижался. Изрекал благодушно: „Ни одно дело без ломания и исправления не получается“.
Что же заставляет этого человека бросать на многие месяцы дом, семью, скитаться по пустыням, малохоженым тропам и перевалам, терпеть лишения, подвергаться опасностям? И зачем? Чтобы служить верой и правдой мне, чужому для него и по взглядам, и по убеждениям, и по обычаям человеку? Жажда впечатлений, жажда новизны? Страсть исследователя? Зов кочевых предков? Может быть…»
Доктор мысленно пожал плечами и только тут нечаянно сделал открытие, что у костра их не двое с Алаярбеком Даниарбеком, а… трое.
Да, теперь он рассмотрел сквозь дым и пламя, что почти рядом с Алаярбеком Даниарбеком по ту сторону костра сидит человек.
Прежде чем рассмотреть его, доктор инстинктивно проверил, нет ли еще людей, не выглядывает ли еще кто-нибудь из камыша.
Он заметил, что глаза-сливы Алаярбека Даниарбека лишь пытливо изучают незнакомца.
А пришелец спокойно, под испытующими взглядами доктора и Алаярбека Даниарбека подложил несколько сучьев в дымивший костер, и так ловко, что пламя вспыхнуло и озарило всю его фигуру, рваную верблюжью чуху, голую, всю в курчавых волосах грудь, смоляную с серебряными нитями бороду.
Большая темно-красная довольно-таки грязная чалма, надвинутая на лоб, не могла скрыть бешеного огня в глазах незнакомца, спрятавшихся под густыми бровями. Короткий сильный нос, крепкие скулы, решительно поджатые губы, маленький, но крутой подбородок и в особенности курчавые длинные волосы делали лицо приметным. Оно запоминалось не потому, что черты его были необыкновенны. Лицо человека нельзя было забыть, потому что глаза его, глаза чистосердечного человека, не могли лгать. Мрачный, испытующий взгляд их заставлял ежиться. Своим взглядом незнакомец мог заставить покориться любого человека.
— Хм, хм, — начал Алаярбек Даниарбек, обращаясь к доктору, — одно из великолепных достоинств горожан — воспитание их в правилах вежливости, чего не всегда могут достичь обитатели пустынь (здесь последовало легкое покашливание)… и болот, общаясь… хм… хм… со всякими скотами.
Ночной гость зашевелился, и на его лице отразилось раздражение.
— Мы… мы… — высокомерно начал он, — нашли нужным посмотреть… убедиться… — Он презрительно умолк с видом человека, который снизошел к ничтожным смертным, но не желает продолжать разговор.
Тогда Алаярбек Даниарбек приложил изящнейшим жестом руку к груди, склонился в полупоклоне, точно он находился не в тугаях среди болот, а на собрании почтенных стариков.
— Да будет благословение аллахово над головой вашей, — вкрадчиво заговорил он. — О наш почтеннейший гость, цвет пастушьего сословия, умнейший и вежливейший из знатных обитателей камышовых зарослей. Да не откажите нам в милости пожаловать сюда и прикоснуться вашими достоуважаемыми ягодицами земли у нашего жалкого костра. Не соблаговолите ли вы…
— Что с тобой? — глухо прозвучал голос пришельца. — Ты что, объелся ишачьих мозгов, что ли?
Поморщившись, доктор заметил резко:
— Алаярбек Даниарбек!
— Что угодно?
— Спросите, что ему надо, и объясните, что подошло время, когда все честные люди спят.
Сказал всю эту фразу доктор нарочно громко и по-узбекски. Тогда ночной гость, не дав Даниарбеку открыть рот, быстро проговорил:
— Господин, мы встречаемся на мгновение и расстаемся навеки. Откуда я пришел, туда дорогу уже занесло пылью и песком.
Он покачал головой и замолк.
— Я же говорил, что у него изъян в воспитании, — проворчал Алаярбек Даниарбек.
Ночной гость снова заговорил:
— Мы очень просим… У нас телесный недуг… Мы видим, вы русский… нет ли у вас для больного… у русских всегда имеются… всегда… эти лекарственные порошки.
Ночной гость очень неправильно произносил узбекские слова, и, вслушиваясь в его разговор, доктор подумал, что вернее всего он Гянджи некий тюрк. В своих скитаниях во время последней войны доктору пришлось побывать во многих местностях Закавказья.
— Что с вами? — приподнявшись на локте, сказал доктор. Он очень устал, ему хотелось полежать спокойно, но профессиональная привычка взяла свое.
— Лихорадка, — стонущим голосом протянул гость, — мучит лихорадка и днем и ночью у пастушьих костров, трясет, ломает, о аллах, наши старые кости. Нам бы порошков лекарственных… белых, горьких.
Доктор встал и вынул стетоскоп.
— М-да, — бормотал он, мешая узбекские и русские слова. — Дышите… так, глубже, еще дышите. Скиньте чуху. Так, так. Тэк-с, тэк-с. Легкие точно у быка. Впрочем, тоны сердца… гм-гм… акцент второго тона, а pulmonalis э… систологический шум. Что с вами?
Возглас был вызван тем, что грудь ночного гостя под стетоскопом судорожно вздрогнула.
— Не может быть! — резко сказал ночной гость. — Какой систологический шум… аорта?!
Долгая минута понадобилась доктору, чтобы до его сознания дошел смысл слов незнакомца.
— Что вы сказали?.. Вы знаете, что такое систологический шум?.. Аорту? Э, батенька! — Не выпуская из вытянутых рук мускулистые предплечья больного, доктор стал вглядываться в его лицо, черты которого искажались колеблющимися бликами от огненных языков костра.
Но гость легко высвободился, натянул чуху на голые плечи и почти грубо сказал:
— Оставьте… сердце у меня здоровое.
— Вы не то, чем кажетесь.
— Могущественные шахи и ничтожные нищие — странное сословие, они никого не слушают и никому не подчиняются.
Но гость легко высвободился, натянул чуху на голые плечи и почти грубо сказал:
— Оставьте… сердце у меня здоровое.
— Вы не то, чем кажетесь.
— Могущественные шахи и ничтожные нищие — странное сословие, они никого не слушают и никому не подчиняются.
— Степь бесприютна, а вы больны.
— Оставьте… У вас есть хина? Хинини муриатикум?
— Есть.
— Тогда дайте сколько можете.
Пока доктор рылся в полевой сумке, незнакомец быстро сказал что-то Даниарбеку и поднялся.
Потом, взяв лекарства, медленно и значительно проговорил:
— Я дервиш! Я не заслуживаю ада и недостоин рая. Один аллах всемогущий знает, из чего он замесил мою глину. Подобен я безбожнику нищему и развратной блуднице. Не осталось у меня ни веры, ни наслаждения, ни надежды.
Он шагнул от костра.
— Вы великодушны… Великодушие свойство мудрых.
Багровая в отсветах пламени камышовая стена раздвинулась, и ночной гость исчез.
— Как будто его и не было, — промолвил доктор, устраиваясь поудобнее на своем жестком ложе. — Странный пастух… Знает про аорту… про хинини муриатикум.
Уже засыпая, он спросил:
— Вы его встречали?
— Нет.
— Что же он, я слышал, вам насчет Самарканда и вашего Багишамаля говорил?
Алаярбек Даниарбек ползком подобрался к доктору и, тревожно озираясь, тихо забормотал:
— Он не пастух. Он дервиш — человек тайны… Про него давно говорят в Самарканде и Бухаре, его ищут. Он скрывается. Он мне задал вопрос: не знаю ли я, когда прибудет в Туркестан зять халифа, не слышал ли я в городе. Я сказал: «Не знаю». Тогда он рассердился и выругал меня, а мне сказал: «Твой ад и твой рай всегда в тебе самом, зачем же ты ищешь их вне себя, друг? Смирись, друг!» Страшно ругал… Уедем поскорей…
— Ну нет! — зевнул доктор. — Плохо вы дервишей знаете. Теперь за эти десять порошков наш дервиш всем, кто к нам полезет, горло перервет…
Костер уже почти потух, а доктор все еще думал. Стало прохладно, и комары угомонились. Фыркали и громко хрустели молодыми побегами камыша кони, хором квакали лягушки, звенели цикады.
Не без иронии доктор говорил себе:
«Нищий дервиш требует хинини муриатикум… рассуждает о пороке сердца.
Восток! Какие только встречи не бывают! Среди болот, камышей, комаров… на задворках Туркестана, кого только не встретишь?! Рваная чуха — маскарад, конечно. Рубаха на нем тонкая, из добротного шелка. Тело мускулистое, но холеное, руки без мозолей. Черты лица… осанка… Горд, как сатана. Басмач? Не похоже. Кто же он? Ждет зятя халифа… Энвера… Мы еще ничего толком не слышали, а он слышал… Странно».
Но вслух он сказал только:
— Алаярбек Даниарбек, не прозевайте коней.
И заснул.
Глава седьмая Павлиний караван-сарай
Широко распахнутые обветшавшие ворота, видимо, вообще не закрывались добрых полсотни лет. Тяжелые петли покрылись на палец толщиной красно-бурой ржавчиной, а доски раструхлявились и держались на ржавых гвоздях милостью всевышнего. На глиняном возвышении, прислонившись плечом к потемневшему гнилому столбу, сидел пегоусый с шерстистой неопрятной бородой погонщик не погонщик, верблюжатник не верблюжатник, человек пожилых лет, толстощекий, брюхатый. Прыщи всех размеров украшали его нос, щеки, лоб и даже верхнюю губу. Старый потертый халат, такая же потрепанная тюбетейка, посеревшие от грязи бязевые штаны, не скрывавшие кривизны его волосатых ног, до того преобразили его внешность, что в нем даже близкие родственники и друзья не признали бы сына казия байсунского, торговца каракулем, завсегдатая лейпцигского пушного аукциона господина Хаджи Акбара. Пальцами босых ног Хаджи Акбар играл с порванным каушем, подкидывал его, ловил, крутил в пыли, словом, он был занят и уж совсем не обращал, по-видимому, никакого внимания на то, что происходило на вечерней улочке, ведшей к стене Бухары. Тем более, казалось, не интересовал его большущий запаршивевший пес с голодными глазами. А пес ужасно хотел проскользнуть с улицы во двор, куда его манили призывные запахи. Но Хаджи Акбар сидел в самых воротах, и все местные собаки знали его повадки очень хорошо. Пес подобострастно пошевелил обрубком хвоста и, жалобно скуля, уселся на почтительном расстоянии. Нога Хаджи Акбара продолжала подкидывать и на лету надевать кауш, а лицо его, плосконосое, расплывшееся в блин, сохраняло столь непроницаемую и благодушную мину, что любое живое существо могло впасть в заблуждение и забыть всякую осторожность.
Но вдруг пес повернул свою массивную медвежью голову в сторону и обнажил клыки. В конце улицы появилась темная на фоне кирпично-красного заката фигура пешехода. Собака, тяжело закряхтев, поднялась и отбежала, чуть ощетинив шерсть, к стене.
Пешеход приближался медленно, вздымая на каждом шагу пыль, прихрамывая, как это бывает с безмерно уставшими людьми. Он, видно, не обращал внимания на своеобразную, мрачноватую, но великолепную картину озаренной красками заката улицы восточного города.
Он шел, посматривая ищущим взглядом на старые, покосившие ворота, на низкие, почерневшие от времени калитки, на бесконечно тянущиеся слепые стены и дувалы.
Пес заворчал.
Но нога безмятежного Хаджи Акбара не прекращала вертеть кауш, и сам Хаджи Акбар не уделял ни малейшего внимания ни красотам солнечного заката, ни хитрому псу, ни волочившему по пыли ноги пешеходу. А ведь если бы можно было заглянуть в глаза Хаджи Акбара, в самые щелочки между красными веками, то вдруг обнаружилось бы, что темные глазки оживились, напряглись, в них загорелся огонь интереса.
На лице незнакомца отразилось пренебрежение и даже брезгливость, когда он разглядел прыщавого толстяка. Он сделал движение, словно отстраняя от себя неприятное зрелище, и пошел, все так же прихрамывая, прямо в открытые ворота.
Куда девалось ледяное спокойствие и благодушная созерцательность Хаджи Акбара: он побагровел, затрясся.
— Куда? Стой! Стой, я говорю! — страшно писклявым голосом запротестовал он. Голосок вырывался из большущего его брюха точно сквозь узенькую щелку, быстро-быстро закрывавшуюся и открывавшуюся.
Странник даже не соблаговолил ответить Хаджи Акбару, только взглядом опалил толстяка. Но и тот видывал виды. С непостижимым для столь грузного человека проворством он соскочил с глиняного сиденья и единым прыжком оказался перед незнакомцем.
— Ну? — сказал мрачно странник.
— Ну! — ответил Хаджи Акбар.
Не без интереса наблюдавший стычку представителей всесильного людского племени, пес попытался проскользнуть в ворота, однако толстяк успел с яростным возгласом пнуть его ногой в бок. Незнакомец шагнул через избитый копытами и железными арбяными шинами трухлявый порог-бревно и пошел по замусоренному двору.
Ахнув, толстяк кинулся за ним с воплем:
— Нельзя сюда, нельзя клянусь бородой моего дяди!
Не обращая внимания на вопли Хаджи Акбара, незнакомец оглядывал открывшийся перед ним обширный двор, по сторонам которого вытянулись приземистые, слепленные из глины постройки с многочисленными дверями. Задняя часть двора замыкалась крытыми конюшнями. Здесь, среди куч хлама, сора, навоза и кустов явтака и чертополоха, торчали два полузасохших тополя. Двор пустовал, если не считать единственной большеколесной арбы, уткнувшейся оглоблями в землю, и нескольких уныло топтавшихся в грязи верблюдов. В последних отсветах вечерней зари, вырывавшихся из-за крыши, столбами плясали рои мошкары. В нос ударяла вонь застоявшейся конской мочи и выгребной ямы. Печать запустения лежала и на грязном дворе, и на развороченных, размытых дождем земляных крышах сараев, и на поломанной арбе, и на облезлых, тощих верблюдах.
Шлепающие шаги заставили незнакомца резко обернуться, и Хаджи Акбар, хотевший схватить его за рукав, невольно отстранился.
— И ты еще не хотел меня впускать в эту помойную яму, именуемую караван-сараем? А?
— Чего ты лезешь… те… без спросу! — пискнул толстяк.
Незнакомец презрительно бросил:
— Ты, ослятник, говоришь с сеидом — потомком пророка, да произносят имя его с надлежащим почтением. — И, не дождавшись ответа, который, судя по бульканью, захлебнулся в глотке Хаджи Акбара, пришелец спросил: — Караван-сарай — владение достопочтенного казия байсунского Самада?
Прыщавый только кивнул головой. Он все еще задыхался в гневе и не мог сказать ни слона.
— Обратись к цирюльнику, пусть откроет тебе вены, а то черная кровь тебя задушит.
— А… а… те… — бормотал что-то Хаджи Акбар. Щеки, подбородок его тряслись и прыгали, точно студень, из утробы вырывались лающие звуки.