Царица без трона - Елена Арсеньева 12 стр.


И начались танцы! Эта забава была любима поляками ничуть не меньше, чем охота или рубка в поле. Не меньше, чем война!

Дамы, уже переодевшиеся для танцев, входили в зал попарно, сверкая множеством цепочек, перстней, пленяя взор дорогими кружевами, столь модными в то время. Чем шире был гофрированный воротник, собранный вокруг шеи, тем более роскошно одетой чувствовала себя дама. Надо ли говорить, что воротники сестер Мнишек были раза в два шире, чем у прочих красавиц?

Дамы плавно подходили к мужчинам и кланялись. Урсула Вишневецкая сделала реверанс царевичу (она была замужняя дама и могла себе позволить протанцевать с холостяком без ущерба для своей репутации), а ее сестра Марианна присела перед отцом. Внимательный глаз не мог не заметить печали, слегка отуманившей черты названного Димитрия, когда он убедился, что его парой будет не Марианна, однако он был истинный рыцарь по духу и вскоре уже улыбался Урсуле так, словно всю жизнь мечтал танцевать только с ней.

Наконец пары разбились. Паны, покручивая усы, побрякивая карабелями и поправляя шитые золотом магерки [26], начали выводить фигуры. Танцевали в ту пору незамысловато: танец почти не был набором заранее обусловленных движений – фигуры в нем частенько измышлялись по вдохновению, каждый танцевал что хотел – историю ли своей любви, разлуки, ревности, страсти… И скоро наблюдателями было замечено, что после перемены партнеров унылые движения царевича сменились бурным каскадом прыжков, которые все заканчивались падением на колени перед панной Марианной.

Лицо его было лицом человека, внезапно проснувшегося и не осознающего, что с ним происходит. То впечатление, которое произвела на него сдержанная, изысканная красота Марианны, было оглушающим, ослепляющим. Проведя жизнь по монастырям, Димитрий не знал женщин. В пути до Южной Руси он мимоходом встретил нескольких – из числа тех, которые отдавали тело за деньги. После встреч с ними мужское естество его разгорелось: в Гоще он не пропускал уже ни одной доступной красотки, вскоре сделавшись их любимцем. Однако очи Марианны словно бы отравили его. С этой минуты он хотел только ее, ее одну, и, хотя плоть его порою бунтовала, одна только мысль, что слухи о его распутстве могут дойти до прекрасной панны, вынуждала его к суровой сдержанности. Он покинул прежних любовниц ради нее – и не считал это слишком большой жертвой. Он не знал, какие слова найти, чтобы высказать свою любовь… Танец был хоть каким-то способом выразить чувства, и Димитрий воспользовался им с восторгом.

Однако после третьей или четвертой мазурки, приступив к новому полонезу, он понял, что без слов все-таки не обойтись, и, оказавшись перед Марианной, отверз наконец-то уста:

– Панна… вы не ответили на мое письмо.

– Я не отвечаю на подобные послания, – сухо промолвила Марианна, делая вид, что смотрит в другую сторону.

Они разошлись; несколько фигур Димитрий выполнил с Урсулой, а Марианна – с отцом, который быстро, недовольно шепнул ей что-то.

Неведомо, о чем шла речь между воеводой и его любимой дочерью, однако при следующей перемене фигур она взглянула на Димитрия чуть поласковее, и он, лишившийся из-за ее холодности дара речи, вновь обрел его.

– Панна, прекрасная панна… – забормотал Димитрий. – Моя звезда привела меня к вам; от вас зависит сделать ее счастливою.

– Ваша звезда слишком высока для такой простой девушки, как я, – с легким вздохом отвечала Марианна, однако глаза ее сверкнули таким огнем, что Димитрий рухнул на колени пред ней вопреки всем танцевальным законам.

Испугавшись, она протянула руку, чтобы поднять его, но Димитрий поднес ее унизанные перстнями пальцы к губам.

Фигуры сменились. Димитрий мешал другим танцующим; воевода похохатывал в усы; царевич принужден был подняться, оставить Марианну, перейти к Урсуле и провести ее по залу, как того требовали законы полонеза. Лицо его при этом было лицом человека, разбуженного посреди зачарованного сна.

Когда Димитрий и Марианна вновь сошлись, он опять рухнул на колени, поймал ее руку и самовольно потянул ее к губам с видом умирающего от голода и жажды одновременно.

Марианна, не привыкшая к проявлениям такой страсти у своих прежних рафинированных поклонников, слегка испугалась.

– Моя рука, – проговорила она дрожащим голосом, – слишком слаба для вашего дела. Вам нужны руки, владеющие оружием, а моя может только возноситься к небесам вместе с молитвами о вашем счастии и вашей удаче.

– О да, молитесь за меня, – пылко прошептал царевич. – Молитесь, и я посвящу вам жизнь! Только дайте мне знак, что мои слова не отталкивают вас!

Девушка отвела глаза, некоторое время танцевала с отцом, однако, когда вновь оказалась напротив Димитрия, из женской руки в мужскую скользнула записка, переданная столь стремительно и проворно, что заметили ее не более десятка лишь самых приметливых дам.

Они значительно переглянулись. Ого! Во время бала записок панне Марианне писать было негде, значит, цидулька заготовлена заранее… Можно не сомневаться, что в ней назначено свидание.

Ай да панна Мнишек! Ай да скромница! Ай да недотрога!

Впрочем, каждая из дам втихомолку полагала, что царевич стоит того, чтобы ради него поступиться кое-какими правилами приличий. Он был, бесспорно, некрасив; однако, кроме обаяния, связанного с его таинственным, трагическим прошлым и тем блистательным будущим, которое могло открыться перед ним, он обладал и другими достоинствами, и перед ними не могли устоять большинство женщин. Он был отважен, здоров, так и пылал мощным юношеским жаром, мужеством и ловкостью. Но главный соблазн был – пылкая любовь, которую он, несомненно, испытывал к дочери сендомирского воеводы. Проницательные люди могли бы увидеть, что, намеренно сводя эти два юных существа, пан Юрий Мнишек руководствуется несомненным расчетом; его дочь, по всей видимости, тешит свое пламенное, беспокойное честолюбие. Но претендент отдает ей всю свою душу!

Что и говорить, не одна из прекрасных дам и девиц возмечтала в то мгновение, чтобы именно на нее смотрели с таким жаром эти темно-голубые очи…

Танец длился, длился, но наконец и он закончился, и воевода пригласил гостей освежиться напитками и подкрепиться сластями.

Димитрий и Марианна больше не приближались друг к другу, но беспрестанно обменивались взглядами, которые говорили красноречивее всяких слов.

Они были так заняты взаимным созерцанием, а гости так увлеклись наблюдением за ними обоими, что никто не обращал внимания на Вольдемара Корецкого, который вновь появился в зале и с выражением необузданной ненависти переводил глаза с Димитрия на Марианну. Рука его тянулась к карабеле, и неведомо, чем завершился бы вечер, когда б в дверях не появился вдруг какой-то невысокий хлопец, не подошел к пану Вольдемару и не сказал ему несколько слов, после чего Корецкий торопливо вышел, бросив на прощание на Димитрия только один взгляд, в котором читалось мстительное торжество.

Апрель 1605 года, Москва, Кремлевский дворец

– Теперь идите.

Царь тяжело опустился на табурет, услужливо подставленный служителем.

– Дозволь при тебе побыть, батюшка! – умоляюще пробормотал сын Федор.

– Нет, идите, все идите! – Борис Федорович досадливо махнул рукой, и даже в неверном свете единственного оставшегося в подземелье факела стало видно, как вздрагивает его поседевшая голова, как исхудала шея, торчащая из тяжелого, шитого драгоценностями ожерелья.

Борис услышал, как проскребла по каменным плитам разбухшая, осевшая дверь, и почувствовал, что наконец-то остался один. С той минуты, как он принял на себя сан, ему редко удавалось побыть в одиночестве. Даже в своем спальном покое он всегда ощущал чей-то стерегущий, якобы почтительный взор.

Вот именно что якобы! Поднявшийся к трону из самых низов, отлично знающий, что русский двор в это смутное время – сборище ядовитых пауков, посаженных в одну корчагу [27], Борис не верил никому и никогда. Ну разве что жене своей Марье доверял государь. Дочь Малюты Скуратова, рабски служившего Грозному, бывшего ему верным псом, Марья Григорьевна [28] унаследовала от батюшки черты такой же собачьей верности своему господину и повелителю. Борис Федорович являлся ее мужем, господином и повелителем, и Марья Григорьевна готова была лизать его руки и оправдывать всякое его деяние. Иной раз она даже опережала мужа в желании услужить ему. Чего стоила прошлогодняя встреча с инокиней Марфой, некогда звавшейся Марьей Нагой и бывшей седьмой женой Ивана Грозного.

Господи, твоя воля… Седьмая жена! Иная женщина постыдилась бы такого титула, ведь церковью сей брак за действительный не признавался, а эта все пыжится, все не может забыть, что некогда родила государю сына, которого спустя несколько лет зарезали Битяговские да Осип Волохов по приказу…

Борис криво усмехнулся. Нет-нет да и просочатся тщательно зарытые, глубоко в землю закопанные, но не похороненные слухи о том, что злодеи действовали по прямому приказу Бориса Годунова, бывшего в то время еще шурином царя Федора Ивановича (царствие ему небесное, убогому!). И остаток Федорова правления, и все восемь годков своего царствования прожил Борис Федорович под гнетом этого обвинения, ну а теперь Господь вдруг проявил поистине диаволово лукавство: взял да и наслал на русскую землю этого якобы воскресшего царевича…

Одно из двух: или на самом деле Бог уберег отпрыска Марии Нагой, отвел руку Битяговских и Волохова, – или тот, кто подступил к Москве во главе польского войска, в самом деле вор и самозванец, расстриженный поп и прочая, и прочая, и прочая. Кстати сказать, армия его уже не только и не столько польская, сколько русская, ведь множество воевод со своими полками приняли сторону претендента, выражаясь по-европейски. Изменники, неверующие… аки дети малые, коим лишь бы игрушка поновее да позабавнее! А ведь помнил, помнил Борис, сколько раз народ в един голос, в един крик молящий предлагал ему шапку Мономаха, венец государев и державу. В пыли валялись, ноги ему лобызали: не оставь, господине, будь отцом нашим милостивым.

Просили, да… А он отказывался снова и снова, ничем не рискуя, не опасаясь, что народу и собору церковному надоест просить. Он доподлинно знал, что сделается русским государем, – жребий сей ему был предсказан. 1 сентября 1598 года венчаясь на царство, не сомневался, что призван надолго, если не на век, то на многие десятилетия. Плевать он хотел на пророчество какой-то волхвовательницы [29] Варвары, предрекшей ему всего только семь лет верховного владычества. «Болтает пустое», – подумал Борис тогда и решил проверить, какова она там пророчица. Повелел привести жеребую кобылу и вопросил:

– Что во чреве у сей скотины?

– Жеребец, шерстью ворон, белогуб, правая нога по колено бела, левое ухо вполы [30] бело, – ни на миг не запнувшись, ответствовала Варвара.

– Левое ухо вполы бело? – глумливо повторил Борис. – Ну а это мы сейчас поглядим! Зарежьте кобылу и вспорите ей брюхо!

И что же? Варвара все в точности угадала. Стало быть, срок Борисову царствованию и впрямь должен был истечь через семь лет.

В ту пору ему и это казалось величиной небывалой. Воскликнул самонадеянно: «Да хоть бы и семь дней!»

Как же, семь дней! Держи карман шире! Продвинувшись к трону крадучись, неслышными шагами, на кошачьих лапках, завладев желанной добычею, он уже не собирался ее выпускать. Тем паче что Варвара оказалась не вполне права. Не семь, а восемь лет просидел Борис на троне, но тут, видать, и вышел ему предел. Вот уже полки самозванца под стенами Москвы, осталась Борисову дому одна надежда – на Бога. На Бога – да вот еще на эту каменную бабу, которую государь приказал вытесать и притащить сюда, в подземелье, пред которой он сидит, словно какой-нибудь идолочтец в своем поганом капище.

А что, разве не так? Если не произойдет некоего чуда и не удастся разгромить лживого царевича, будут, будут-таки принесены этому идолу жертвы великие и страшные.

Борис, кряхтя, приподнялся с табурета, вынул из настенного светца факел и осторожно поднес его к стеклянице, которую держала в своей тяжелой лапище каменная баба. Стекляница была всклень наполнена маслом, из коего поднимался фитиль. Затеплился огонек, бросая причудливые сполохи на грубые, небрежно вытесанные черты.

Борис и не хотел, а усмехнулся. Вольно или невольно каменотесец придал статуе черты, крайне схожие с ликом царицы Марьи Григорьевны. Да, некогда Марьюшка Скуратова-Бельская была хороша, словно маков цвет, нежна, как розовая заря, голосок имела сладкий, будто у малиновки, птички певчей, но с годами сделалась станом объемна, поступью развалиста, увесиста, на язык груба и горлом громка, а уж черты лица… Где былая красота? На смену ей пришла одна свирепая надменность, щедро приправленная рябоватостью после перенесенной оспы. Впрочем, с лица воду не пить – Борис Федорович, сам слывший измлада красавцем, даром что рост имел маленький, всю жизнь придерживался сего мнения. Главное, что ближе и довереннее человека, чем жена, у него не было. Ну да, они ведь сидят в одной лодке. Когда колеблется трон под Борисом, колеблется он и под супругой его. А потому и злобствовала Марья Григорьевна, стоя подбоченясь пред сухоликой, сухореброй, словно бы источенной годами и лишениями инокиней Марфой, спешно доставленной из убогого Выксунского монастыря, где обреталась четырнадцать лет, в Москву, в Новодевичью обитель, потому и орала истошно:

– Говори, сука поганая, жив твой сын Димитрий или помер? Говори!

Монахиня, почуяв силу свою и слабость государеву, вдруг гордо выпрямилась и ответила с долей неизжитого ехидства:

– Кому знать об этом, как не мужу твоему?

Намекнула, словно иглой кольнула в открытую рану!

Борис – тот сдержался, только губами пожевал, точно бы проглотил горькое, ну а жена, вдруг обезумев от ярости, схватила подсвечник и кинулась вперед, тыкая огнем в лицо инокини:

– Издеваться вздумала, тварь? Забыла, с кем говоришь? Царь пред тобой!

Марфа уклонилась, попятилась, прикрылась широким рукавом так проворно, что порывом задула свечку.

– Как забыть, кто предо мной? Сколько лет его милостями жива!

Снова кольнула! Снова пожевал царь губами, прежде чем набрался голосу окоротить жену:

– Царица, угомонись. Угомонись, прошу. А ты, инокиня, отвечай: жив ли сын твой?

– Не знаю, – ответила монашенка, морща иссохшие щеки в мстительной ухмылке. – Может, и жив. Сказывали мне, будто увезли его добрые люди в чужие края да там и сокрыли. А куда увезли, выжил ли там, того не ведаю, ибо те люди давно померли – спросить некого!

И больше от нее не добились ни слова ни царь (не умолять же, не в ножки же ей кидаться!), ни царица, как ни супила брови, ни кривила рот, как ни бранилась. А лицо у царицы в эти минуты крайней, лютой злобы было точь-в-точь как щекастая, угрюмая морда этой вот каменной бабы, в которой Годунов видит последнюю надежду своего царствования.

Он обречен, и все, кого любил он, обречены. Это давно сулили небеса, в которых снова и снова возникало много знамений и чудес, с разными страшными лучами, и точно бы войска сражались друг с другом, и темная ночь часто делалась так ясна и светла, что ее считали за день. Иногда видны были три луны, иногда три солнца; по временам дули такие ужасные вихри, что сносило башни с ворот, стволы в двадцать и тридцать саженей [31] и кресты с церквей. Пропали рыбы в воде, птицы в воздухе, дикие звери в лесах; все, что ни подавалось на стол, вареное или жареное, не имело природного вкуса, как бы ни было приготовлено. Собаки пожирали других собак, волки волков. Часто можно было видеть при дороге только их ноги и головы. На литовской и польской границе несколько ночей слышен был такой вой волков, что люди приходили в ужас; звери собирались несколькими сотнями, почему люди не могли ездить по дорогам, если не были их сильнее, чтобы иметь возможность оборониться от нападения. В степях и окрестностях Москвы поймали средь бела дня несколько черно-красных лисиц, в их числе одну дорогую, за которую какой-то немецкий купец дал триста талеров.

Видна была и комета в воздухе, очень яркая и светлая, над всеми планетами, в огненном знаке Стрельца, что, без сомнения, означало бедственную погибель многих великих князей, опустошение и разорение земель, городов и деревень и великое кровопролитие.

Что и сбылось!

Если случится самое страшное… если Москва не устоит… если Самозванец воссядет на русский трон, а головы Годунова и его семьи полетят с плеч… рано или поздно эта каменная баба сумеет довершить дело, начатое, но не довершенное 15 мая 1591 года в Угличе. Как только догорит масло и стекляница лопнет от жара, огонь неминуемо попадет на рассыпанный внизу, у подножия статуи, порох.

Борис Федорович повозил башмаком по полу, почти с наслаждением ощущая, как перекатываются под ногой мелкие свинцовые бусинки. Пороху здесь много, весь пол им усыпан. Да еще не меньше полусотни мешочков и бочонков стоит вдоль стен. А то и больше. Ох как рванет, как взлетит на воздуся Кремль вместе со всеми его новыми насельниками!

А ему, Борису Годунову, государю Борису Федоровичу, уже будет все равно. И семье его – тоже. Федору, Марье Григорьевне… Ксении.

Царь опустил на руки седую голову. Никогда неотвратимость погибели не вставала пред ним с такой отчетливостью и ясностью, как в эту минуту. Надежда – о, конечно, надежда тлела в сердце, однако безысходность одолевала ее. Наедине с собой этот великий притворщик мог не притворяться. Все кончено, все кончено! Остались считаные дни всевластия Годунова! Истекает время, когда все трепетало пред Борисом!

Он зажмурился, ощутив на щеках забытое – влагу. Слезы…

Назад Дальше