Царица без трона - Елена Арсеньева 26 стр.


Чудилось, воздух дрожал не только от приветственных криков, которыми встречал народ новобрачных, но и от беспрерывного столкновения (словно клинки скрещивались!) недоброжелательств как русских, так и поляков. И даже умилительная речь князя Шуйского не смогла утихомирить собравшихся. А уж князь Василий Иванович таким соловьем пел!..

– Наияснейшая и великая государыня цесарева и великая княгиня Марина Юрьевна всея Руси! Божьим праведным судом, за изволением наияснейшего и непобедимого самодержца великого государя Димитрия Ивановича, Божией милостью цесаря и великого князя всея Руси и многих государств государя и обладателя, его цесарское величество изволил вас взяти себе в цесареву, а нам дати великую государыню. Божией милостью ваше цесарское обручение совершилось ныне, и вам бы, наияснейшей и великой государыне нашей, по Божией милости и изволению великого государя нашего его цесарского величества вступити на свой цесарский престол и быти с ним, великим государем, на своих преславных государствах!

Наконец новобрачных привели в столовую избу, посадили вдвоем и стали подавать им кушанья. Когда подали третье кушанье, к новобрачным поднесли жареную курицу; дружко, обернувши ее скатертью, провозгласил, что время вести молодых почивать.

Сендомирский воевода и тысяцкий (им был тот же князь Шуйский!) проводили их до последней комнаты. При этом у царя из перстня выпал драгоценный алмаз, и его никак не могли отыскать.

Многими это было воспринято как самое зловещее предзнаменование.

А когда настала брачная ночь, Марина вдруг вспомнила советы смоленской знахарки. И, стыдясь сама себя, один из них исполнила. Тот самый, который должен был обеспечить ей вековечную любовь и страсть супруга.

Бог весть, в самом ли деле то был совет действенный, однако Димитрий и впрямь безумно любил жену свою до последнего смертного часа.

Другое дело, что наступление сего часа было приближено чужими усилиями.

Май 1606 года, Москва, покои князя Шуйского

– Мы признали расстригу царевичем только для того, чтобы избавиться от Бориса! – выкрикнул Шуйский. – Мы думали, он будет по крайней мере хранить нашу веру и обычаи земли нашей. Мы обманулись. Что это за царь? Какое в нем достоинство, когда он с шутами да музыкантами забавляется, непристойно пляшет да хари надевает? Это скоморох!

Собравшиеся бояре одобрительно закивали. Толстые, распаренные, в своих парчовых шубах и тафьях… [56] Эти тафьи некоторые из собравшихся берегли крепче, чем головы! Они сидели с круглыми злыми глазами, впитывали каждое слово Шуйского, как сухая земля впитывает воду. И слышали только то, что хотели слышать: новый царь – дурной царь, потому что он не по нраву боярам, значит, от него надо избавиться как можно скорее. И все пропустили мимо ушей главное – то, что Шуйский сейчас прилюдно признался в своем обмане всего народа. Впервые признался. Мимоходом – вроде как невзначай с языка соскочило. И пролетело – никем не замеченное. Кажется, только Федор Никитич обратил внимание на это страшное откровение: «Мы признали расстригу царевичем только для того, чтобы избавиться от Бориса!»

Романов тяжело вздохнул. Если бы здесь сейчас был Бельский… Рядом с ним Романов, быть может, держался бы иначе. Не смолчал бы о том, что помнил и что полностью противоречило этому признанию Шуйского. Но Шуйский предусмотрительно расстарался удалить Богдана Яковлевича из Москвы на то время, когда назначено было расправиться с Димитрием. И Романов молчал, молчал – угрюмо насупясь, слушал пылкую речь Шуйского:

– Он любит иноземцев больше, чем русских, совсем не привержен к церкви, не соблюдает постов, ходит в иноземном платье, хочет у монастырей отобрать их достояние. Женился на польке! Этим сделал бесчестье нашим московским девицам! Разве у нас не нашлось бы ему из честного боярского дома невесты и породистее, и красивее этой еретички? Вот он теперь хочет, в угоду польскому королю, воевать со шведами и послал уже в Новгород мосты мостить; да еще хочет воевать с турками. Он разорит нас; кровь будет литься, а ему народа не жаль, и казны ему не жаль, сыплет нашею казною немцам да полякам.

Шуйский скороговоркой перечислял самые известные прегрешения царя, словно пощипывал бояр за больные места. И они кивали, кивали тафьями, как нанятые…

Люди, согласные с Шуйским, расходились по Москве и вербовали себе помощников и соучастников. Они бродили по городу и по рынку, толкались среди народа и возбуждали его против поляков. Тут всякое лыко было в строку. Скажем, из Кремля вдруг повезли все большие пушки (только Царь-пушку не тронули, да и то лишь потому, что не могли сдвинуть ее с места) за Сретенские ворота: там уже множество рук насыпали вал и строили сруб. Царь хотел воздвигнуть шутовскую крепость для учебной воинской потехи, в подобие тем крепостям, какие он строил из снега и льда. Никогда еще подобные забавы не затевались с таким размахом, как теперь. В день потехи велено было приготовить также обед и попойку для народа и подать все это на «поле брани»: царь хотел, чтобы люди, хорошенько «повоевав», потом хорошенько повеселились. Поляки толковали о том, что надобно в честь царской четы провести рыцарский турнир. Заговорщики просто-таки схватились за эту идею и повернули ее себе в пользу.

– Смотрите, смотрите, – нашептывали они в уши простодушным ротозеям, – что затеяли эти нехристи! Ведь они собираются извести всех бояр и московских людей, которые сойдутся на их проклятое игрище; одних перебьют, а других перевяжут; и дворян, и дьяков, и гостей, и всех лучших людей возьмут и отвезут в Польшу, где сгноят в темницах. А потом придет сюда большое войско польского короля и искоренит истинную православную веру, введет латинскую, скверную, проклятую, на погибель душ христианских. Запасайтесь, братцы, оружием, чтобы не попасть в руки неверных!

Простодушные «братцы» оружием запасались, однако не больно споро. От смуты уже все устали… кроме Шуйского. Он понимал, что народу нужен какой-то вопиющий повод для того, чтобы ополчиться на поляков. Это с боярами можно до бесконечности языком чесать, а простым людям нужно дело!

Федор Никитич исподтишка наблюдал за князем Василием Ивановичем. Прошло то время, когда Романов терзался сомнениями: уж не заявить ли о том, что для них с Бельским очевидно? Не обелить ли царевича? А если сыграть вместе с Шуйским, то не выйти ли самому в вожди?

Порою та давняя, боярская, подавленная гордыня вновь начинала бурлить в нем, презрение к неугомонному предателю Шуйскому вскипало и било ключом. Но Романов снова и снова сдерживал себя, убеждая: его час придет! Придет! Ибо сейчас восстание уже почти полностью подготовлено, а в его руках нет той силы и средства, чтобы удержать в руках верную Шуйскому толпу. Значит, надо ждать.

Романов окинул взглядом собравшихся. Бояре и думные люди, те, что и раньше были с ними в злоумышлении, вроде Татищева и Скопина-Шуйского, а кроме них – несколько сотников и пятидесятников из войска, которое было стянуто к Москве, чтобы идти к Ельцу, а на самом деле Шуйский намеревался задержать его для взятия столицы. Были тут и гости, и торговые люди, которые первый раз слышали Шуйского. Сразу видно, что речь князя производит на них сильное впечатление.

– …Теперь, пока их еще немного, а нас много и они помещены одни от других далеко, пьянствуют и бесчинствуют беспечно, теперь можно собраться в одну ночь и выгубить их, так что они не спохватятся на свою защиту.

Вот и прозвучал призыв к убиению государя!

– Кто же исполнит сие? – прошелестел Татищев, бледнея до синевы от испуга: вдруг Шуйский решит возложить эту страшную обязанность на него? Не в том дело, что убить страшно, но ведь после этого вряд ли живой уйдешь!

– Покажись нам, Тимофей, – велел в это время князь Шуйский, и из угла выбрался какой-то человек – ростом высокий, но худой, словно бы изможденный, с испитым лицом закоренелого постника. Его небольшие глаза казались двумя углями, воткнутыми под обтянутый кожей лоб. Безумие горело в них, и Романов подумал, что дорого бы дал, чтобы не взглянули однажды на него эти страшные глаза оголтелого приверженца Шуйского!

Тот пал на колени и принялся отвешивать земные поклоны, размашисто крестясь.

– Дайте принять мученический венец, православные! – хрипло, истово вскрикивал он. – Умереть за нашу православную веру дайте! Поруганья не допущу нашей веры отческой! Злой еретик со своей еретичкой по православному обряду венчался, заставил истинно верующих отдавать целованье женке-латинке!

Романов вспомнил, что этот безумец был казенный дьяк Тимофей Осипов, которого он уже встречал на сборищах у Шуйского. Осипов был известен своей истовостью и набожностью, хмельного в рот не брал. Да, что и говорить, Шуйский выбрал на роль убийцы Димитрия как раз того, кого надо было выбрать!

Романов вспомнил, что этот безумец был казенный дьяк Тимофей Осипов, которого он уже встречал на сборищах у Шуйского. Осипов был известен своей истовостью и набожностью, хмельного в рот не брал. Да, что и говорить, Шуйский выбрал на роль убийцы Димитрия как раз того, кого надо было выбрать!

Романов исподтишка огляделся и увидел на лицах то, чего и ждал: оторопь и нерешительность. Безумный вид Осипова вселил в собравшихся не уверенность, а страх. Русские могут сколько угодно ругать царя, однако цареубийство есть поступок, адскими мучениями наказуемый…

Вот сейчас непременно прозвучит чей-то воодушевленный возглас, с тайной усмешкой подумал Романов. Наверняка у Шуйского все было продумано, он ожидал этого минутного замешательства и приготовился к тому, чтобы пресечь его, пока оно не разрослось и не стало опасным.

Так и вышло.

– Мы на все согласны! – с воодушевлением вскричал родственник князя Василия Ивановича, Михаил Скопин-Шуйский, государев мечник. – Мы присягаем вместе жить и умирать. Будем тебе, князь Василий Иванович, послушны: одномышленно спасем Москву от еретиков безбожных. Назначь нам день, скажи, что делать?

Романов прикусил губу. Все, слово сказано! Один Шуйский назначил другого Шуйского вождем! Теперь уж поздно противиться. Да и князь Василий Иванович словно бы воспарил над креслом своим – обратно его уже не скоро опустишь!

– Для спасения веры православной я готов принять над вами начальство, – веско сказал он. – Ступайте и соберите всех своих людей, домочадцев и холопов, чтобы были готовы. Нам все понадобятся. Ночью с пятницы на субботу пусть будут отмечены дома, где стоят поляки… Утром рано в субботу, как услышите набатный звон, пусть все бегут и кричат, что поляки хотят убить царя и думных людей, а Москву взять в свою волю; и так по всем улицам чтоб кричали. Народ услышит, бросится на поляков; а мы тем временем, как будто спасая царя, бросимся в Кремль и покончим его там. Если не удастся и мы пострадаем, то обретем себе венец мученический, непобедимый и будем жить жизнь вечную, а коли победим, то и сами спасемся, и вера христианская будет спасена в веках.

«И род Шуйских воссядет на престоле», – мысленно добавил Романов и неприметно покачал головой: а ведь еще неведомо, как все пойдет, неведомо. И мятеж может не получиться, и Шуйский может не дожить до его окончания. И вот тогда…

Он впервые пожалел, что являлся на заседания заговорщиков, соблюдая строгую тайну своего присутствия. Почти никому не ведомо, что Федор Никитич – один из вождей мятежа. Если Шуйский сковырнется в этой заварухе, которую сам же и затеял, останется только уповать на звучность и весомость имени Романовых, потому что драка за престол тогда пойдет немалая…

А впрочем, Шуйский настолько убежден в своей непобедимости, что вполне может и победить! Особенно если найдет непосредственный повод возмутить народ.

В эту минуту князь Василий Иванович резко вскинул голову и взглянул прямо в глаза своего молчаливого, сдержанного сподвижника. И по тому, как сверкнул его взор, Федор Никитич понял, что: первое – проницательный, хитромудрый Шуйский умудрился прочесть его мысли, а второе и главное – у него уже измышлен повод к народному возмущению!

Май 1606 года, Москва, дворец царя Димитрия

– Отца моего императором величали, и меня извольте так же звать!

Послы Гонсевский и Олесницкий кисло переглянулись.

Димитрий держал в руках письмо короля Сигизмунда III, начинающееся обращением: «Дорогой брат и великий князь!» Письмо имело вид крайне жалкий: оно было смято, как если бы русский царь сначала не сдержал своего гнева, а потом спохватился.

– Но, ваше величество… – начал было Гонсевский, чувствуя себя весьма неуютно. – Титул императора не применяет к себе даже сам король польский…

– Что значит – сам?! – глянул на него Димитрий своими темно-голубыми глазами, и Гонсевскому почудилось, будто из очей разгневанного царя вылетел поистине адский синий пламень.

– Конечно, сам! – с дрожью в голосе промолвил Гонсевский. – Вы требуете цесарского титула на том основании, что предку вашему, киевскому князю Владимиру Мономаху, был дан такой титул от греческих императоров… Хорошо, пусть так. Но коли и в самом деле так, то титул императора скорее принадлежит королю польскому, ибо он теперь владеет Киевом.

– Велика важность! – хмыкнул Димитрий. – Мало ли кто теперь Киевом владеет! Киев – основа земли русской, он был, есть и останется русским, значит, русский царь и должен чествоваться кесарем и императором!

Тут покачнулся даже Мнишек, который и прежде-то отменно владел своим лицом, а уж живучи в Москве, приучился не показывать вовсе никаких чувств, чтобы, борони Боже, не разозлить кого-нибудь из русских, которые все как один были до крайности обидчивы. Но сейчас на его лице невольно отразился тот же священный ужас, который исказил и черты послов.

Как может русский царь говорить такое?! Ведь это все равно что признаться: рано или поздно он станет добиваться киевского княжения! О-е-ей, кажется, прав был великий канцлер Замойский, говоривший: «Ежели ваш Димитрий и впрямь сын Грозного, он никогда не оставит поляков в покое, вечно будет мстить за то унижение, которое некогда пережил от нашего Батория. Да ведь ненависть к полякам в крови у каждого истинного русского… и наоборот. Дружба меж нашими народами возможна лишь на краткое время!» Димитрий, кажется, и впрямь истинный сын Грозного, и натура отца себя еще покажет! И не дай Бог никому дожить до того времени!

Замойскому хорошо, он уже помер, но Гонсевский с Олесницким-то еще живы! И вот видят своими глазами, на своих шеях ощущают, каков на деле оказался претендент, которого поляки сделали русским царем. Себе на пагубу…

– Ваш король изволит издеваться надо мной и именовать Бог весть как, а между тем сестра его, принцесса Анна, прислала мне шкатулку с драгоценностями – не в подарок, добрые господа, а на продажу. Видимо, она меня еще ниже великого князя числит, в торговцы определила? – высокомерно вопросил Димитрий, и польские послы мгновенно вспотели в своих праздничных кунтушах. – Получается, у польского короля нету злотых, чтобы порадовать сестру, коли она при иноземных дворах побирается?!

Да, принцесса Анна сотворила большую глупость. Конечно, шкатулка, которую она прислала, сама по себе великолепна, и камни как на подбор, однако же почему было не сделать «брату-царю» просто подарок? Нет, жадность одолела вельможную панну, ибо знала: Димитрий заплатит щедро, он неравнодушен к предметам роскоши, а Марина – тем паче. Оттого во дворцах их собралось небывалое количество великолепных предметов, от которых дух захватывало даже у послов, бывавших при королевских дворах и видевших многое. Сами их новые дворцы тоже были зрелищем удивительным. Они были выстроены ближе к Москве-реке, подальше от угрюмых дворцов прежних русских царей. Здесь внутри дверные замки и гвоздики были позолочены, потолки превосходной ручной работы раскрашены, печки зеленые, изразцовые, с серебряными решетками, стены покрыты блестящими тканями: передняя комната, большая, вся была обтянута голубой персидской материей, а на окнах и дверях висели златотканые занавески; сиденья обиты были черной тканью с золотыми узорами; столы покрыты златоносными скатертями. За нею были три комнаты, обитые золотыми тканями с разными узорами в каждой для разнообразия. Большие сени перед передней комнатой уставлены были всевозможнейшей затейливой серебряной посудой с разными изображениями птиц, зверей, баснословных богов и прочего. Неудивительно, что среди такого роскошества прежний бродяга очень быстро оперился и почувствовал себя вольным на все… даже на отказ от прежних обязательств, которые были раньше такими прельстительными и манящими. Гонсевский не раз слышал, что папа римский засыпает русского царя письмами с требованиями исполнить все данные обещания. Их будто и не существовало никогда. Иезуиты втихомолку шлют ему проклятия и начинают понимать, что в России им вряд ли обломится обещанный жирный кус. Он не пошел ни на одну территориальную уступку, обещанную полякам. Он ведет себя так, словно родился законным сыном своего отца, а не от седьмой жены, словно вырос на ступеньках трона и получил шапку Мономаха по праву, а не взял силой и хитростью.

Конечно, он носит польское платье (Димитрий разумный человек и понимает, что оно гораздо удобнее русского), любит польские блюда (Марина со слезами уговорила его не подпускать близко к кухне русских поваров, которые своим искусством уморят и ее, и ее нежных фрейлин, а доверить приготовление пищи ее кухмистерам, которые умеют сделать лебяжьи ножки на меду или баранье легкое в шафране так, что от него потом не станет тяжело в желудке, а на сладкое подадут глазированные груши и мороженое, а не огурцы в меду, от которых у каждого нерусского человека пучит живот)… Димитрий даже телятину продолжает есть, вызывая этим какую-то истерическую ненависть соотечественников! Конечно, Димитрий с удовольствием танцует польские танцы, которые живее, подвижнее и приманчивее неповоротливых русских плясок. Он гордо улыбается, когда жену его называют польской нимфой, и не имеет ни малейшего намерения прятать ее от чужих взоров, держать в терему. Он назвал к себе в Москву иноземных музыкантов, и те каждый день играют для него, за что его готовы предать анафеме в каждой церкви! Но русские ничего не понимают! Их бесит, что Димитрий не таков, как благостные прежние цари, жиревшие на троне и больше всего охранявшие свое благолепие. А между тем при всей своей непохожести на предшественников он с каждым днем становится все более русским. Послы давно подмечали это. Сегодняшняя вспышка из-за титула – всего лишь еще одно проявление новой натуры Димитрия…

Назад Дальше