Царица без трона - Елена Арсеньева 32 стр.


Даже когда приехали расследователи во главе с Шуйским, тайна была сохранена. Ведь те не желали докопаться до истины. Они прибыли с готовым ответом на вопрос…

Частенько потом тот, второй мальчик снился Марии Федоровне, и она порадовалась, когда Афанасий сказал, что его удалось спасти после ранения в шею, пристроив к Романовым, а потом определив в Чудов монастырь. Иногда, уже живя в Вознесенском монастыре, она видела из-за ограды купола Чудова монастыря и размышляла, где сейчас тот ребенок, уже ставший взрослым мужчиной, что делает. Быть может, молится, поминая в своих молитвах женщину, которую недолго называл матерью?..

Сердце как бы раздвоилось между этими двумя Димитриями, и, когда на площади Марфа увидела страшное, нагое, неузнаваемое тело какого-то мужчины, она на миг растерялась.

Кто он? Истинный ли Митенька? Не может, не может она признать ни любимого ребенка, ни ласкового сына-царя в этом окровавленном трупе. Вдруг он снова спасся, как тогда, в детстве, вдруг спрятался, затаился? Скажет Марфа: «Он – царь!» – и толпа запомнит это, а потом, когда он воскреснет, как воскрес уже однажды, это признание матери закроет ему путь к трону.

Она не знала, что делать, не знала! С трудом держалась на ногах, почти теряла сознание от страха.

Шуйский маячил кругами на своем покрытом пеною коне; борода князя была измарана кровью, словно он недавно ел человечину.

Надо было что-то говорить. Толпа смотрела на нее враждебно.

– Да какой он тебе сын! – крикнул вдруг какой-то рыжеватый молодой мужик с бледно-голубыми глазами.

И Марфа обрадовалась подсказке.

– Надо было меня спрашивать, когда он был жив. Такой, какой он есть сейчас, он, конечно, уже не мой! – загадочно ответила инокиня.

– Царица отреклась, отреклась от расстриги! – во весь голос закричал Шуйский, который услышал то, что хотел услышать.

Этот крик подхватила толпа и расступилась, пропуская дальше людей, которые волокли мертвого Димитрия. Вслед тащили – тоже за ноги – труп Басманова.

Царя положили на каком-то маленьком – не больше аршина – столике так, что голова его и ноги свешивались вниз. Басманов валялся прямо на мостовой, близ этого столика, и ноги Димитрия лежали на его груди.

– Ты расстриге в верности поклялся, пил с ним и гулял с ним, не расставайся же с ним и после смерти, – ухмыльнулся рыжий.

Вдруг, словно спохватившись, он вынул из-за пазухи то, что подобрал на полу во дворце. Это была личина для ряженых – та самая, которую лишь вчера рисовала своей рукой Марина. Женское лицо с нахмуренными бровями и суровым выражением. Марина назвала ее – Немезида.

Богиня мести. Неотвратимой мести…

– Вот поглядите! – крикнул рыжий. – Это у расстриги такой Бог, вот у него какие святые образа во дворце под лавкою лежали!

И накрыл маской окровавленное лицо Димитрия, в котором не осталось ничего человеческого.

Кто-то вынул из-за пазухи дудку, верно, взятую у убитого музыканта, и, чуть сдвинув личину, всунул в рот мертвому царю:

– А подуди-ка! Потешь нас песнями!

Еще один москвитянин швырнул на труп грошик – как скоморохам подают. Но большинство просто подходили и ругались над трупом самым срамным образом, причем женщины не уступали мужчинам. Одна зеленоглазая девка ярилась пуще всех и то и дело поглядывала на рыжеватого голубоглазого мужика, словно искала у него одобрения.

Некий иноземец, пришедший утром другого дня, насчитал на трупе двадцать одну рану.

Май 1606 года, Белозеро

В начале мая из Москвы прибыл нарочный с письмом для матушки Феофилакты. В обители вмиг стало известно, что письмо прислал ей брат, Михаил Татищев, а в свертке было еще одно – для епископа Феодосия. У матери Феофилакты имелись свои средства для скорой связи с Астраханью, оттого, видно, брат и передавал послание опальному епископу при ее помощи.

После получения сего письма мать Феофилакта помолодела на десять лет. Согбенные плечи распрямились, мелкая дрожащая поступь сделалась широкой, вольной. Что содержалось в письме, можно было только гадать. «Небось какая-нибудь крамола супротив молодого царя!» – шептала сестра Мелания, которая иногда забегала к двум затворницам, Ольге и Дарии (келейка их стояла на отшибе), чтобы передать им монастырские новости.

Дарию догадки сестры Мелании и переписка матушки Феофилакты ничуточки не заботили, однако Ольга после этих слов необычайно взволновалась. В одночасье сошли на нет все труды Дарии: вновь ввалились щеки Ольги, вновь обметала лихорадка ее губы, сухи и горячи сделались руки, а в глазах заплескалась тоска. Теперь глаза эти были непрестанно устремлены в узкое окошко, в котором маячил краешек неба. Дария видела только серость, или голубизну, или клочья белых облаков, или ночную тьму с проблесками звезд, а Ольга прозревала на небесах какие-то знаки. То вспыхивала посреди неба свеча – горела, а потом вдруг начинала оплывать или гаснуть. То больная различала в очертаниях облаков фигуры каких-то людей, Дарии неведомых: она и имен-то таких никогда не слышала! Кто они, этот Басманов, князь Мосальский, Молчанов, кто такой Андрюха Шеферединов?.. То Ольга читала некие огненные письмена, начертанные на небосклоне…

Дария не сомневалась, что у несчастной больной начался предсмертный бред, она готова была уже послать к матушке настоятельнице, чтобы шли со святыми дарами соборовать умирающую. Но особенно страшно стало, когда той вдруг начал мерещиться белый голубь. Ольга клялась и божилась, что видит, видит его сидящим на оконнице, слышит трепет его крыл и слабое воркованье.

Дарья ничего не видела, ничего не слышала, но из жалости поддакивала бедной безумице. Вот как сейчас…

– Улетел? – спросила Ольга.

– Улетел. Может, еще прилетит, – с деланым оживлением сказала Дария, но Ольга качнула лежащей на плоской подушке головой туда-сюда:

– Не прилетит. Нет его больше. Это его душа отлетела…

– Господи Иисусе! – чуть ли не взвизгнула Дария, у которой даже ноги застыли от страха. – Что ты, ну что ты такое говоришь? Чья душа? Да скажи, Христа ради, что случилось-то?

Но сестра Ольга более не обмолвилась ни одним словом.

Май 1606 года, Москва

Весь день и всю ночь московский народ «бил литву». Началось все прямо в Кремле. Пока одни убивали Димитрия, другие завладели конюшнями, бывшими также в крепости, за двором пана воеводы сендомирского, через улицу. Там было сразу побито двадцать пять форейторов и кучеров конских, а также челядников, девяносто пять лошадей мятежники увели. Одна лошадь была хромая; ее убили, кожу содрали и, рассекши тушу на четыре части, унесли с собой.

Мнишек ничего не знал о происходящем во дворце с царем и дочерью, но не находил себе места от тревоги, прежде всего потому, что не мог подать им помощь. Ведь когда заговорщики рванулись в Кремль, первым делом завалили всякой всячиной ворота Мнишка, чтобы поляки, собравшиеся у него еще со вчерашнего дня, не могли оттуда выехать и помочь царю. Однако нынче «армия» сендомирского воеводы была малочисленнее, чем вчера: караул из пятидесяти человек пехоты еще до рассвета разошелся по квартирам. Польские жолнеры, также стоявшие по московским домам, выстроились в боевой порядок и под своим штандартом пытались пробиться в Кремль, но не смогли из-за выставленных загодя рогаток и выломанных бревен мостовой. Московиты, впрочем, побоялись нападать на польских солдат и только швыряли в них камнями да песком, ну а по домам, оставленным ими, шли без страха и грабили все, что могли унести.

Таким образом, все поляки, жившие в Кремле и около него, могли рассчитывать только на свои силы.

Чуть ударили в набат, воевода и все бывшие с ним схватились за оружие, но увидели, что толпа московитов ворвалась в соседнее здание, примыкавшее к дому Мнишка. Там жили польские музыканты и песенники – скоморохи, как их презрительно называли московиты, ненавидевшие всех чужих, пришедших с Димитрием. Все это было в их глазах дьявольским наваждением, оттого они без жалости истребили безоружных.

Теперь настала очередь воеводы. Как ни мало у него осталось слуг, каморников и других дворовых людей, решено было защищаться, ибо отдаться в руки толпы было смерти подобно, это понимали все. Оставалась еще надежда, что мятеж прекратится так же внезапно и мгновенно, как вспыхнул, однако надежда эта таяла с каждой минутой.

Между тем московиты взгромоздили на кучу камней три пушки, а внизу еще две, чтобы из них пробить стену, а пока готовили их к стрельбе, осыпали двор камнями и стрелами. Одна стрела едва не попала в воеводу. Решили, когда начнется пальба, уйти в каменные подвалы, которые были под домом.

Вдруг закричали, что несколько стрельцов лезут через проломы в стене, примыкающей к монастырской; об этих проломах никто ничего не знал. Новая опасность повергла всех в некоторое замешательство, как вдруг перед воротами показались несколько верховых бояр, крича:

Теперь настала очередь воеводы. Как ни мало у него осталось слуг, каморников и других дворовых людей, решено было защищаться, ибо отдаться в руки толпы было смерти подобно, это понимали все. Оставалась еще надежда, что мятеж прекратится так же внезапно и мгновенно, как вспыхнул, однако надежда эта таяла с каждой минутой.

Между тем московиты взгромоздили на кучу камней три пушки, а внизу еще две, чтобы из них пробить стену, а пока готовили их к стрельбе, осыпали двор камнями и стрелами. Одна стрела едва не попала в воеводу. Решили, когда начнется пальба, уйти в каменные подвалы, которые были под домом.

Вдруг закричали, что несколько стрельцов лезут через проломы в стене, примыкающей к монастырской; об этих проломах никто ничего не знал. Новая опасность повергла всех в некоторое замешательство, как вдруг перед воротами показались несколько верховых бояр, крича:

– Пан воевода! Отвори ворота! Вышли к нам на разговор своего лучшего человека!

– Не отворяйте, пан Юрий! – закричали разом все, кто был с ним. – Лишь только уберем завалы и снимем засовы, как москали ворвутся и расправятся с нами.

Воевода понимал опасность, знал коварство врагов своих, но понимал также и другое: сила на стороне московитов, а если повести разговор разумно, можно и свою жизнь спасти, и жизнь дочери. Что-то говорило ему, что Димитрия уже нет в живых, хотя никто этого наверное еще не знал.

Тогда бояре закричали снова:

– Возьми от нас одного в залог и дай нам своего человека для переговоров, ему ничего не будет, если ты нашего не тронешь!

На этом согласились. Какой-то человек важного вида перебрался через пролом в ограде; по нему не стреляли.

– Кто к москалям пойдет? – спросил пан Юрий.

Приказать одному из своих людей идти на верную смерть у него язык не поворачивался. Думал, может, жребий бросить? Но тут вызвался известный храбрец Станислав Гоголинский – между прочим, один из тех, кто без всякой платы, из одной только любви к опасности и боевому искусству, оставался у Новгород-Северского с Димитрием даже тогда, когда сам Мнишек от него ушел вместе с большей частью польской армии.

Его благословили и простились так, словно он уходил на верную погибель, хотя присутствие русского заложника вселяло некоторую бодрость.

Гоголинский перебрался через стену, весь обвешанный оружием. Его окружили, но пальцем не тронули и повели к думным людям. Среди них было много знакомых Гоголинского (ведь он был в дружбе с Димитрием и бывал у него на пирах!), но все они смотрели с каменными лицами и не разговаривали. Отверз уста только боярин Михаил Татищев, которого Гоголинский тоже знал. Одного не знал поляк: что этот думный боярин недавно убил своего благодетеля, человека, который выпросил у государя его свободу…

Татищев сказал, торжествующе глядя на поляка:

– Все, конец вашему лживому царю пришел! На погибель привел его твой пан воевода в нашу Москву. Теперь Самозванец валяется на Красной площади. Однако скажи Мнишку, чтобы не тревожился: дочь его жива и все ее женщины живы. Как только будет возможно, ее отведут к отцу.

При этих словах глаза храброго поляка наполнились слезами. Сердце его сжалось при известии о гибели Димитрия, перед которым он преклонялся за невиданную храбрость и дерзость в бою, однако он вознес в сердце молитвы Пресвятой Деве за спасение панны Марианны, этой прекрасной нимфы, в которую был уже который год тайно влюблен – как, впрочем, почти все шляхтичи.

– А, плачешь! – злорадно вскричал Татищев, заметив эти слезы. – Плачь, плачь! Все вы и твой пан достойны той же участи, что и расстрига. От вас пошли все злобы, но Бог хранит вас; благодарите его. Мы против вышней воли не пойдем. Хотите быть целы – не дразните народ, сидите в своем доме тихо, никуда не выходите, покуда беда не пройдет.

После этого Гоголинскому велено было убраться долой с боярских глаз и возвращаться к своим ляхам поганым.

Гоголинский вновь перебрался через ограду и явился перед своими с печальной вестью. Боярин-заложник ушел, но вскоре воротился со своими стрельцами. Те с этой минуты охраняли двор воеводы и отгоняли толпу, которая шастала вокруг в надежде поживиться грабежом.

Воевода сник, поняв, что наихудшие его предчувствия оправдались: Димитрия нет в живых. Но он тревожился о Марине, не вполне веря предателю Татищеву.

И тут вдруг снова забил набат! Потом узнали, что по этому знаку толпа ворвалась в дом князя Вишневецкого.

Князь Константин со своим двором размещался в Белом городе, недалеко от крепостной стены, в доме молдавского господаря Стефана. Услышав первый набат рано поутру, он попытался вместе со своими всадниками – дружины у него было четыреста человек – пробраться в Кремль на подмогу царю и воеводе, сразу поняв, что они в опасности. Однако не пробился: улицы были запружены толпой, и ему также помешали рогатки и разломанная мостовая. А воротясь и увидав запертые городские ворота, князь смекнул, что поляков решили не выпускать из города.

Пан Константин понял, что запахло смертью, и решил дорого продать жизнь свою и своих людей. Он выстроил конную дружину частью во дворе, частью перед домом и приказал изготовиться к нападению.

Оно не заставило себя ждать и было таким стремительным и мощным – прибывали все новые и новые толпы москвичей, – что вскоре все поляки отступили во двор, но и там продержались недолго.

Закрепились в доме и открыли такую стрельбу по черни, что, особо не мешкая, положили до трехсот человек. Они держали оборону несколько часов.

Однако эта героическая оборона не могла продолжаться до бесконечности, – боезапас иссякал, люди с ног валились от усталости. И вдруг в самую тяжелую минуту под окнами появились два всадника. Князь не поверил глазам: один из них был Василий Иванович Шуйский, другой – Иван Никитич Романов, брат Филарета.

Романовы не участвовали в убийстве Димитрия, их в это время даже близко не было в Кремле. У Федора Никитича, как ни был он циничен и равнодушен к страданиям других, не поднялась рука на человека, которого он когда-то спас и который отблагодарил его с лихвой, с поистине царской щедростью. К тому же он знал, что Бельский ему такого никогда не простит. А Бельский мог еще пригодиться, и пригодиться весьма сильно, ссориться с ним не хотелось. Поэтому Федор Никитич с братом сделали вид, что опоздали остановить Шуйского, дождались, когда мятежникам понадобились миротворцы, и решили послужить в этом качестве.

Шуйский и Иван Романов криками и бранью отогнали народ от подворья Вишневецкого… Вот тут-то проницательный князь Константин сразу понял, кто ему первый враг, кто первый зачинщик мятежа, и, прослышав про смерть Димитрия, которого от души любил еще со времени их знакомства, пожелал Шуйскому позорной смерти – еще позорнее, чем та, которой предатель-князь подверг Димитрия.

Шуйский закричал, что если поляки сдадутся, то им не сделают ничего дурного, а пролитие крови пора прекратить.

Вишневецкий засмеялся над его словами и глумливо воскликнул:

– Ты известный правдолюбец, пан Василий! Докажи-ка свои слова коленопреклонением и крестным целованием!

Шуйский покраснел, как дважды сваренный рак, хотел было покрыть дерзкого поляка бранью, однако устыдился Ивана Никитича Романова и поцеловал нательный крест.

Вишневецкий не мог заставить себя поверить записному предателю, однако кровопролитие и впрямь следовало прекратить, и он положился на крестное целование.

Дружина сложила оружие. Шуйский вошел во двор бесстрашного князя и увидел многие трупы московитов, которые полегли во время попытки забраться к Вишневецкому и стали жертвой собственного бесчинства. Шуйский загородился руками и заплакал.

Вишневецкий пристально смотрел на него, дивясь лицемерию этого человека. Кабы князь Константин хоть раз в жизни слышал о крокодилах, которые плачут, пожирая свою жертву, он уж точно сравнил бы слезы Шуйского с крокодиловыми слезами!

Воинственного князя и остатки его храброй челяди (в схватке он потерял семнадцать челядников и одного слугу) отвели в дом Татищева. Лучших лошадей и некоторые свои вещи они успели захватить с собой; остальное было разграблено. Сам Шуйский провожал их и охранял от разъяренных московитов, жаждущих отмщения за тех, кто полег в кровавой свалке возле дома Вишневецкого.

«Больно уж он суетится, – думал князь Константин, исподтишка поглядывая на Шуйского. – Раскаивается? О нет, не похоже…»

И вдруг его осенило. Да ведь Шуйский уже видит себя на троне в Мономаховой шапке и мечтает теперь наладить отношения с воинственным соседом Сигизмундом!

«Да чтоб ты сдох, поганый предатель, и сдох бы поскорее!» – пожелал пан Константин вновь, потом плюнул украдкой и принялся расспрашивать Шуйского об участи остальных поляков. Век бы с ним слова не молвить, однако как еще узнать о товарищах и соотечественниках?

Назад Дальше