Так и подмывает спросить: «Кто?» — такой располагающий у русского тон, — но вместо этого лейтенант приказывает со сталью в голосе:
— Сдавайтесь!
— «Кто-кто»… Ваш блядский танк — вот кто! — в сердцах отвечает «иван» на невысказанный вопрос.
— Вы находитесь в расположении немецкой воинской части. Сдавайтесь!
Лейтенант вдруг с удивлением отмечает странное умиротворение, снизошедшее на него; его смущает явная неуместность — здесь и сейчас — своей воинственности. Как будто блиндаж провалился вдруг куда-то далеко, прочь от войны, и он, лейтенант, это чувствует.
Странно — кажется, ему даже симпатичен этот парень. В сущности, он никогда не испытывал ненависти к русским. Недоверие — да, раздражение от их упрямства — да, непонимание, иногда — страх… но никогда — ненависть.
Хотя и убивал их уже второй год.
Виноват, поправился лейтенант. Порой я ненавидел. После речей фюрера или рейхсминистра я был очень на них зол. И вчера — после пропажи Конрада.
(«Чем больше косяк рыб, — говорил Конрад, — тем он неповоротливее. Его вектор определяет количество особей, избравших то или иное направление. Если какая-либо рыбешка выбьется из стаи, стадный инстинкт тотчас гонит ее назад. Однажды провели эксперимент: речному гольяну — одному из стаи — удалили передний мозг, отвечающий за реакции объединения. Особи стало безразлично — следует ли она в русле большинства или нет; она решительно плыла туда, куда считала нужным, невзирая — плывут ли за ней другие. И — представляешь? — вся стая плыла следом! Дефект мозга сделал инвалида лидером».)
— Сам сдавайся, — огрызается русский. — Вы в «котле», не мы.
— Мы вырвемся, — возражает лейтенант, незаметно убирая пистолет.
— Фиг мы вас теперь выпустим, — отвечает русский беззлобно. Кажется, на него тоже подействовала странная атмосфера, воцарившаяся здесь, под землею.
Он оставляет ненужное более оружие у порога и по-хозяйски проходит к столу. Обозревает.
— Чего празднуем? — спрашивает.
— Рождество, — отвечает лейтенант. Конечно, откуда им знать — они же сплошь безбожники.
— Рановато, — присвистывает «иван». — Впрочем, ладно.
Машет рукой. Подвигает стул, садится. Смахивает рукавом песок. Снимает и кладет на столешницу шапку с вишнево взблескивающей в огне лампы звездочкой. Расстегивает фуфайку. Достает из-за пазухи зеленую фляжку, всю во вмятинах. Встряхивает. Во фляжке булькает.
— Осталось еще, — лыбится солдат. У него короткие волосы и оттопыренные уши. — Я, только танк сверху проскочил, из снега выкарабкался и первым делом проверил — на месте ли… Ну и хлебнул, ясно. Не каждый день тебя так утюжит…
Не прекращая рассказа, он достает кус черного хлеба, бережно завернутого в белую тряпицу.
Совсем еще мальчишка, думает лейтенант. Даже моложе меня.
— Хорошо, что фляжку проверил, а не ППШ, — рассуждает солдат. — А то пострелял бы… жаль… Ну, за знакомство?
Его и вправду зовут Иван.
Лейтенант закусывает ноздреватым хлебом и называет себя.
— Ты не думай, я не первый месяц воюю, — говорит Иван. — Вот, — он вытаскивает и показывает лейтенанту серебряную кругляшку медали. — И все в бронебойщиках. Но чтоб, как сегодня, под танк попасть — бог миловал… Ух, и прёте же вы, гады…
— Гады… — повторяет он и удивленно хихикает, поражаясь, как нелепо вдруг звучит здесь привычное слово. И, чтоб загладить неловкость, спрашивает:
— А ты чем до войны занимался-то?
Лейтенант обстоятельно рассказывает про учебу в университете. Ему удивительно уютно сейчас, с недавним непримиримым врагом, — почти как три года назад, дома, — и он поднимает жестяную кружку.
— С Рождеством!
— С Рождеством.
(«Нечего глумиться над рабом привычки, который возбудил в себе привязанность к ритуалу и заставляет держаться за этот ритуал с упорством, достойным, казалось бы, лучшего применения, — говорил Конрад. — Мало вещей более достойных! Клятвы никого не связывают и договоры ничего не стоят, если нет их основы — нерушимых, превратившихся в обряды обычаев».)
— Homo homini lupus est, — цитирует разомлевший лейтенант. Иван смотрит с восхищением. Он здорово говорит по-немецки, но с латынью, похоже, не знаком совсем. Лейтенанту нравится его восторг.
— Bellum omnium contra omnes, — продолжает он. — Война всех против всех. Гоббс. Знаешь, почему-то обычно опускают окончание этой сентенции: «…что делает жизнь беспросветной, звериной и временной».
— Ух ты! А я вот не успел ума набраться, — сокрушается Иван. — А тоже ведь собирался. В техникум!
Он жил в деревне, и когда началось отступление, его мобилизовали гнать общественный скот на восток. Не хотелось оставлять младших и мать одних (отца призвали в июле), но — приказали… Весной он записался на курсы бронебойщиков. На мандатной комиссии его едва не сплавили в лагерь, как сына классового врага — кто-то из своих, деревенских, настучал, что его отец — кулак. А батя не был кулаком, он был мельником и сразу по коллективизации отдал мельницу колхозу. Правда, работал-то на ней все равно сам — лучше в деревне мукомольное дело не знал никто, тем более — не горлопаны с безошибочным «классовым чутьем»…
— Теперь-то мне точно не отвертеться. Я, получается, и позицию оставил, и вроде как в плену был, — горестно разводит руками Иван.
(«Крысы, как и пчелы, узнают «своего» не персонально, а по общему для группы запаху, — говорил Конрад. — Если одного зверька отсадить в отдельный вольер, а через несколько дней вернуть в стаю, то его растерзают как чужака, и даже быстрее — поскольку ненависть семьи для него неожиданна, и он не пытается ни бежать, ни защищаться».)
А он не оставлял рубежа. Танк выскочил на их стрелковую ячейку внезапно, под вечер, из пурги, и он лупил в него из ПТРа, да только бесполезно — в гусеницу не попасть из-за снега, а от брони пули отщелкивались, точно орешки. Это был «Т-IV», не «Т-III»; «тройку» он бы уконтрапупил, как пить дать! Но он все равно стрелял до самого конца — сколько можно драпать-то?! — метя в смотровой люк механика-водителя, и едва успел нырнуть в окоп, когда стальная махина нависла над ним. Окоп был мелкий, потому что на дне его лежал, заваленный снегом, второй номер расчета, убитый еще утром, и танк едва не снес Ивану голову.
Но — обошлось.
Бронебойщик улыбается.
— Очухался, смотрю — ночь уже, вокруг никого… танки где-то тарахтят. У ружья приклад — в щепки, ствол винтом, не повоюешь… Ну и пополз сказать, что фронт прорван… думал — наш блиндаж-то… Мой танк, между прочим, в балке застрял, видать, попал я все-таки!..
Фронт? Лейтенант удивленно выгибает бровь. Ну и категории! Ветеран называется… Любому новобранцу ясно, что его окоп — это далеко не весь фронт: ведь есть же, в конце концов, отсечные позиции, вторая и третья линии обороны, подвижные резервы… Правда, русские известны своим пренебрежением к деталям, к нудной кропотливой ежедневной работе — это-то их и губит. Но в данный момент в окружении мы, думает лейтенант. Впервые за три года войны. Может быть, как раз из-за таких вот простаков, наивно полагающих себя лично ответственными за исход кампании? Это глупо, неэффективно… однако, например, фельдмаршал — военный гений! — все никак не может пробиться сквозь густую канонаду…
Вспомнился летчик, плененный на исходе лета. На вопрос, где же их хваленая отвага, «красный сокол» хмуро отвечал, что сразу после взлета они ощущают себя трупами.
Теперь их тупоносые истребители хищно снуют над позициями, похожие на крылатых касаток, ведомые уставшими бояться пилотами — единицами, уцелевшими из сотен, — а тогда они, офицеры батальона, с любопытством взирали с холма, как пикирующие бомбардировщики методично превращают в руины раскинувшийся вдоль реки город.
(«Мы не можем полагаться на инстинктивное неприятие убийства сородича; нужно что-то еще, — говорил Конрад. — Заложенные в нас Природой сдерживающие механизмы отстали от нынешних техник убийства, существенно отдаливших жертву от охотника в эмоциональном плане… Представь себе нормального человека, с рычанием бросающегося на ребенка. Невозможно? А ведь там, в городе, сейчас гибнут сотни детей. На них мечут бомбы психически здоровые, воспитанные люди; почтенные отцы семейств, может быть. А мы — тоже не монстры — наблюдаем сей парадокс достаточно спокойно».
«Война, — угрюмо отвечал лейтенант. — Если они не захотели эвакуировать гражданское население — это их проблемы».)
«А где-то в Германии фюрер сейчас пьет теплое молоко за Рождество, — думает лейтенант. — На другом краю Земли усатый хитрец поднимает, может быть, бокал с красным вином. Праздник… А мы здесь истребляем друг друга во имя взаимной ненависти чужих, в сущности, нам людей. Хотя — ненавидят ли они друг друга? Тоже вопрос…»
— А ты хорошо по-русски калякаешь, — говорит Иван. — Сразу видно — в университете учился!
«По-русски? — удивляется лейтенант. — Разве мы говорим по-русски?!»
Иван зевает — широко.
— Подремлю чуток, — говорит. — Мы как двадцатого числа у Мышковой заняли позиции, так всё землю долбили… как камень она. Двое суток подряд, считай! А сегодня с утра — сразу в бой. Не спал почти. Так что — подремлю, а потом я тебя к нашим выведу, чего тебе здесь пропадать-то? У нас в плену хорошо, комиссар говорит… Не то что у вас…
Он роняет голову на исцарапанные руки и тут же засыпает. На стриженый затылок течет тонкая струйка песка.
«Река Мышкова? — Лейтенант, щурясь, смотрит на карту на стене. — До нее же пятьдесят километров! Не мог же он проползти столько за… за…»
Двадцатое, с холодом в груди думает лейтенант. Они двадцатого вышли на позиции, через двое суток вступили в бой. Двадцать второе. Но сегодня же двадцать пятое!..
Лейтенант осторожно встает из-за стола. Пробует опереться на ногу. Нога почти не болит.
«В любом случае, выведу его к нейтральной полосе, — думает лейтенант торопливо. — Пусть ползет к своим. Не знаю, что говорил их комиссар, но у нас Ивану действительно ende».
Позавчера он лично расстрелял двух людоедов из пленных. В их пустых от голода глазах не было ничего человеческого. Точнее — вообще ничего.
Прихрамывая, он выходит из блиндажа в траншею: осмотреться.
«А если поймают? — шепчет вдруг чужой, с гнильцой, голос внутри. — Трибунал, позор… Расстрел!»
«Фиг поймают!» — отвечает лейтенант.
Низкое черное, без единого огонька, небо над ним. Даже сигнальные ракеты не взлетают. Свистит ветер. Траншея странно пуста — в оба конца. Лейтенант отчетливо это видит, потому что позиция залита ровным ярким светом, льющимся непонятно откуда.
Лейтенант поднимается на бруствер. Ледяной ветер хлещет в лицо, пробирает до костей, мчит навстречу комья окровавленных бинтов, клочья одежды, чьи-то письма — целые вороха писем, — но это не важно, всё не важно! — потому что впереди, на заснеженном поле, стоит колонна крытых грузовиков с танком во главе. К колонне бредут темные силуэты.
Фельдмаршал все же прорвался, понимает лейтенант. Эвакуация.
Они шли из разных концов степи — повзводно, поротно, поодиночке; молчаливые, безучастные, сгорбившиеся на морозе, — подходили к грузовикам и неуклюже по очереди залезали под брезент. Их было так много, что у колонны образовалась толпа; непонятно было, как она поместится в нескольких машинах.
Не было никакой давки, как, например, на аэродроме в Таци: эвакуируемые терпеливо ждали своей очереди — не перетаптываясь даже, никак не пытаясь согреться, — просто стояли, замерев, — и всё.
Они так замерзли, что даже пар не поднимался от их дыхания.
Из башни танка по пояс высунулся командир. Лица его не разглядеть было — ослепительный свет, заливавший равнину, бил откуда-то из хвоста колонны, и лейтенант видел только темный силуэт на фоне световых колец, рисуемых лучами на беспорядочно мечущихся снежинках, — но от офицера исходила столь мощная волна эмоционального притяжения, что лейтенант, точно загипнотизированный, побрел к колонне — забыв обо всем, не в силах даже смахнуть слезы, вдруг выступившие на глаза от ветра.
«Неужели сам фельдмаршал? — крутилось где-то на периферии сознания. — Или… да нет, не может быть, но все же… неужели фюрер лично возглавил прорыв — как обещал?!»
Он приблизился, теперь танкист возвышался над ним, точно колосс. Лейтенант по-прежнему не видел лица — только абрис на фоне радужных концентрических кругов от неведомого прожектора — но знал, что танкист смотрит на него.
«Быстрее!» — дернул головой танкист.
«Сейчас-сейчас», — одними губами ответил лейтенант. Он споткнулся и оперся — чтоб не упасть — о заиндевелую броню. Показалось вдруг, что кроме командира за ним еще кто-то внимательно наблюдает из танка — снизу, через исклеванную бронебойными пулями смотровую щель, с места мертвого механика-водителя.
«Как же так, — вдруг всполошился лейтенант, — я, герой Сталинграда, вернусь домой безо всякого трофея?»
И торопливо выковырнул из застрявшей между гусеничных траков рубиновой льдинки (танкист в досаде хлопнул рукой в черной перчатке по броневому кольцу командирской башенки) поцарапанную звездочку.
«Считая человека окончательным подобием Бога, я ошибусь в Боге».
Конрад ЛоренцАделаида Фортель ЗУЛУМБИЙСКОЕ ВЕЛИЧЕСТВО
Семен проснулся к полудню и тотчас пожалел, что вообще открыл глаза. Голова не просто болела — разламывалась на части, как очищенный от кожуры новогодний мандарин. И подправить ее было нечем, голяки полные. Даже растирка от радикулита выпита. Он поворочался и попытался уснуть снова, зная по опыту, что тяжелые времена лучше провести в анабиозе. А там, глядишь, завалится кто-нибудь в гости, и можно будет разжиться табаком, а если повезет, то и хавки перепадет. Но сон не шел, а в животе урчало все сильнее. Семен откинул одеяло и выбрался из кровати. В голые ноги вцепился холод, забрался под майку и лизнул спину. Семен торопливо натянул джинсы, впрыгнул в тапки и по привычке поскакал к холодильнику.
Увы, холодильник — не волшебная шкатулка, как был пуст, так и остался. Только внизу, в ящике для овощей, перекатывались две сморщенные картофелины. Что, впрочем, не так уж и мало, если подойти к вопросу рационально — добавить что-нибудь, например, котлету или сала. Сала хорошо бы… Обжарить, снять шкварки и потомить в жире мелко нарезанную картошечку… Семен вздохнул и тоскливо подвигал ящик. Может, у соседки лука стрельнуть? Нет, не получится. У нее теперь даже вилки под замок спрятаны. Конечно, замок до смешного примитивный — ключ Семен подобрал, как нефиг делать, но вредная старуха в свою очередь повадилась в кухонных шкафчиках только отраву для тараканов держать. Семен, конечно, сам
во многом виноват, но и она хороша. Старая перечница чуть что вызывает — участкового. Даже если всего лишь налить из ее кастрюли тарелку супа. Впрочем, по этому поводу давно не вызывала. Она теперь свои кастрюли охраняет, как страус гнездо. Ближе, чем на три шага лучше не приближаться. Ну, и ладно. На соседке свет клином не сошелся. Вариантов куча: взять денег в долг, настрелять мелочи у метро, поесть творожных сырков в универсаме или пойти в лес, грибов пособирать. Правда, в долг ему уже давно не дают, знают, что не вернет. Мелочь стрелять малоэффективно, а в универсаме за ним сразу охранник пристраивается. Остаются грибы. Не так уж и плохо. И что может быть лучше картошки с грибами?
Семен быстро собрался: взял все, какие были, полиэтиленовые пакеты, сунул в карман нож и вышел из дому. День был подстать настроению — паршивый. Грязно-серый, словно акварель нищего художника, вынужденного за неимением красок рисовать водой для ополаскивания кисточек. Мелкий дождик, мокрый асфальт, облетевшие деревья и унылые многоэтажки. Даже дорогу перебежала какая-то неопределенная серо-полосатая кошка. Хорошо еще электричку долго ждать не пришлось. Семен уселся у окна и решил отдаться судьбе — где контролеры высадят, там и выйти. Высадили его на безлюдной платформе без названия, пронумерованной как 67-ой километр. Электричка с шипением закрыла двери и угрохотала прочь, превратившись в точку в конце железнодорожного полотна. Семен спрыгнул с платформы, прохрустел гравием и вошел в лес.
Под ногами пружинил ковер из сосновых иголок и выступали из земли узловатые корни. Мокрая трава обвивалась вокруг ног. При каждом порыве ветра с деревьев обрушивался на голову холодный душ и сползал за шиворот тяжелыми каплями. Пахло опавшей листвой, и масляно блестели голые ветки. Семен вымок, продрог, изголодался и был зол, как черт. Пожалуй, пойти к соседке на поклон было бы более результативно. По крайней мере, она сразу бы отказала, и весь день свободен. А так за два часа шатаний по лесу он даже поганок не нашел. Только один раз встретился возле тропинки ярко-красный мухомор. Под ногами захлюпало, и следы начали заполняться ржавой водицей. Болото. Дальше идти бессмысленно. Семен осмотрелся. Еще пару часов, и стемнеет, нужно поворачивать обратно. На кочке среди седого мха краснели клюквенные бусины. Семен набрал горсть и бросил в рот. Клюква лопнула на зубах, наполнила рот терпким соком, проскользнула по гортани. Семен сожмурился, крякнул и нагнулся набрать еще. Из-под руки неожиданно выпрыгнула громадная черная жаба. Она тяжело плюхнулась на мох, перевела дух, и, натужно вытягивая задние лапы, пошла прочь в заросли осоки. Но уйти не успела, Семен цапнул ее поперек толстого туловища и поднял, рассматривая. Таких жаб он еще не видел. Угольно-черная, с желтыми крапинками на спине и уродливой квадратной головой. Жаба завозилась в руках, пытаясь освободиться, и ощутимо царапнула руку. Семен чертыхнулся, но добычи не выпустил, перевернул ее на спину. Раздутое ярко-желтое брюхо напоминало наполненный водой презерватив и оканчивалось крохотным отверстием клоаки. Желтой оказалась и внутренняя сторона толстых ляжек. Жаба словно застеснялась бесцеремонного осмотра, подтянула ноги к животу и задрыгалась совсем остервенело. Семен покачал ее на ладони, прикидывая примерный вес. Грамм на шестьсот потянет. Интересно, можно ли ее есть? Французы едят. Лягушек, правда, но какая разница. А папуасы точно жаб в пищу употребляют. Водится у них в папуасии мясная жаба ага. Эта, конечно, не ага, ну и какая разница. Лишь бы не ядовитая была. Да хоть бы и ядовитая! Мелкие черные поганки тоже ядовитыми считаются, а как торкают. И галлюциногенные жабы где-то в тропиках живут, аборигены им спины лижут. А вдруг и эта галлюциногенная? Семен совсем разволновался, прикинув, насколько эта жаба может оказаться ценной находкой. Он снова перевернул ее спиной кверху и поднес к носу. Пахла она мерзко. При ближайшем рассмотрении оказалось, что вся спина у нее покрыта мелкими бородавками и тонким слоем слизи. Жаба в свою очередь испуганно выпучила глаза, судорожно сглотнула, дернулась и выдавила на ладонь каплю мутной жидкости. Семен содрогнулся от отвращения и чуть не бросил ее на землю, но, спохватившись, сделал над собой усилие и лизнул. От души, проведя языком от суженного в треугольник основания спины до крепкой шеи.