«Фон Лауэ, – догадалась Эмма, – понятно. Оба помешались на Гитлере, демонстративно бойкотируют режим. С первых дней, когда ввели новую форму приветствий, оба перестали здороваться с коллегами. Вернер молча отворачивался, фон Лауэ каждому объяснял: вы говорите “хайль Гитлер”, а меня зовут фон Лауэ. Кстати, он оказался единственным, кто не считал работу Вернера ересью. Вот, значит, с кем старик обсуждает свои исследования. Конечно, в наше время ученый не может работать в полном одиночестве, как средневековый алхимик».
Она давно отошла от двери, подслушивать не собиралась. Села за стол, налила себе в чашку остывший кофе, и вдруг рука сама потянулась к тетради.
Эмма увидела схемы, ряды формул и не обнаружила в них ничего еретического, антинаучного. Вернер остался верен себе. Продолжал конструировать прибор, способный собрать световые излучения в единый, строго параллельный пучок. Это противоречило классическим законам оптики. Угол падения всегда равен углу отражения, каждая волна преломляется под своим собственным углом, лучи всегда будут расходиться, поэтому стянуть их в пучок никогда не удастся. Конечно, идея заманчивая, ничего не скажешь. Мог бы получиться луч невероятной силы.
Эмма усмехнулось. Вот он, главный камень преткновения. «Лучи смерти». Модное шарлатанство, наделавшее много шума в середине двадцатых. Бульварная пресса кипела. Военные магнаты платили бешеные деньги околонаучным мошенникам. Первая статья Вернера Брахта и Марка Мазура о стимулированных излучениях вышла в журнале «Нейчур» в самый разгар лучевого безумия. Один нахальный репортеришка, уверенный, что разбирается в физике, заглянул в очередной номер авторитетного журнала, увидел магическое слово «излучения» и сочинил сенсацию. Советские и германские ученые совместно разрабатывают лучевое сверхоружие. Сенсация разошлась со скоростью света.
Вернер дал легкомысленное интервью какой-то сомнительной газетенке. Он куражился, доводил мифы о таинственных лучах до логического абсурда, в полной уверенности, что ирония – лучший способ противостоять агрессивному невежеству. Но мифы только окрепли и разрослись. Вернер Брахт и Марк Мазур попали в шутовские ряды изобретателей «лучей смерти».
Разумеется, их исследования ни малейшего отношения к модному шарлатанству не имели, но ярлык прилепился. Они считали ниже своего достоинства опровергать бульварный бред, объяснять олухам разницу между радиофизикой и фокусами околонаучных мошенников. Вместо того чтобы оправдываться, они забавлялись. Резерфорд хохотал, когда до него дошли слухи, что Вернер Брахт и Марк Мазур работают над лучевым сверхоружием. В Кембридже, в Кавендишской лаборатории, это стало предметом шуток и розыгрышей. В Копенгагене Вернер и Марк развлекали сыновей Нильса Бора, поджигали лучами карманных фонариков бумажные кораблики, плавающие в фонтане (ловкость рук и чуть-чуть химии). Потом они повторили это на бис в Берлине, на вилле Макса Планка, для его внуков.
В тридцать пятом шутки кончились. Развернулась борьба с «еврейской наукой». Инициаторами кампании стали немецкие физики Филипп Ленард и Йоганнес Штарк. Главной своей мишенью они выбрали Гейзенберга, но и Брахту тоже досталось. Его эксперименты основывались на принципах квантовой механики, которую адепты арийской науки ненавидели еще больше, чем теорию относительности Эйнштейна.
В эсэсовском еженедельном журнале «Черный корпус» вышла статья Штарка, где Гейзенберг назывался «белым евреем, наместником еврейства в немецкой духовной жизни», а Брахт – «бациллоносителем еврейского духа».
Говорили, что Гейзенберга спасла дружба его матери с матерью Гиммлера. У Вернера Брахта таких высоких связей не было, но помогло заступничество Макса Планка и официальное послание Резерфорда правительству Германии. Его не тронули, даже не вызывали в гестапо, как Гейзенберга. Он мог спокойно жить, работать в институте. Единственное, о чем его попросили, – впредь не упоминать в публикациях, докладах и лекциях имени Марка Мазура. Он спокойно согласился, это было вполне логично, они ведь больше не работали вместе, и переписка прекратилась.
Герман утешал отца, что для Мазура так лучше, в СССР его арестуют как шпиона, если его имя будет появляться в немецких научных журналах. Да и вообще, о чем тут говорить? Еврей, да еще советский. Просто нельзя, и все.
Однако спокойствие Вернера оказалось мнимым. Он стал колючим, публиковался все реже, ссорился с коллегами по пустякам, зло язвил, умудрился испортить отношения даже с добродушным Отто Ганом. Кажется, именно Ган, от обиды, сгоряча, первым припомнил Вернеру те несчастные «лучи смерти», но уже не в шутку, а вполне серьезно.
И вот постепенно, как-то само собой сложилось мнение, что профессор Брахт в последние годы действительно занимается чем-то весьма сомнительным. Публикаций нет, результатами своих экспериментов с коллегами не делится. Считает, что мы не способны понять и оценить его великие достижения? Скорее всего, просто нет никаких достижений. Бедняга сам не заметил, как свернул с научного пути в глухие дебри шарлатанства. Ну что ж, бывает. Сам Эйнштейн после теории относительности за двадцать с лишним лет ничего нового не придумал, поглощен бессмысленной идеей «теории всего», вроде алхимического философского камня.
Эмма листала тетрадь, покусывала губу. Она так увлеклась, что выронила самописку, заложенную между страницами, и не заметила. Именно Эйнштейн первым ввел в научный оборот представление о вынужденном излучении, еще в семнадцатом году. Управление квантами света. Теоретически возможно, практически неосуществимо. Между прочим, эта фраза – верный предвестник великого открытия, как запах озона перед грозой.
Даже беглого, поверхностного взгляда оказалось достаточно, чтобы заметить, что Вернеру удалось довольно далеко продвинуться. Эмма чувствовала горячий зуд любопытства, знакомое покалывание в кончиках пальцев.
«А ведь я с самого начала не верила, что он мог пожертвовать всем ради какой-то бессмыслицы. Потрясающе увлекательно, дух захватывает. Ясно, почему не может оторваться даже во время еды. Вот что значит настоящий поиск, вдохновение, азарт».
Аппарат на журнальном столике тихо звякнул. Вернер в прихожей повесил трубку. Эмма опомнилась, закрыла тетрадь, отодвинула от себя подальше, схватила справочник, при этом опрокинув подставку на сахарницу, и принялась нервно листать.
– Интересуешься минералогией? – спросил Вернер. – Вроде бы совсем не твоя тема. – Он отхлебнул остывший кофе, отломил дольку от плитки шоколада. – Макс все никак не вылезет из простуды. Просил передать тебе привет.
– Кто? – Эмма вздрогнула, почувствовала, что задела носком тапочка упавшую самописку.
– Макс фон Лауэ. Или его ты тоже не знаешь? Эй, дорогуша, ты чего такая красная?
Эмма захлопнула справочник, не поднимая глаз, быстро произнесла:
– Вернер, я читала…
– Справочник?
– Нет, ваши записи. Простите, не смогла удержаться.
Он засмеялся.
– Ну и как?
– Потрясающе, мне раньше в голову не приходило, там у вас… – Она потянулась к тетради. – Можно?
– Конечно, дорогуша. А я все гадал, почему тебя абсолютно не интересует моя тема? Ты все-таки физик.
– Вы же меня близко не подпускали. – Эмма судорожно сглотнула.
– Я? Не подпускал? – Вернер опять рассмеялся. – Да с чего ты это взяла?
Глава двенадцатая
Кино, опять кино», – думал Илья, предъявляя свой пропуск красноармейцу у Боровицких ворот. В морозной тишине протяжно били куранты. Четверть второго ночи. Красноармеец в тулупе, в ушанке с опущенными ушами, в подшитых кожей фетровых бурках, притопывал, выдыхал клубы пара. Пропуск даже в руки не взял, глянул мельком, небрежно козырнул, едва сдерживая зевок. Для соблюдения формальностей было слишком холодно, к тому же этот парень знал спецреферента Крылова в лицо.
Илья бегом помчался по ледяной брусчатке мимо Оружейной палаты к Теремному дворцу. В ушах отстукивал развеселый стишок Сергея Михалкова, недавно украсивший вторую страницу «Правды»:
Четыре строчки таили в себе чудесный набор двусмысленностей.
С тридцать второго года, после самоубийства жены, Сталин действительно никогда не спал в своей кремлевской квартире, ночевал на Ближней даче, но это было государственной тайной. Ночами в Кремле он бодрствовал часто, только вовсе не один. Кроме членов ЦК вместе с ним не спала еще куча народу, не миллионы, конечно, но сотня-другая чиновников добирались до своих спален лишь после того, как Хозяин уезжал из Кремля на Ближнюю.
«Один, как же! – усмехнулся про себя Илья, задыхаясь от бега и давясь зевотой. – Попробуй усни, когда он не спит. “Только Сталину не спится, Сталин думает о нас…” Господи, пожалуйста, пусть он, наконец, перестанет думать о нас». – Илья перекрестился на купола Успенского собора, темно блестевшие в лунном свете. Перекрестился быстро, украдкой, хотя ни души вокруг не было.
В коридоре у кинозала на него налетел Поскребышев и прорычал:
– Убью на хер, сколько можно ждать!
Пахнуґло мятным холодком валидола. Поскребышев был весь мокрый, лысина сверкала, красные воспаленные глаза бегали, прячась от прямого взгляда.
Илья быстро посмотрел на часы. С момента вызова по телефону прошло семнадцать минут. Явиться быстрее невозможно. Поскребышев был на взводе вовсе не из-за того, что заждался спецреферента Крылова.
– Александр Николаевич, опять сердце? – спросил Илья сочувственным шепотом.
– Ноет, зараза, сил нет, – сквозь зубы простонал Поскребышев, сморщился, помотал головой и добавил громким командным голосом: – Переводить будешь с финского.
Илья застыл, колени подкосились. В голове чужой равнодушный голос отчетливо произнес: «Все, товарищ Крылов, песенка твоя спета».
– Я не знаю финского, это надо Куусинена звать, – прошептал он пересохшими губами.
– Не хочет Куусинена. – Поскребышев подтолкнул Илью к двери кинозала.
Там было темно, играла музыка, шел какой-то фильм. Илья прошмыгнул на свое место во втором ряду, кивнул Большакову. Тот сидел на краешке последнего кресла, сгорбившись, вжав голову в плечи.
На экране мерцала надпись: «Поздно вечером возвращался Макар, не зная, что благодаря вмешательству крайкома он оставлен в рядах партии».
Илья чуть не перевел это вслух, но вовремя прикусил язык, немного успокоился, понял, что для Хозяина крутят новый, еще не вышедший на экраны фильм по роману Шолохова «Поднятая целина».
Под радостные балалаечные переливы плыло колхозное счастье. На поляне белые скатерти-самобранки, бутафорские мужики в картузах, бабы в белых платочках живописно расположились на травке, обильно закусывали и пели хором народную песню. Покушав, пустились в пляс.
Пикник и танцы означали, что финал близок. Все враги повержены, конфликты разрешены, настала пора веселья.
Илья сжал мышцу между указательным и большим пальцами. Карл Рихардович научил его этому приему. Там какие-то важные точки, надо сдавить до боли, помогает справиться с внутренней дрожью и сосредоточиться.
«Покойный Шумяцкий английского не знал, но переводил ему голливудские фильмы, – вспомнил Илья, – да, но он готовился заранее, смотрел с переводчиком, заучивал текст. А ведь Хозяину было отлично известно, что Шумяцкий языком не владеет, и все равно требовал, чтобы переводил он. Поскребышев предупредил, что я не знаю финского, предложил Куусинена. Хозяин, вероятно, буркнул что-то в ответ, Поскребышев хвост поджал, спорить не решился».
Финальный монолог деда Щукаря звучал на фоне костра, лошадей и телег, в ночном. В четверть второго ночи дед не давал никому спать, сыпал цитатами из «Краткого курса», грубо замаскированными под народные прибаутки. Хозяин любил таких персонажей и, конечно, изволил смеяться, тыча пальцем в экран.
Щукарь высказал что положено и уснул на телеге в обнимку с коммунистом Давыдовым.
«Или он думает, если я знаю, кроме немецкого, еще английский и французский, то финский как-нибудь пойму? Да ни черта он не думает. Привык к голосу говорящего карандаша в кинозале, и все. Если Ворошилов с Мехлисом могут руководить Финской войной, то я, наверное, могу переводить с финского, во всяком случае, жертв получится значительно меньше».
Под сладкую музыку замерцала надпись:
«Прошел год, может быть, два. На знакомых полях Гремячего Лога загрохотали машины, о которых мечтал дед Щукарь».
Включился свет, в первом ряду заговорили, но слов Илья не разбирал, сердце колотилось. В голове неслось: «Попробую импровизировать, по кадрам хроники не так сложно сочинить закадр. Отлично. А потом он спросит, откуда знаю финский, когда успел выучить, и решит, что говорящий карандаш всегда переводил неправильно, с тайным вражеским умыслом, по заданию какой-нибудь разведки».
В первом ряду царило оживление. Хозяин посмеивался, подшучивал над пьяным Климом. Кино понравилось, дед Щукарь развеселил. Илья поймал взгляд Большакова, испуганный или сочувственный, во всяком случае, человеческий. Показалось, что один глаз Ивана Григорьевича дернулся.
«Вроде раньше не было у него нервного тика, – машинально отметил Илья, – значит, дело дрянь. Нет, нельзя болтать наугад, надо сразу сказать: финского не знаю, переводить не могу. Все-таки он, наверное, помнит, что я референт по Германии, а не по Финляндии… Щукарь поднял Хозяину настроение, а я испорчу, сорву просмотр. Господи, как же быть?»
Свет погас. Заиграла музыка, поплыла панорама Хельсинки. Мужской хор запел бравурную патриотическую песню, в потоке незнакомых слов то и дело повторялись два понятных: Финляндия и Маннергейм. На экране появился сам маршал, шагающий перед строем ополченцев. Песня кончилась, заговорил диктор.
Илья глубоко вдохнул, на мгновение зажмурился, приготовился произнести: «Товарищ Сталин, извините, я финского не знаю, переводить не могу».
Открыв глаза, он увидел чудо – спасительные белые строчки английских субтитров, и понял: у Большакова нет нервного тика, Иван Григорьевич подмигнул, потому что знал про субтитры, хотел подбодрить.
На экране жители Хельсинки прятались в бомбоубежища, пожарные в касках поливали из шлангов пылающие дома.
– Тридцатого ноября, в четыре часа утра, без всякого объявления войны, советские самолеты стали бомбить Хельсинки, советские танки двинулись на нашу территорию.
Когда Илья перевел, сразу подумал о Мае Суздальцеве и тысячах таких же мальчишек, гибнущих ежедневно, непонятно за что, зачем. Отодвинуть границу подальше, чтобы с финской стороны Ленинград не обстреливали из зениток? Но при нападении на большие города главная опасность – бомбардировки, а не зенитные обстрелы. Бомбить можно и при прежней границе, если есть авиация. У финнов с авиацией плохо. И палить по Ленинграду из зениток они вовсе не собирались, никакой опасности не было, Сталин сам ее создал, напав на Финляндию. Зачем? Затем, что хотел повторить польский триумф Гитлера, завоевать Финляндию за пару недель. Начал, разумеется, с плагиата.
Вечером 26 ноября по советскому радио было объявлено, что в 15.45 у села Майнила, у самой границы, орудийными выстрелами с финской стороны убито четыре, ранено девять красноармейцев.
НКВД организовало провокацию наподобие той, что разыграло гестапо в Посевалке, но без переодеваний. Никаких иностранных журналистов в Майнилу не приглашали, в принципе, можно было вообще не стрелять, а начать сразу с пропагандистской истерики. Советские граждане усомниться не смели, а остальной мир все равно не поверил.
Незадолго до нападения «Правда» назвала финского премьер-министра Каяндера «разновидностью пресмыкающегося, у которого нет острых зубов, нет силы, но есть коварство и похотливость мелкого хищника».
Сразу после нападения было объявлено, что «в Финляндии произошла революция, народ свергнул Каяндера, угнетенные финские трудящиеся провозгласили создание Финляндской демократической республики».
Нападавшие дивизии Красной армии превосходили всю финскую армию по количеству самолетов, танков и живой силы в десятки раз и не могли продвинуться ни на шаг, несли колоссальные бессмысленные потери. Это происходило на глазах всего мира. Это убеждало Гитлера, что он справится с СССР еще легче, чем с Польшей.
На экране появилась дорога с подводами, набитыми крестьянским скарбом. Эвакуация жителей пограничных районов.
Илья переводил с английского и опять вспоминал передовицы «Правды»: «В разных концах страны народ уже восстал и провозгласил создание демократической республики. Народные массы Финляндии с огромным энтузиазмом встречают и приветствуют доблестную непобедимую Красную армию».
В СССР слухи о том, что на самом деле творится на Финском фронте, прорывали не только пропагандистские, но и цензурные укрепления: приказ Жданова – не сообщать родственникам о погибших; приказ Ворошилова – отправлять «обрубков» с ампутированными конечностями из госпиталей не домой, а подальше от их родных мест.
Кроме сказочного демократического правительства во главе с коммунистом Куусиненом, была сформирована еще и революционная финская армия. По всей территории СССР собирали финнов и карелов призывного возраста. Их оказалось маловато, всего несколько сотен. Решили, что за финнов сойдут светловолосые белорусы. Добавили пару тысяч белорусов. Обрядили в трофейную польскую военную форму, чтобы армия выглядела как иностранная. По Ленинграду, по Москве полетел каламбур: «На финские мины идут минские финны».
Финны минировали покинутые беженцами деревни, дороги, леса, озера. Миноискателей у Красной армии не было, на минах подрывались сотни, если не тысячи красноармейцев. И вот в начале января два ленинградских инженера за сутки сконструировали опытный образец миноискателя, наладили производство.