Путешествие на край ночи - Луи Фердинанд Селин 36 стр.


Но как больной перекатывается с края на край постели, так и мы имеем в жизни право перевернуться с боку на бок; это все, что нами придумано и может быть сделано для защиты от Судьбы. Не надо надеяться, что избудешь свою муку где-нибудь по дороге. Мука, она как уродина, на которой ты почему-то женился. Быть может, лучше в конце концов хоть немного полюбить ее, чем выматываться, всю жизнь лупцуя? Ведь прикончить-то ее все равно не сможешь.

Короче, я по-тихому смотался из своей квартирки в Драньё. Когда я в последний раз проходил мимо привратницкой, там сидели за вином и каштанами. Никто меня не заметил. Привратница почесывалась, а муж ее уже выпил столько, что глаза у него слипались и он, разомлев от жары, клевал носом над печкой.

Для этих людей я ускользнул в неизвестность, как в огромный бесконечный туннель. Когда тех, кто знает вас, шпионит за вами и гадит вам, становится меньше на три человека, которые не представляют, что с вами сталось, – это очень хорошо. Это благо. Я сказал «три человека», потому что присчитал сюда их дочку, маленькую Терезу, из-за блох и клопов расчесывавшую себя до гнойных волдырей. Правда, кусались паразиты в привратницкой так, что когда вы туда заходили, вам казалось, будто вы медленно вдавливаете себе в тело щетку.

Длинный палец шипящего газового фонаря у входа резко высвечивал прохожих на краю тротуара, так что из черной рамки двора они представлялись вам сначала бескровными привидениями. Затем, мелькая под окнами и фонарными столбами, они обретали там и сям некую слабую окраску и, наконец, черные и бесформенные, терялись в ночи, как я.

Теперь я мог позволить себе больше никого не узнавать на улице. Тем не менее я был бы не прочь остановить любого из знакомых – о, всего на миг, один только миг, чтобы выпалить ему в рожу, что я сматываюсь к чертовой матери, что я срал на них всех и что отныне они бессильны мне что-нибудь сделать – не стоит даже пытаться…

Выехав на бульвар Свободы, грузовики с овощами, подрагивая, направлялись к Парижу. Я выбрал тот же маршрут. В общем, я уже почти выбрался из Драньё. Мне было не очень-то жарко. Чтобы согреться, я сделал небольшой крюк и завернул в привратницкую тетки Бебера. Ее лампа яркой точкой светилась в глубине коридора. «Чтобы со всем этим покончить, – сказал я себе, – надо проститься и с ней».

Как обычно, она дремала на стуле в своей пахучей привратницкой, а топившаяся там печурка озаряла ее лицо, постоянно готовое теперь, после кончины Бебера, залиться слезами, и, за ее спиной, над рабочей корзинкой, – большое школьное фото мальчика, его фартук, берет и крест. Этот увеличенный снимок сделали и вручили ей в качестве премии как постоянной покупательнице кофе. Я разбудил ее.

– Добрый вечер, доктор! – вскинулась она. И, насколько я помню, тут же добавила: – У вас совсем больной вид. Да садитесь же… Я тоже что-то расклеилась.

– Вот, решил малость пройтись… – промямлил я, чтобы скрыть смущение.

– Поздновато для прогулки, особенно в сторону площади Клиши, – отозвалась она. – В такой час, да еще при ветре, на авеню холодно.

Тут она встает и, ковыляя по комнате, готовит нам грог, а тем временем заводит разговор обо всем понемногу, в том числе, конечно, о Прокиссах и Бебере.

Помешать ей говорить о Бебере было невозможно, хотя от этого ей становилось горько и больно, и она сама это знала. Я слушал ее, не перебивая. Я вроде как онемел. Она, словно выставляя напоказ свою грусть, старалась напомнить мне, какой Бебер был хороший, и постоянно повторялась, потому что ей хотелось не упустить ни одного из достоинств Бебера; когда уже казалось, что она во всех подробностях описала, как выкармливала его соской, ей на ум приходила какая-то его черточка, которую хотелось выделить особо, и она принималась выкладывать все сначала, но вновь что-нибудь упускала и в конце концов поневоле принималась хныкать от собственного бессилия. От усталости она все путала. Засыпала в перерыве между двумя всхлипами. У нее уже не хватало сил надолго вырывать из тьмы маленькие воспоминания о маленьком Бебере. Небытие уже простиралось рядом с ней и, пожалуй, даже над нею. Капелька грога, усталость, и пожалуйста – она уже спала, легонько гудя, как далекий маленький самолет за тучами. На земле для нее уже никого больше не было.

Пока она вот так проваливалась в пахучее ничто, я думал, что сейчас уйду и, уж конечно, не увижу больше тетку Бебера что Бебер тихо и навсегда ушел и что тетка его, причем скоро, сама последует за ним. Прежде всего, у нее больное, изношенное сердце. Кровь в артерии оно еще кое-как гонит, но из вен она возвращается с трудом. Старуху отвезут на большое соседнее кладбище, где, как толпа в ожидании, скучились мертвецы. На то самое кладбище, куда она отправляла играть Бебера до того, как он заболел. На этом все и кончится. Привратницкую отремонтируют, и каждый продолжит свой бег за упущенным временем, походя на игральный шар, который обязательно дрожит и выпендривается, прежде чем упасть в лунку.

Шар сначала катится неистово и шумно, а в конечном счете попадает в никуда. Мы – тоже, и земля нужна лишь для того, чтобы мы все в ней встретились. Тетке Бебера осталось недолго – ее двигательный ресурс почти исчерпан. Мы не можем встретиться друг с другом, пока живы. Слишком много красок рассеивают наше внимание, слишком много людей суетится вокруг. Мы встречаемся чересчур поздно и молча, встречаемся после смерти. Мне тоже придется еще посуетиться, прежде чем уйти отсюда. Напрасно я напрягался, напрасно приобретал знания… Я не мог остаться здесь, с ней.

Мой диплом распирал мне внутренний карман, распирал куда сильней, чем деньги и удостоверение личности. Дежурный у полицейского участка, ожидая смены в полночь, непрерывно поплевывал. Мы пожелали друг другу доброй ночи.

За неосвещенным углом бульвара – этот номер придумали, чтобы машины сбрасывали газ, – стояла стеклянная клетка городской таможни с ее зеленоватыми служащими. Трамваи уже не ходили. Был подходящий момент поговорить с таможенниками о жизни – она, мол, с каждым днем трудней и дороже. Их было двое – молодой и старый, оба в перхоти. Они сидели над большими ведомостями. Сквозь стекла их будки виднелись форты, эти большие причалы тьмы, которые врезаются глубоко в ночь в ожидании кораблей из такого далека и таких величественных, каких никто никогда не увидит. Это уж точно. Их только ждут.

Мы с таможенниками неторопливо поболтали и даже выпили по чашечке кофе, разогретого в котелке. Они ради шутки – время позднее, в руке у меня только сверток – поинтересовались, не собрался ли я случаем в отпуск. «Вот именно», – ответил я. Объяснять им не совсем обычные вещи было бесполезно. Они не могли мне помочь разобраться в себе. Но их насмешливость слегка задела меня, и мне все-таки захотелось поинтересничать, удивить их, наконец, и я с ходу завел речь о кампании тысяча восемьсот шестнадцатого года[71], которая по следам великого Наполеона привела казаков на то самое место, где мы сейчас находились, – к заставе.

Разумеется, все это я вывалил с полной естественностью. Несколькими словами убедив двух грязнуль в своем культурном превосходстве и непринужденности своей эрудиции, я повеселел и двинулся к площади Клиши по идущей в город авеню.

Прошу заметить, что на углу улицы Дам всегда торчат две чающие клиента проститутки. Они занимают это место в те обескровленные часы, что отделяют поздний вечер от раннего утра. Благодаря им жизнь продолжается и в темноте. Они со своими сумочками, набитыми множеством рецептов, запасом носовых платков и фотографиями своих растущих в деревне ребятишек, олицетворяют связь мрака и рассвета. Когда натыкаешься на них в темноте, надо быть очень осторожным, потому что они не живут, а лишь существуют. Они так поглощены своим ремеслом, что от человека в них остается лишь способность ответить на несколько фраз, выражающих то, что с ними можно проделать. Это насекомые в ботинках на пуговицах.

Не следует ни заговаривать с ними, ни приближаться. Они злы и задиристы. Но у меня был простор для маневра. Я припустил бегом по трамвайному междупутью. Авеню длинная.

В конце ее высится статуя маршала Монсе[72]. С тысяча восемьсот шестнадцатого года он в короне из дешевого жемчуга обороняет и площадь Клиши от воспоминаний и забвения, от никого и ничего. С опозданием на сто двенадцать лет я тоже пробежал мимо него по безлюдной авеню. На площади нет больше ни русских, ни казаков, ни битвы; брать там остается лишь закраину цоколя под короной. А рядом огонек переносной жаровни и вокруг нее три типа, которые тряслись от холода и подозрительно косились по сторонам. Нет, там было не очень уютно.

Редкие машины гнали на полном газу к выездам из города.

О Больших бульварах вспоминаешь в трудные минуты: тебе кажется, что там не так холодно. У меня поднялся сильный жар, и я лишь усилием воли заставлял голову еще как-то работать. Грог тетки Бебера постепенно переставал действовать, и я во всю прыть спускался в город, подгоняемый ветром в спину, а он ведь такой пронзительный, когда дует сзади. У метро Сен-Жорж какая-то старушка в чепце убивалась об участи своей внучки, лежавшей, по ее словам, с менингитом в больнице. Она пользовалась этим, чтобы клянчить милостыню. На сей раз у нее не получилось.

Редкие машины гнали на полном газу к выездам из города.

О Больших бульварах вспоминаешь в трудные минуты: тебе кажется, что там не так холодно. У меня поднялся сильный жар, и я лишь усилием воли заставлял голову еще как-то работать. Грог тетки Бебера постепенно переставал действовать, и я во всю прыть спускался в город, подгоняемый ветром в спину, а он ведь такой пронзительный, когда дует сзади. У метро Сен-Жорж какая-то старушка в чепце убивалась об участи своей внучки, лежавшей, по ее словам, с менингитом в больнице. Она пользовалась этим, чтобы клянчить милостыню. На сей раз у нее не получилось.

Я наговорил ей невесть что. Рассказал о маленьком Бебере и еще одной девчушке, которую лечил в студенческие годы, а она взяла и умерла, тоже от менингита. Агонизировала она три недели. Мать ее, спавшая на соседней постели, потеряла от горя сон и все это время предавалась мастурбации, от которой так и не отвыкла, когда все кончилось.

Это доказывает, что мы даже секунду не можем обойтись без удовольствий и что горевать по-настоящему – трудное дело. Такая уж это штука, жизнь.

Расстались мы с печальной старушкой у Галерей[73]. Ей надо было куда-то в сторону Центрального рынка на разгрузку моркови. Она, как и я, шла маршрутом, по которому возят овощи.

Меня привлек «Таратор». Это кино красуется на бульваре, как большой залитый светом пирог. И люди наперегонки, как личинки, сползаются к нему. Они вываливаются из окружающей ночи, заранее вытаращив глаза, которые жаждут наполнить образами. Их распирает от экстаза. А ведь это те же люди, которые по утрам переполняют метро. Только, как и в Нью-Йорке, у «Таратора» они довольные; у кассы, почесав себе живот, выдавливают из себя несколько монеток и тут же, набравшись решимости, ныряют в ярко освещенные дыры дверей. Свет как бы обнажает их – столько здесь над людьми, движением и вещами ламп, как гирляндами, так и по отдельности. Говорить о чем-нибудь личном при таком наплыве вряд ли мыслимо. Тут антипод ночи.

Совсем уж ошалев, я пришвартовался в каком-то небольшом кафе по соседству. Смотрю – за ближним столиком дует пиво мой бывший профессор Суходроков со всей своей перхотью и прочим. Здороваемся. Оба рады. Он рассказывает о больших переменах в своей жизни. На все про все у него уходит каких-нибудь минут десять. Веселого мало. Профессор Иктер так на него взъелся, так его донимал, что Суходрокову пришлось подать в отставку и бросить лабораторию, а тут еще мамаши девчонок-школьниц явились к дверям Института, чтобы набить ему морду. Скандал. Расследование. Страхи.

В последнюю минуту, по двусмысленному объявлению в одном медицинском журнале, он успел ухватиться за новое средство к существованию. Ничего, разумеется, особенного, но работа не бей лежачего и вполне в его вкусе. Он занимается практическим осуществлением самоновейшей теории профессора Баритона о развитии маленьких дебилов с помощью кино. Крупный вклад в изучение подсознательного. В городе только и разговора что о Баритоне. Его метод в моде.

Суходроков сопровождал своих специфических пациентов в модернистский «Таратор». Он заезжал за ними в модернистскую клинику Баритона под городом, а после сеанса отвозил их обратно, пускающих в штаны от преизбытка впечатлений, счастливых, целехоньких и совсем уж модернизованных. Вот и все. Усадит их перед экраном и больше ими не занимается. Не публика – золото. Всегда довольны. Хоть десять раз один и тот же фильм им крути – они все равно восхищаются. У них же нет памяти. Они постоянно наслаждаются неожиданным. Родители в восторге. Он, Суходроков, – тоже. Заодно и я. Мы млели от блаженства, поглощая кружку за кружкой в честь финансовой реабилитации Суходрокова на ниве современной науки. Мы решили, что уйдем не раньше двух ночи, когда кончится последний сеанс в «Тараторе», заберем дебилов и живенько отвезем их на машине в заведение доктора Баритона в Виньи-сюр-Сен. Делов!

Мы оба были так довольны встречей, что ради удовольствия почесать языком завели речь о всяком вздоре, начиная со своих путешествий и кончая Наполеоном, случайно всплывшим в разговоре в связи со статуей Монсе на площади Клиши. Когда у людей единственная цель – побыть вместе, им все приятно, потому что тогда возникает иллюзия свободы от забот. Вы забываете о жизни, то есть о деньгах.

Слово за слово, у нас нашлось что порассказать забавного даже о Наполеоне. Суходроков отлично знал его историю. Он признался мне, что увлекался ею еще в Польше, учась в гимназии. Старик-то получил хорошее воспитание, не то что я.

В этой связи он рассказал мне, как во время отступления из России генералы Наполеона хлебнули лиха, силясь помешать ему очертя голову в последний раз махнуть в Варшаву к своей любовнице-польке. Таков уж был Наполеон даже в разгаре неудач и поражений. Словом, шутник. Он, орел Жозефины, и то, можно сказать, удержу не знал, когда хотел чем-нибудь насладиться или развлечься. И вот что печально: это свойственно всем. Мы только об этом и думаем. В колыбели, в кафе, на троне, в нужнике. Везде! Всюду! Наполеон ты или нет. Рогат ты или еще безрог. Прежде всего собственное удовольствие! Пусть четыреста тысяч одержимых оберезинятся по самый плюмаж[74], говорил великий побежденный, лишь бы я, Полеон, добился своего. Какая сволочь! А что вы хотите? Этим все кончается. Словом, не стоит принимать близко к сердцу. Пьеса, разыгрываемая по сценарию тирана, надоедает ему раньше, чем остальным участникам. Когда его безумство перестает воодушевлять толпу, он посылает всех к черту. Вот тут-то ему и амба. Судьба в один момент валит его с ног. Не в том беда, что, как упрекают его почитатели, он запросто гнал народ на смерть. Нет, это пустяки. Зачем его в этом винить? А вот то, что ему все вдруг опостылело, – этого не прощают. Обыденность можно терпеть, лишь когда ее красиво подают. Как только микробам приедается выделенный ими токсин, эпидемия прекращается. Робеспьера гильотинировали за то, что он без конца повторял одно и то же, Наполеон не выдержал и двух лет инфляции ордена Почетного легиона. Беда этого безумца состояла в том, что он заразил авантюризмом пол-Европы. Неслыханное дело! Потому он и подох.

Зато кино, этим новым наемником наших вожделений, можно пользоваться час-другой, как проституткой.

К тому же в наши дни из боязни, чтобы люди не заскучали, повсюду понатыкали актеров. Повсюду, даже в жилищах, понатыкали, с их хлещущей через край дрожью, с их растекающейся по всем этажам искренностью. От них вибрируют даже двери. Вот они и состязаются, кто вострепещет больше и сильней, забудется неистовей, чем остальные. В наши дни даже нужники и ломбарды разукрашивают, как бойни войны, и все для того, чтобы развлечь и позабавить вас, дать вам вырваться из-под власти судьбы.

Жить всухомятку – что за безумие! Жизнь – это школа, где классный надзиратель-тоска постоянно шпионит за тобой. Нужно любой ценою делать вид, что ты поглощен чем-то страшно интересным, иначе она насядет на тебя и выгрызет тебе мозг. Сутки, которые сводятся просто к двадцати четырем часам, совершенно невыносимы. Это вроде как долгое наслаждение, половой акт, затянувшийся по доброй воле или по принуждению.

Когда необходимость оскотинивает тебя, когда каждая секунда раздавливает в тебе еще один из бесконечных порывов к чему-то иному, в голову поневоле лезут малоприятные мысли.

Робинзон до несчастья с ним был одним из тех, кого терзает бесконечность, но теперь он получил свое. По крайней мере мне так казалось.

Я воспользовался тем, что мы спокойно сидели в кафе, и рассказал Суходрокову все, что со мной произошло с нашей последней встречи. Он все понимал, меня тоже, и я признался ему, что, расставшись с Драньё таким необычным способом, поставил крест на своей врачебной карьере. Вещи надо называть своими именами, хотя радоваться тут нечему. О возвращении в Драньё мне нечего было и думать; Суходроков, принимая во внимание обстоятельства, согласился со мной.

Пока мы вот так приятно беседовали, можно сказать, даже исповедовались друг другу, в «Тараторе» начался антракт, и музыканты из кино гурьбой ввалились в кафе. Мы всей компанией пропустили по рюмочке. Суходрокова музыканты отлично знали.

В разговоре они упомянули, что у них ищут статиста на роль паши в интермедии. Тот, кто ее исполнял, втихаря смылся. Роль – в прологе, хорошая, платят прилично. Усилий никаких, и сверх всего отличное окружение – английские танцовщицы, тысячи тренированных играющих мускулов. Как раз мой жанр, то, что мне нужно.

Я рассылаюсь в любезностях перед режиссером и жду предложений с его стороны. Час поздний, времени искать замену нет – за ней пришлось бы ехать аж к заставе Сен-Мартен, и режиссер очень доволен, что я подвернулся, иначе бы ему рыскать и рыскать. Мне тоже. Он бегло осматривает меня и тут же берет. Не хромаю – ну и ладно, да если бы и хромал…

Я спускаюсь в теплый, с мягкой обивкой подвальный этаж кинотеатра «Таратор». Настоящий улей раздушенных уборных, где англичанки в ожидании выхода разминаются перебранкой и двусмысленной возней. Ликуя при мысли о вновь обретенном бифштексе, я тут же знакомлюсь с этими молодыми и простецкими девчонками. Кстати, принимает меня труппа исключительно приветливо. Сущие ангелы! Деликатные ангелы. Хорошо, когда к тебе не лезут с расспросами, не обдают тебя презрением. Англия!

Назад Дальше