А год назад муж влюбился в юную лань и сошел с ума. Он не скрываясь жил с ланью на съемной квартире и приходил только переодеваться. Лань не желала стирать его трусы, и он носил грязное белье жене, как старому другу, который поймет и не осудит. Мария так и делала.
А потом лань сказала ее мужу, что на съемной квартире жить не будет, и муж, стыдливо отвернув глаза, попросил жену съехать на время, и она съехала, чтобы не мешать его счастью. Слишком долго она брела по неверной дороге, а теперь съехала на Аптекарский, на свое место, и стала жить.
В детстве Мария сидела за столом под абажуром и смотрела, как бабушка вышивает крестиком цветочки и пейзажики с лебедями. Мария тоже всему этому научилась и руками делала все – ремонтировала, перекраивала, вышивала.
Она решила занять свою голову и руки и открыла в комнатке на первом этаже мастерскую по ремонту одежды. Здесь раньше продавали курительные смеси, а потом лавочку закрыли.
Мария поставила пару машинок и стала работать: подшивала брюки, подрубала шторы, виртуозно штопала дыры на трикотаже и ставила заплаты на прожженные кофточки и свитера. Потом дело слегка расширилось, Мария взяла двух бабушек, и дело пошло. Она повесила вывеску «Мария», не из желания прославить себя, а просто имя это теплое, и люди говорили: «Пойди к Марии, у нее недорого и по-простецки».
Она совсем успокоилась и стала жить просто и естественно.
Свою жизнь она устроила так: много работы, мало еды и никакой любви.
Любовь не всем по силам, если ты не можешь, значит, тебе любить не положено. Не всем положено, нет равенства и справедливости, у каждого своя роль и место, живи просто и рот не разевай на то, что тебе не положено. Так Мария подвела свои неутешительные итоги.
За год она осмотрелась, Радиомастер по-соседски помогал ей по мужской части, свет поправить, карнизы повесить, так, без денег, из расположения к женщине, которую знал еще ребенком. Она наливала ему чаю, и они иногда беседовали у нее в подсобке меж чужих вещей и рулонов ткани. Он пересказывал ей главы из Библии, она внимательно слушала, обоим торопиться было некуда, как в песне: «Дома ждет холодная постель, пьяная соседка, а в глазах осень…»
Так продолжалось до весны. Радиомастер уже рассказал Марии Книгу Бытия, она иногда даже плакала, когда он читал про страдания Сары и Рахили. Под Пасху он начал читать ей книгу «Исход», читал весь пост, а в ночь перед Пасхой они, не сговариваясь, пошли в Елоховскую смотреть на крестный ход.
В храм пускали только по билетам. Там были все важные люди – они везде бывают по билетам, которые им присылают или привозят курьеры.
Важным людям билеты присылают на все: на Пасху, на открытие стриптиз-клуба и даже на скачки. Им присылают билеты на лучшие места, важные люди проходят в первые ряды и стоят там значительно, и живут замечательно, и пьют, и каются, и жертвуют щедро…
Радиомастер стоял на улице и смотрел трансляцию из храма. Значительные люди стояли отдельно от остальной паствы. «Отделили овец от козлищ», – подумал Радиомастер и вспомнил, как сказано: «И последние станут первыми…»
Он не имел в виду себя, он просто думал, что негоже в храме делить людей на чистых и нечистых. Ему это совсем не нравилось, но он стоял и ждал чего-то, чувствовал, что что-то случится, и он воскреснет, и проснется, ведь жертву он уже принес…
Мария пришла раньше и пробилась в храм, так и простояла всю службу и очнулась, когда патриарх стал говорить на простом русском языке о любви к ближнему и о том, что все мы братья и сестры.
Мария огорчилась: у нее не было братьев и сестер, одна на белом свете, ни деток, ни мужа. Стало ей как-то горько, но она удержала слезы – научилась за много лет.
Возвращалась она уже рано утром, устала за ночь на ногах, но в «Пятерочку» зашла и купила себе вина, кулич и немножко пармской ветчины. Уже на выходе Мария заметила Радиомастера. Он тоже нес в пакете покупки – через пакет она увидела, что он купил себе водки. Его спина в китайском пуховике показалась Марии очень знакомой, даже родной показалась ей спина человека, который шел к себе домой. Мария набрала воздуха в легкие и тихонько окликнула его. Он повернулся неловко. На его лице отразилось удивление, Мария сказала ему: «Христос воскресе». Радиомастер смущенно ответил: «Воистину воскресе». Они неловко расцеловались, потом он ее обнял и понял, что нашел то, что искал. Она почувствовала, что обрела веру, надежду и любовь.
Старый Каплун и птицы
Старый Каплун весь день сидел во дворе и ни с кем не разговаривал. Его молчание было вынужденным, он просто не находил собеседников в нашем дворе; его сверстники уже умерли, детям его хватало дома, они работали. Во дворе днем гуляли только малолетние хулиганы. Старые бабки не интересовали Старого Каплуна. Мужчины играли в домино или выпивали, разговаривая о мелких страстях – такой болтовней он брезговал.
Он говорил с собой или с птицами, которым крошил булку дрожащими руками.
Воробьи особенно нравились Старому Каплуну, их размер и подвижность импонировали ему. Он помнил, что во времена его детства воробьев называли «жидами», показывая пальцем, когда они выхватывали еду у крупных птиц и даже у кошек.
Старый Каплун крошил воробьям булку и гонял ворон, желавших тоже прихватить корма, Старый Каплун был неумолим, он защищал воробьев, как своих, топая на ворон ногами в теплых валенках с галошами.
Сначала он кормил воробьев, а уж потом рассказывал им бесконечные истории о своей жизни.
Он всегда жил на одном месте, кроме одного времени: в финскую войну его ранили, списали по здоровью, и он провел всю блокаду в Ленинграде. В ту «странную» войну Каплун потерял глаз и с тех пор смотрел на мир одним. Он перестал видеть мир объемно, но и одного глаза хватало, чтобы видеть, как вокруг люди просто сходят с ума от ненависти.
Вся жизнь Каплуна питалась только одним продуктом – страхом. Каплун испытывал его всегда.
Маленьким мальчиком он боялся мильтона (так называли ментов в предвоенные годы, да и после при коммунистах), стоящего на перекрестке Замковой и Пушкинской.
Каплун боялся его усов, ему хватало только их, чтобы дрожать от липкого ужаса, а один взгляд мильтоновских морозных глаз вводил мальчика в столбняк.
Мальчик не смотрел на мильтона и в то же время, прикованный к земле этим взглядом, замирал, останавливался, и тогда мильтон свистел, и Каплун летел в подворотню, задыхаясь, как будто убегая от погони.
Он жил у реки, под стеной огромного собора, который стоял на высоком берегу речки, разделяющей город на две части. Там еще стояли небольшие домики, с деревянными лестницами на второй этаж. До революции в домиках жили ученые люди, врачи и адвокаты, а потом их уплотнили.
Так семья Каплунов оказалась в парадной комнате адвоката Лейтмана. Он в задней, крохотной комнатке жил со своей женой и парализованной теткой, лежащей в чулане без окон.
Тетка Лейтмана не выдержала прихода оборванцев – так она называла новую власть, слава богу, что потеряла речь, а если бы могла, то все сказала бы этим тварям. Но создатель оставил ей разум и взял только речь и еще половину тела, которая замерла без движения.
Семья Каплуна – он, мама и бабушка – жили в одной комнате; он спал с мамой, а бабушка Циля спала за ширмой, лучшей вещью в доме. Там же стояла швейная машинка – кормилица.
Бабушка обшивала и перелицовывала последние тряпки, оставшиеся у людей. Из шинелей она шила пальто, из драпа – костюмы, легкие платья она шила из ситца, украденного на шелкоткацкой фабрике. Мама Каплуна работала на этой фабрике и ежедневно выписывала лоскут и под видом кусков-обрезков иногда удавалось выносить цельные куски ткани, которыми бабушка одевала полгорода.
Трудами бабушки и мамы они жили неплохо, ходили на рынок и даже покупали молоко у приходящих теток. Бабушка делала творог и масло, каждую неделю она покупала двух щук и пару селедок, и к субботе они готовили форшмак и фаршированную рыбу.
Каплун обожал смотреть на эту процедуру.
Рыбу делали в четверг, бабушка никогда не назначала клиентам встречи на пятницу, а на субботу тем более, сам Каплун не ходил в субботу в школу, хотя был пионером. Бабушка всегда писала ему записку, что он болеет, и учительница, обшиваемая без очереди, закрывала глаза на их религиозные предрассудки. И вот приходил вечер четверга, и бабушка начинала рыбу.
Сначала она ее чистила. Кто не видел щуку, тот не поймет, какое это непростое дело.
Бабушка даже надевала наперсток, чтобы не колоть палец, и начинала колдовать, и ловко чулком снимала шкуру с костистой рыбы, срезала жабры и плавники, потом тщательно вынимала все кости – особенно много их было в голове. Потом отдирала слоями мякоть от костей, потом вступал сам Каплун, он крутил все это с луком и булкой на мясорубке, немецкой, очень старой – на чашке стояло клеймо 1899 года.
Поставив рыбу на огонь, бабушка начинала делать тесто. Старый Каплун очень любил смотреть на ее руки, когда она месила.
Поставив рыбу на огонь, бабушка начинала делать тесто. Старый Каплун очень любил смотреть на ее руки, когда она месила.
Маленькими сухими ручками она ловко крутила ком, и когда она начинала его раскатывать, Каплун отхватывал с краев и совал себе в рот сырое тесто.
Он помнил этот вкус сырого, тянущегося, как жвачка, теста и был счастлив, мама его ругала, но он хватал и хватал, а потом у него болел живот, но недолго, а на пирожки сил уже не было.
Вкус сырого теста преследовал Каплуна всю блокаду, когда он опухал от голода в Ленинграде. Выжил лишь благодаря одной женщине, работающей в Свердловской больнице санитаркой, где ей перепадали объедки со стола руководителей блокадного города.
Каплуну было двадцать лет, санитарке в два раза больше. Она, рябая и горбатая, требовала от него любви, и с тех пор ему любви не хотелось, наелся до отвала, но не забыл доброту спасшей его женщины, после войны даже поехал хоронить ее, старую и никому не нужную.
В воскресенье к обеду приходила сестра бабушки Рая со своей дочкой и зятем из НКВД, толстым Романом, важным и значительным, как советская власть. Он гордился, что власть дала ему законное право мучить людей и фантазировать в протоколах допросов.
Роман любил мучить людей и писать за них истории несуществующих преступлений, а потом бить и требовать признания его талантливых сочинений, где какой-нибудь несчастный с макаронной фабрики признавался, что завербован белополяками и специально подсыпал рубленые гвозди в макароны для пролетариата.
Гости приходили нарядные и шумные, все целовались.
Каплун ненавидел поцелуи толстого Романа. Он жарко обнимал, сжимал мальчика до хруста, при этом подмышки Романа резко пахли, рот был жирным и вонючим.
Роман всасывал щеку Каплуна, и его засос был отвратительным и гадким, но Каплун терпел, бабушка уже с утра говорила ему, что, когда придет Роман, он должен быть вежливым и терпеть, ведь Роман большой человек и родственник.
Все садились за стол, покрытый белой скатертью, бабушка с мамой выносили блюдо с рыбой в красном желе. На каждом кусочке лежал кружок морковочки, рядом стояла селедочница в виде рыбки с золотым глазом, в соломенной корзинке мама приносила халу – плетеную булку, посыпанную маком.
В пузатом графинчике потела водка, принесенная толстым Романом, он получал ее в энкавэдэшном пайке, выдаваемом для поддержания революционной бдительности и твердокаменной решительности в борьбе с врагами народа.
Толстый Роман наливал всем, кроме ребенка, и тут начинался первый акт воскресной драмы.
Из дверей комнаты Лейтмана выходила пара супругов с тазом для умывания с мыльной пеной и жирными клоками волос парализованной тетки, принявшей водные процедуры.
Лейтманы жались к стене и, виновато смущаясь, тихо ползли через комнату и пугливо, но с любопытством смотрели на праздничный стол. Они боялись толстого Романа, но старуха в задней комнате никого не боялась, лежа неподвижно на своей кровати.
Еще через час старуха навалит полный горшок, и его понесут через праздничную трапезу, в минуту раздачи фасолевого супа, а потом во время торта она начнет выть и отравит людям праздник, в ее комнате, где когда-то она обедала и ела рыбу, сделанную старухиной мамой, ушедшей туда, куда она никак не попадет.
Роман вскоре пропадет, упадет на жернова своей кровавой мельницы: во время осмотра камер в тюрьме НКВД комиссией из Москвы проверяющий спросил в переполненной камере, где люди могли только стоять, о жалобах, какой-то несчастный крикнул, что не дают помыться, и толстый Роман угодливо пошутил: «У нас не каждый колхозник моется» – и тут же был арестован за клевету на колхозный строй и пропал навсегда. Он перестал целовать Каплуна, бабушка Рая не плакала, а ее дочь жалела толстого Романа, но недолго. Вскоре она вышла за его начальника Захарова и стала Захарову настоящей женой, и начала готовить борщ и рубленые котлеты, забыв о фаршированной рыбе.
Воробьи клевали крошки, Старый Каплун задремал, и, когда очнулся, оказался в 21-м году, в рассказе своей мамы, поведавшей десятилетнему сыну, как она училась у Шагала.
Ей было двадцать лет, когда из голодного Петербурга в город приехал Марк Шагал и стал комиссаром по изобразительному искусству.
Она увидела его на улице Дворянской (впоследствии переименованной в улицу Свободы) с группой молодых людей, среди которых она заметила свою подружку Милу, дочку зубного врача Гуревича.
Подруга махнула матери Каплуна, и когда та подошла, горячим шепотом выпалила, что это знаменитый художник из Питера, он рисует летающих евреев и делает сценографии и костюмы к балетам Дягилева.
Теперь он в городе, ему поручили подготовить оформление города к годовщине Октябрьской революции, он еще преподает в художественной школе, и Мила у него учится. Все это Мила сказала второпях и убежала в стайку, окружившую рыжего человека – нелепого и смешного, как и его герои. Только его глаза были грустными, типичные еврейские глаза, видящие то, что другим пока не видно.
Это сверхзрение дано им не от бога, это навык, приобретенный в вековой борьбе за выживание, просто инструмент, как рога у лося, против тигриных зубов и львиных когтей.
Мама хотела познакомиться с этим Шагалом и пошла в его школу писать натюрморты с сухими цветами, пыльными бутылками, аптечными склянками из немецкой аптеки и фруктами из воска.
Он учил странно, ничего не показывал, просто стоял за спиной и говорил коротко, тут добавить, там убрать – и все становилось ясно и получалось, как он хотел.
Они почти три месяца рисовали панно на холстах, где летали матросы и буржуи висели на штыках у солдат, похожих на богатырей. Все это освещало квадратное солнце, а река, разделяющая город, на холстах синела, как Черное море.
За одну ночь все это развешали в людных местах, часть работ ехала на дребезжащих пожарных автомобилях. Город сошел с ума, такого еще никто не видел.
Обыватели стояли толпами и смотрели на все изумленными глазами, кто-то крестился, кто-то плевал, кто-то узнавал на картинках знакомых и соседей. Троцкий оказался похож, как родной брат, на часовщика Фрейдзона, Рыков – на начальника тюрьмы Зверева, а Коллонтай и Лариса Рейснер вместе походили на двух проституток из гостиницы «Губернская» (ныне «Советская»). Где жили сам Шагал, Малевич и другие питерцы, приехавшие подкормиться и поработать на новую власть.
Через год Шагал уехал и больше никогда не был в городе, который всю жизнь рисовал. Мама Старого Каплуна преподавала в художественном техникуме, а потом и в институте. Долго еще ходили темные слухи, что студенты рисовали на работах Шагала и Малевича свои этюды, были люди, которые искали следы этих шедевров, но след их растаял во времени, как дым реактивного самолета в ясный день. Ушло время, от которого не осталось ничего.
Но однажды в 75-м году все могло быть иначе. Старому Каплуну это рассказал наборщик типографии Басс, самый культурный человек из окружения Каплуна.
Шагал уже стал всемирно знаменитым, его работы стоили, как у Пикассо и Модильяни, он расписал Гранд-опера в Париже, витражи в Тель-Авиве знал весь мир.
Художник приехал в Советский Союз на свои персональные выставки – в Третьяковке и в Питере в Русском музее. Министерство культуры танцевало перед Шагалом, ожидая, что он подарит им всю выставку, – хотели на халяву получить букет шедевров.
Маэстро попросил за полгода до выставки сфотографировать его дом в городе его детства. Простенькая просьба великого маэстро оказалась огромной проблемой. Министерство поручило агентству ТАСС, те передали своим в Минск, минские поручили своему корреспонденту на месте, тот поленился и попросил местного фотографа снять дом Шагала.
Фотограф выпил в день съемки, прошел пару остановок от редакции и снял дом, который, по его мнению, подходил великому мастеру, снимки отослал, скромный гонорар пропил.
Когда Шагал получил фотографии, он увидел чужой дом и все понял – его дома на Покровской, ныне Дзержинского, уже нет, и не приехал в город, который был для него музой.
Обиделся мастер на свою историческую родину, не понимал он, слишком долго прожил на Западе – так Старый Каплун подвел итог этой истории, рассказанной ему наборщиком Бассом за пивной стойкой в летнем садике им. Фрунзе.
Тогда еще многие были живы, а теперь только Каплун и воробьи сторожат память о тех временах.
Он опять задремал и увидел маму. В белом платье, с лакированной сумкой с фотографии на набережной Ялты, где она была один раз по профсоюзной путевке.
Старый Каплун вспомнил свою маму, как он любил ее, никто не знает, он любил ее за двоих.
За папу, которого зарезали бандиты в поезде через год после явления Каплуна в этот мир. Кому помешал маленький фотограф, никто не знал, его золотые карманные часы стали причиной, эти часы отсчитывали время папиной семьи двести лет, передавались по мужской линии и остановились в тамбуре товарного поезда Орша – Барановичи в далеком 22-м году отмененного коммунистами Рождества Христова.