Рассказы вагонной подушки - Зеленогорский Валерий Владимирович 14 стр.


Потом приехала Паша-Мера, и все стало на свои места, Бунечка молчала и молчит до сих пор, Наум овладел новыми методами осеменения, но так и не сумел осеменить двух сестер и загрустил.

И в это время его грусть растаяла на груди у Сони Берсон, вдовы маляра Симановича, лучшего специалиста по потолкам, накату по трафаретам в виде листочков и геометрических фигур собственного изготовления и безупречным филенкам, которые он подсмотрел в Зимнем дворце, когда поступал в кинотехникум в 40-м году.

Соня Берсон забрала Наума на свою никелированную кровать, и там он сделал ей двух девочек. Когда они пробегали по скверу возле кинотеатра «Мир», Паша-Мера и Бунечка замирали, их сердца сжимались, но они это не обсуждали.

Потом Наум умер от рака горла, в последние дни Соня Берсон оказалась ему полезнее со своей профессией «ухо-горло-нос», нужнее, чем Паша-Мера и Бунечка, учительница и работница склада готовой обуви.

Они не были на кладбище, не хотели, чтобы люди им тыкали, что они пришли унизить законную супругу, но на девятый день их привез Арон – троюродный племянник на «Запорожце», таком непохожем на лакированную машину «Жук Фольксваген», которая была у папы, собранная из останков трофейного авто.

Сестры вместе сладко поплакали за своего единственного мужчину и вечером выпили настойки на мандариновых корках. Бунечка сделала холодец и курицу.

Все, больше в их жизни ничего не было, ничего хорошего.

С утра надо найти силы встать, и пойти в сквер, и купить по дороге эскимо на палочке в серебряной пачечке, а уж потом дойти до своей лавочки, по возможности ровнее, чтобы Фрида и Дора не шептались о том, кто первая из них умрет.

Потом они садились на солнечной стороне, срывали обертку, и начинался обряд. Если в календарике с числами стоял крестик, значит, сегодня начинает Бунечка. Она ела своим птичкиным ртом медленно, а Паша-Мера в это время закатывала глаза, считала мгновения и нервничала. Она знала, что когда придет ее время, надо будет успеть свою долю съесть очень быстро, пока эскимо еще не подтаяло и не обрушилось, скользнув по подмокшей палочке на колени.

Завтра Паше-Мере достанется начинать первой, сверху есть выгоднее, там больше шоколада, и холод еще заставляет стынуть оставшиеся три зуба, которые еще что-то чувствуют.

Она любит быть первой, она всегда была первой, и Наум был у нее первым, а с ней только второй. И тогда у нее на секунду стынет сердце, и она вспоминает Наума, ушедшего так не вовремя к этой суке Берсон.

«Он бы у меня не умер», – Паша-Мера знает это точно, и Бунечка знает, что они вдвоем его бы сохранили, а теперь его нет, и осталось только эскимо на палочке, тающее так быстро.

Старый Каплун смотрел на солнце. Дневное солнце слепило его и закрывало своим огнем единственный глаз, сверлящий прошлое и будущее. Вечернее солнце открывало бездны, из которых вставали тени. Сегодня Каплуна накрыла тень прадеда, которого он никогда не видел, но часто вспоминал. Прадед часто встает в его памяти гигантским исполином, героем. Он и был героем, простой грузчик из города Белостока, где их семья жила двести лет и там же осталась в глубокой яме. Только Старый Каплун еще жив из большой семьи.

Он остался один и сторожит тени близких людей. Их убили соседи по улице, дети людей, которых прадед знал с пеленок. Когда пришли немцы, на евреев надели желтые звезды, а соседи надели повязки со свастикой и взбесились.

Прадед всю жизнь был грузчиком, возил мебель со своими сыновьями и двоюродными дядями на больших возах, таскал огромные шкафы и буфеты. Однажды прадед занес на четвертый этаж рояль для доктора Райкина. Этот подвиг с роялем знали все, прадеда знали и, казалось, уважали его семью, он пил с соседями на польскую пасху и на свою наливал им, но все изменилось. Немцы пришли в Польшу, и открылись закрытые шлюзы ненависти, и началось. Всех евреев собрали в один день и повели к яме, поставили на край и начали убивать. Прадед был простым грузчиком, у него не было большого дома и золота, он не давал денег под грабительские проценты, не спаивал соседей водкой, не держал работников, жил своим трудом своей семьей и даже не ходил в синагогу. Рядом, на краю ямы, стоял доктор Райкин, детский врач, который спасал разных детей, не разбирая, кто из какого народа.

Доктору целовали руки родители спасенных детей. Некоторые из них теперь стояли против него с автоматами и целились ему в сердце и начали стрелять во всех, в детей, старух, не разбирая и не пряча глаза от тех, с кем жили рядом.

Прадед бросился на стреляющих, и пару убийц он задавил своими железными лапами, пока в него не вошло столько горячего железа, что его руки разжались – разжались только тогда, когда железа в нем стало невозможно много.

Старый Каплун даже посылал своего сына в Белосток поискать следы потерявшейся ветви – никаких следов, никаких архивов, никаких свидетелей. Официальные власти им сочувствовали, прятали глаза – они уже жили по законам общечеловеческих ценностей, а такое прошлое нарушает гармонию, суда нет, убийцы не названы, и следов семьи не найдено. Каплун последний свидетель, его правнуки, когда он им рассказывал, ему не верили, не понимали, как такое могло быть.

Старый Каплун знает, что такое может быть и сейчас, он видит и слышит вокруг, что снова ищут причины своих несчастий в чужих народах. Пока людей готовят словами и книгами, но скоро они наберутся мощи и опять пойдут убивать, им хочется решить окончательно вопрос, устранить причину своих бед, извести чужеродных, и тогда им будет счастье, а цена для них не имеет значения.

Грустные мысли оставили Каплуна: он увидел инженера Беленького, которого все звали «черненьким».

Он шел домой из магазина с внучкой, аккуратный старичок, похожий на журналиста-международника Зорина, который всю жизнь прожил за рубежами Родины, носил замшевые пиджаки и клеймил империализм на Тайм-сквер и на Трафальгарской площади. Он все понимал, этот Зорин, но клеймил звериное мурло капитализма и радовался успехам социализма через океан.

Зорин ценил доверие страны, еврей-международник, служивший родине верой и правдой, и родина щедро поила его не только березовым соком, но и виски и ромом.

Беленький, в смысле «черненький», жил не как Зорин, а как простой инженер конструкторского бюро, жил на зарплату, всегда был чистеньким, в пиджачке, не замшевом, а в польском в клеточку, с галстучком из кожезаменителя.

Виски не пил, он совсем ничего не пил, читал газеты и понимал все не хуже Зорина, но место в Америке было уже занято, и второму еврею места не было. Да и не хотел этого места старший инженер Беленький, видел, как Зорину неловко клеймить израильскую военщину и хвалить бандита Арафата, очень похожего на еврея с тряпкой на голове и порочным лицом сладострастного убийцы.

Беленький был на хорошем счету в своем КБ, имел приличную должность старшего инженера, в партию не вступал, аккуратно платил взносы в Красный крест и ДОСААФ. Жена его, Лиза, ему не изменяла, дочка училась на пятерки, замуж вышла за хорошего парня. Так Беленький и живет по правилам; единственное, что его смущает, – то, что ему завидует его друг и начальник Коровякин, всю жизнь завидует, даже когда у Беленького случился инфаркт, начальник тоже позавидовал – у него был цирроз печени. Инфаркт зарубцевался, инсульт Беленького не разбил, а Коровякин даже расстроился: ну почему же евреям так везет?

Они, правда, по-хорошему дружили много лет, вместе учились в техникуме и на вечернем в институте, вместе пришли в КБ, там же Коровякин стал начальником, хотя Беленький был лучше по профессии, но член партии и национальный кадр занял свое место в кресле, и Беленький не горевал, знал свое место.

Зависть друга слегка смущала. Они вместе много лет, когда у них была одинаковая зарплата, Коровякин всегда занимал у Беленького до зарплаты, приходил в гости, завидовал новым шторам и говорил ему: «Ты, Беленький, не обижайся, но вот умеете ВЫ, евреи, устраиваться. Вот меньше меня получаешь, а живешь лучше, как же это получается? Каждый год на Рижское взморье ездишь с семьей, тетка твоя из Анапы фрукты шлет чемоданами, а моя тетка на Колыме, что она мне пришлет, рулон колючей проволоки, что ли? Ты не обижайся, Беленький, но вы хитрый народ, я тебя люблю, но вот смотри, другие твои собратья крутят, мутят, гешефты делают, всюду лезут без мыла, вот арабов мучают, убивают их почем зря, разве это хорошо? Ты не обижайся, ты мне друг, ты честный, порядочный человек, но в массе своей народ твой говно, не любите вы нас, надменные вы, много о себе думаете, вот от этого все ваши беды».

Беленький говорил Старому Каплуну: «Я никак не пойму, он хороший человек, он на своей Колыме ни одного еврея не видел в лесхозе, сюда приехал, кроме меня и Фиры-машинистки. У него вокруг – ни одного еврея, чего ему они поперек дороги встали, в чем корень этой злости?»

Старый Каплун сам часто думал об этом, ответов было много, но ни один из них не решал проклятого вопроса, в чем причины этой ненависти. Дело не в вере, разделяющей народы, дело, кажется, совсем в другом. Все ищут причину своего несовершенства, преодолевать себя крайне трудно, совершать усилия над собой – труд великий, проще всего искать свои беды в чужих, легко найти причину своих несчастий в другом.

Старый Каплун сам часто думал об этом, ответов было много, но ни один из них не решал проклятого вопроса, в чем причины этой ненависти. Дело не в вере, разделяющей народы, дело, кажется, совсем в другом. Все ищут причину своего несовершенства, преодолевать себя крайне трудно, совершать усилия над собой – труд великий, проще всего искать свои беды в чужих, легко найти причину своих несчастий в другом.

Цыгане колдуют и живут не по правилам, как ветер в поле, грязные и темные, они при этом веселятся, песни поют, детей рожают – как их любить, если ты так не можешь.

Евреи – они хитрые, всех дурят, живут хорошо, даже бедные живут лучше. Что-то в них есть неприятное, что – непонятно, но неприятно. Смотрят так, как будто они одни люди, а другие им не ровня. Вроде вежливые, тихие, и били их, и гнали их, а извести под корень не получается. Баламутят весь мир, все деньги у них и власть тайная над миром, как их любить, если они не такие, как все, – вот и все доводы врагов.

Старый Каплун замолчал. Сколько лет на эти вопросы нет ответа. Тем, кто убивает, аргументы не нужны, так, может, не стоит искать ответы, все это тщета и ловля ветра…

Беленький кивал, соглашаясь, но чувствовалось, что полной ясности не наступило. Внучка уже устала слушать разговор дедушки со стариком, который все время сидит во дворе и дает детям конфеты, ей уже пора в песочницу, где ее ждут подруги, которые еще не знают по малолетству, что она другая, но им скоро объяснят. А пока внучка шепчет седому Беленькому, что она хочет пи-пи, а бабушка Белла говорила ей, что девочка не должна терпеть. Беленький извиняется и уходит.

Старый Каплун качает головой, бедная девочка, сколько тебе придется терпеть, не дай бог, конечно, а пока не терпи, натерпишься еще, как мы все, такая наша доля…

Из второго подъезда прошелестела тенью Бедная Сима, несчастная мать утонувшего Гриши, чудесного мальчика, с которым дружил внук Каплуна. Бедная Сима уже сорок лет живет без Гриши, если честно, она не живет, она уже просто ждет, когда соединится с ним, но ее время еще не пришло. Она каждую неделю ездит на кладбище и проводит там больше времени, чем в своем чуланчике, где она до сих пор сидит временами, если не было сил доехать на кладбище, иссохшая от горя старуха с потухшими глазами, Бедная Сима, пережившая своего сына.

Гриша утонул в десятом классе, холодным сентябрьским утром 64-го года.

Тогда еще не было никаких ритуальных залов, и все покойники лежали по домам, из которых их везли на кладбище.

Сначала в подъезд привезли гроб, он стоял на лестничной площадке, пугая запахом сырых досок и белым днищем пустого ящика. В нем через день вынесли Гришу в последний путь.

Во дворе собралась толпа, разрывая голову, играл оркестр фабрики, где работала Сима, маленькая хрупкая женщина с помутившимся разумом от потери единственного сына, красавца и спортсмена.

Гриша был защитником малышей в их дворе, занимался штангой и борьбой, бегал по утрам кросс в парке и всегда останавливался во дворе около мелких, показывая их врагам, братьям Башкировым, что малыши не одни, что есть у них опора и защита от наездов.

Старый Каплун никогда не просил Гришу присмотреть за внуком, но он помогал всем и ему заодно…

Сима работала уборщицей в красильном цеху и еще убирала в подъезде их дома. Гриша с десяти лет помогал ей делать это, не стесняясь ни капли, мел с четвертого этажа до входных дверей, а в пятницу мыл руками весь подъезд ловко и быстро.

Отца у Гриши не было, его происхождение было туманным, ходили разговоры, что Сима работала в госпитале в войну, где и нажила Гришу от какого-то выздоравливающего воина, сгинувшего потом в огне боев под Кенигсбергом.

Гриша учился средненько, но книжки читал, после школы собирался в техникум, но не успел – утонул в реке, которую перемахивал пять раз подряд в другие дни.

Какой черт утащил его на дно, так и не выяснилось, но он утонул без крика, пошел на дно, как якорь. Его выловили багром мужики с парома, который тащили по тросу, деревянной гребенкой – этот способ перемещения по воде Старый Каплун видел раньше в книжке по истории древних веков у внука.

Все это видела Гришина одноклассница, гулявшая на берегу, она же прибежала в их дом и выкрикнула тете Симе, что Гриша утонул. Маленькая Сима упала на лестнице, и все думали, что она умерла.

Но она не умерла, ей надо было похоронить Гришу, и она заставила себя жить.

Целый день была открыта дверь в коммунальную квартиру, где она жила в одной комнатке с Гришей.

Приходили соседи, люди с фабрики принесли венок и конверт с профсоюзными деньгами, на кухне уже что-то готовили на поминки, запах еды и сырых досок из ели до сих пор преследует, как запах смерти.

Старый Каплун потом долго думал, почему Гриша утонул, ведь по всем раскладам он нужен был своей маме Симе, она хотела внуков и спокойной старости. Старый Каплун до сих пор помнит, как в тот поздний вечер его внук пошел в школу, нарвал в теплице охапку цветов и пошел к Грише.

В их комнате уже никого не было, у гроба сидела мама Сима и спокойно разговаривала с сыном. Она с ним всегда разговаривала вечером, после своих двух работ, он всегда встречал ее, кормил ужином и нес на руках от двери по длинному коридору коммуналки, а она, маленькая, щуплая, с изможденным лицом, смеялась, она включалась, как абажур в квартире доктора Бермана – этот абажур был виден с улицы, у остальных висели лампочки под потолком, а у Бермана были абажур, дубовый буфет и домработница. Когда она зимой выносила колотить шубу Бермана на снег, многие выходили и смотрели на эту шубу; длинная, до пола, бобровая шуба завораживала.

Мама Сима сидела у гроба и тихо разговаривала с покойником, как всегда с живым Гришей, он рассказывал ей про свои дела и планы и гладил ее сухие, все в узлах и мозолях руки, которые не знали покоя.

Она сидела у гроба и гладила его белый лоб и черные кудри, она смотрела на него. Не отводя глаз, не обращая внимания на внука. Он просидел с Гришей всю ночь, сбегал домой и сказал своей маме, что будет у Гриши. Она вздохнула, но спорить не стала. Так до утра он и просидел возле Гриши, раздавленный случившимся.

Он не был ему братом, но он его чувствовал. Когда Гриша шел по двору, внуку Каплуна становилось теплее, он подходил всегда, хлопал по плечу, и все вокруг знали, что Гриша его кореш. Все понимают, что в десять лет во дворе старший друг важнее велосипеда.

В ту ночь внук сидел в их комнате, где мама Сима не проронила ни одной слезы. Потом Сима встала и начала что-то лихорадочно искать.

Она долго шарила в каких-то банках и коробках, потом нашла: в свете свечи мелькнула золотая цепочка с шестиконечной звездой.

Внук знал, что это звезда Давида; Старый Каплун однажды, один-единственный раз, рассказал внуку кое-что, что запомнил в иешиве, единственной школе, где он учился.

Сима надела Грише на шею крошечную звезду. Сима хранила ее, звезда осталась от дедушки, Сима не продала ее ни в войну, ни после, когда Гриша чуть не умер от какой-то инфекции. Сима хранила ее до крайнего случая, и он наступил.

Комсомолец Гриша Штенберг обрел себя в канун смерти. Мама Сима плотно застегнула рубашку и поцеловала звезду на холодной Гришиной груди.

На следующий день были похороны. Старый Каплун был на работе, а Дора приходила на похороны и рассказала потом ему, что Сима не давала забивать гроб, ее пальцы, таскавшие цемент и ведра с песком на стройке дома, держались за гроб, как железные крючья.

Когда Симу оторвали и стали опускать гроб, она вырвалась и прыгнула в могилу. Симу подняли, и больше она ничего не видела.

Все поминки она лежала на кровати лицом к стене молча.

Иногда, во сне, Старый Каплун видит, как Гриша плывет по реке резкими гребками и тонет. Старый Каплун знает, что Гриша не Чапаев, и не ждет, что он выплывет. Гриша тонет, и Старый Каплун тонет с Гришей, с его мамой Симой, со своими родителями, со всеми, кого уже нет, а потом просыпается и думает: «Хорошо, что я не утонул, кто-то должен оставаться на берегу и помнить тех, кто уже не выплывет никогда».

С малых лет Старый Каплун обожал духовой оркестр. Как только он слышал, как труба начинает выводить мелодию, а за ней вступают валторны, а потом кларнеты и флейты, он замирал, а потом бежал на звук большого барабана и шел за оркестром, забыв обо всем.

Только похоронный марш он не любил, этот Шопен выворачивал ему душу, а все остальное он слушал с радостью.

Военные марши были его страстью, он мог идти за оркестром в невидимом строю прямо за горизонт. Вот Каплун уже шагает за строем пожарного оркестра, а потом бежит за оркестром железной дороги… когда в парке Фрунзе по вечерам оркестры играли свои программы, Каплун смотрел через дырку на танцплощадку и тоже летал в темпе вальсов, полек и фокстротов.

Теперь он уже не летает, за него летают его птицы, они летают по его делам, куда он сам слетать не может.

Целой стаей они летают вместо него, и все видят, и докладывают ему. Он сидит, привязанный к стулу, чтобы не упасть, но все знает, они – его птицы, его глаза, его крылья. Он сидит на стуле, а знает, почем слива на Смоленском рынке, что горит на маслозаводе и почему сегодня нельзя проехать на улицу Кирова из-за учений по гражданской обороне.

Назад Дальше