История сия сделалась известна, но никого особенно не удивила: о похождениях Аграфены Федоровны уже давно втихомолку судачили. Арсений же Андреевич оказался в ситуации непростой, из которой предпочел выйти с каменным выражением лица, сделав вид, будто ничего не случилось.
Он очень любил жену, вот какая беда! Говорят, у каждого человека непременно сыщется в жизни особа, против коей он бессилен, чарам коей не может противостоять. Таким человеком для Арсения Андреевича была его жена… Так что в доме Закревских ничего не изменилось, ну разве что Шатилова велено было не принимать. Да, впрочем, он и сам обходил сей особняк стороной, не ленясь лишний раз давать порядочного крюку, лишь бы не попасться на глаза ненасытной Аграфене.
В числе приятелей Закревских, принятых в их московском доме, был некий Александр Яковлевич Булгаков, чиновник и приятель, к слову сказать, Петра Вяземского, Александра Тургенева и Василия Львовича Пушкина. Господин Булгаков был завзятый сплетник и частенько сообщал своему брату Константину Яковлевичу из Москвы в Петербург все самые свежие новости, касаемые светской жизни.
В ноябре 1821 года А. Булгаков писал брату о болезни Аграфены Федоровны: «Закревская все так же; только я не одобряю, что всех к ней пускают. У нее нервы расстроены ужасно, я видел это во время смерти матери ее, а всякий к ней входит, все с ней болтают, а главное для нее лекарство – покой и покой. Этого мало. Она все читает, и что же? Романы! А тут одно трогает, другое сердит, третье пугает, и все тревожит. Она себя очень расстраивает этим».
А спустя несколько дней господин Булгаков сообщал: «Закревской все то лучше, то опять припадки. По моему суждению, у нее просто падучая болезнь. Припадки делаются вдруг, и пресильные. Кажется, и добрый наш Арсений подозревает это. Его очень убивает положение жены его. Утешение иметь детей, кажется, у него отнято».
Этот прелестный эвфемизм означал, что Арсений Андреевич отлучен от супружеского ложа. Аграфена Федоровна сделалась невыносима, просилась уехать. Доктора смотрели на сие предприятие благосклонно: припадочная красавица с ее причудами им изрядно осточертела. Поразмыслив, Закревский решил отправить жену в Италию на лечение, хоть ради этого пришлось залезть в долги – в счет доходов будущего года.
Разумеется, и речи не шло о том, чтобы супруг сопровождал ее: с Аграфеной Федоровной отправился отец. Толстой был просто в восторге и предвкушал покупки очередных антиков. Отправив в сентябре 1822 года жену, Закревский вернулся в Петербург, и теперь уж Константин Яковлевич Булгаков отписывал брату: «Закревский болен. Я вчера долго у него был. Он при мне получил письмо из Венеции от жены. Тесть дорогой нашел средство и там купить три манускрипта. Хвалит, как все дешево. Дочь его удерживает от покупок, хорошо, как бы и пример ему показывала собою, но этому мудрено поверить».
Ох, прозорлив оказался Булгаков!
Belle Аграфена под южным солнцем расцвела и распустилась вполне, как истинная северная роза (так итальянцы настойчиво называли всех без исключения русских красавиц). Однако вспомним, что слово «распустилась» в русском языке многозначно…
Очень скоро до Петербурга доползли слухи о том, что у Аграфены Закревской завязался бурный роман с графом Леопольдом Кобургским.
В описываемое время младшему сыну герцога Саксен-Кобургского было чуть более тридцати, но по сравнению с положительным, уравновешенным, немногословным, сдержанным, а проще сказать – занудным Арсением Закревским он был само сверканье мужского очарования, беззаботности, легкомыслия и удачливости. Бонвиван, папильон, жуир, ловелас… et cetera, et cetera! При этом – умнейший человек. Граф Леопольд находился в дружеских, а не служебных отношениях с самим императором Александром Павловичем и даже сопровождал его на Эрфуртский и Венский конгрессы; он был женат на Шарлотте-Августе, дочери принца Уэльского Георга IV и вероятной наследнице английского престола… Правда, жена его умерла спустя год после свадьбы, не оставив детей, однако британцы продолжали прекрасно относиться к графу Саксен-Кобургскому: особым парламентским актом он был натурализован в Англии, сделан фельдмаршалом и членом тайного совета.
Блага жизни и любовь прекрасных дам просто-таки сыпались на очаровашку Леопольда, поэтому он ничуть не удивился, что очередная северная роза решила осыпать его своими благоуханными лепестками. Он охотно принял все, что решилась ему отдать восхитительная Агриппина (графу Кобургскому нравился именно этот, латинизированный и, конечно, куда более изысканный вариант имени его новой пассии), однако довольно скоро ее экзальтированность и безумства стали его угнетать. Не то чтобы Леопольд был принципиально против сцен ревности… Пожалуй, они даже льстили его мужскому самолюбию. Но когда твоя тайная любовница вдруг на бале, посреди множества народу, начинает хлестать тебя по щекам перчаткою (пусть даже сшитой из тончайшего лилейного шелка, пусть даже облегающей самую совершенную и нежнейшую на свете ручку!) и выкрикивать своим мелодическим, чарующим голоском какие-то жуткие слова (пусть даже совершенно непонятные, пусть даже на чужом языке, но ведь порою выражение лица может с успехом заменить толмача)… это, воля ваша, как-то не вполне совместимо с титулом графа, с положением отпрыска знатного рода и, строго между нами, будущего короля…
Да, уже в ту пору начали поговаривать о блестящем будущем графа Кобургского, коему предназначено не что-нибудь, а трон короля Греции! Правда, пока это были только прожекты. И вообще (заглянем в грядущее), от шаткого греческого престола Леопольд откажется… чтобы затем сделаться королем Бельгии и править этой страной ни много ни мало, а тридцать четыре года.
Итак, идиллия между Аграфеной-Агриппиной и Леопольдом окончилась довольно скоро, и вот уже один из братьев Булгаковых, этих завзятых сплетников, отписывает другому: «Ох, жаль мне Закревского! Я давно об ней слышу дурное; все не верил, но, видно, дело так… И теперь, говорят, много проказ… Все уверены, что она сюда не будет вовсе, а останется в Италии. Я слышал, что на бале во Флоренции Кобургский объявил А.Ф., что не может ехать за нею в Ливорно; она упала в обморок и имела обыкновенные свои припадки».
Федор Андреевич Толстой, на коего Закревский возлагал надежды как на дуайена, доверия решительно не оправдал. «Много про него рассказывают проказ, – пишет далее Булгаков. – Накупил пропасть всякой дряни, картин, манускриптов и проч. Право, пора им возвратиться, а ему не быть посмешищем иностранцев. Как все это должно огорчать бедного нашего Арсения! Он чувствовал, что от сей поездки добра не будет. Он заслуживает лучшей участи!»
То же самое в конце концов подумала про себя и Аграфена Федоровна. Нет, ей-богу, она заслуживает лучшей участи, чем быть ославленной на всю Италию как отставная любовница графа Кобургского! Не то чтобы она так уж заботилась о своей репутации… (Забегая вперед, можно сказать, что Аграфена всю жизнь придерживалась принципа: чем хуже, тем лучше.) Но если бывший любовник вдруг окружил себя ражими телохранителями с внешностью истинных bravi,[2] которые выступают вперед при одном твоем появлении в поле зрения Леопольда, прикрывают его своими широкими плечами и угрожающе кладут руки на унизанные кинжалами пояса… это, воля ваша, выглядит просто смешно! Прослыть распутной Аграфена Федоровна в жизни не боялась, но оказаться в смешном положении страшилась пуще смерти. К тому же в московском и петербургском свете ее явно заждались, пора и там блеснуть этакой сверкающей кометою! А главное, папенька прокутил на свои дурацкие манускрипты все деньги, а жизнь в Италии вовсе не так дешева, как обыкновенно расписывают…
Словом, спустя год после отъезда Аграфены Федоровны, 11 октября 1823 года, господин Булгаков явился навестить своего приятеля Закревского, как вдруг… ба, знакомые все лица!
«Только вхожу к Арсению, первый предмет, который я встретил, была его жена. Ну целоваться, здороваться… – немедленно отписал он брату. – Агр. Фед. свежа, как розан, несколько подобрела; очень весела и довольна, что здесь. Не поверишь, с каким я удовольствием рассказывал о сем возвращении всем кумушкам… Кажется, все такая же ветреная, говорит о десяти предметах в одно время, просит есть, одеваться, ложу в московскую оперу, разбирать, что навезла, а еще лошади не отложены».
Словечко «подобрела» означало в те поры – поздоровела, пополнела, а вовсе не то, что вздорный нрав графини Закревской исправился. И в этом смог в полной мере убедиться Арсений Андреевич, как только жена узнала, что ей не придется блистать ни в московском, ни в петербургском свете, а предстоит приготовиться к ссылке черт знает куда – в заснеженную Финляндию!
Строго говоря, это была вовсе не ссылка, и причиной ее стала вовсе не какая-нибудь оплошность генерала Закревского по службе. Просто-напросто у него начались стычки со знаменитым Аракчеевым, всевластным военным министром, который очень ревниво относился ко всем, кому царь дарил свою благосклонность. В результате аракчеевских интриг Закревский и был удален из Петербурга. Впрочем, «в возмещение ущерба» он получил графский титул и новое назначение – генерал-губернатором Финляндии…
Словечко «подобрела» означало в те поры – поздоровела, пополнела, а вовсе не то, что вздорный нрав графини Закревской исправился. И в этом смог в полной мере убедиться Арсений Андреевич, как только жена узнала, что ей не придется блистать ни в московском, ни в петербургском свете, а предстоит приготовиться к ссылке черт знает куда – в заснеженную Финляндию!
Строго говоря, это была вовсе не ссылка, и причиной ее стала вовсе не какая-нибудь оплошность генерала Закревского по службе. Просто-напросто у него начались стычки со знаменитым Аракчеевым, всевластным военным министром, который очень ревниво относился ко всем, кому царь дарил свою благосклонность. В результате аракчеевских интриг Закревский и был удален из Петербурга. Впрочем, «в возмещение ущерба» он получил графский титул и новое назначение – генерал-губернатором Финляндии…
Что собой представлял в то время этот сумрачный, загадочный край, всего лишь в 1809 году присоединенный к России? Поэт Евгений Боратынский позднее назовет Финляндию «отчизной непогоды», «печальной страной», где «мрачен вид нагой природы, безжизненна весна». Знаменитый водопад Иматра на реке Вуоксе мог, конечно, поразить воображение, но города Гельсингфорс, Роченсальм, Фридрихсгам, Вильманстранд и прочие были, увы, уныло-провинциальны. Чем хорошо было служить в Финляндии, так это тем, что офицеры здесь со скуки часто уходили в отставку, а потому производства в следующие чины ждать было недолго. А вскоре в полках бурею пронесся слух о том, что жена у нового генерал-губернатора обладает невероятной красотой, а также истинная этуаль. L’toile по-французски – звезда, но сим словом легкомысленные галлы обозначают не только небесное светило, но и особу не слишком нравственного поведения. Генерал-губернаторша, впрочем, вполне отвечала обоим смыслам этого слова.
Судьба оказалась к новоиспеченной графине Закревской благосклонна и немедленно после прибытия в «ссылку» послала ей утешение. Сие утешение звалось Николай Путята. Окончив школу колонновожатых и послужив три года прапорщиком в свите его императорского величества по квартирмейстерской части, в ноябре 1823 года он был переведен в лейб-гвардии конно-егерский полк с назначением адъютантом к командиру Отдельного Финляндского корпуса генерал-адъютанту графу Закревскому. По долгу службы Путята часто виделся с Аграфеной Федоровной, которой не стоило труда соблазнить его – да и самой соблазниться им. Впрочем, ни о чем, кроме самого обыкновенного плотского влечения, здесь речи не шло: Путята, несмотря на то что был моложе любовницы на три года, был человек по сути своей ироничный и даже циничный, в «чувствия» совершенно не верил; его влекло роскошное тело графини – и не более того. Аграфена Федоровна, при всей своей истеричности и экзальтированности, дурой тоже никогда не была, а главное, повторимся, ненавидела выглядеть смешной. Поэтому она охотно встречалась с Путятой лишь для увеселения своих и его чресел, однако душа ее, душа любительницы французских романов, жаждала именно «чувствий». И жажда сия была вскорости удовлетворена. Путята познакомил ее с Евгением Боратынским, который служил в Финляндии с 1819 года.
Он настаивал, чтобы называли его именно Боратынский, а не Баратынский, уверяя, что род их происходит из польской местности Боратынь, а значит, фамилия должна писаться через «о».
Что о нем знали тогда? Что он не чужд изящной словесности, а посему протекцию ему оказывали знаменитый поэт Василий Андреевич Жуковский, а также не менее знаменитый не только на пиитической стезе, но и воинской доблестью (его не зря прозвали «Анакреонт под доломаном»!) Денис Давыдов. Слово «протекция» применительно к службе в Финляндии звучало для многих нелепо, однако следовало учитывать обстоятельства Боратынского, которые и вынудили гусара-поэта Давыдова в марте 1824 года писать к своему давнему знакомцу графу Закревскому: «Сделай милость, постарайся за Боратынского, разжалованного в солдаты; он у тебя в корпусе. Гнет этот он несет около восьми лет или более, неужели не умилосердятся? Сделай милость, друг любезный, этот молодой человек с большим дарованием и верно будет полезен; я приму старание твое, а еще более – успех в этом деле за собственное мне благодеяние».
Что же это был за «гнет», о коем упоминает Давыдов?
В письме Василию Андреевичу Жуковскому Евгений Боратынский так повествовал о своей участи: «В судьбе моей всегда было что-то особенно несчастное, и это служит главным и общим моим оправданием: все содействовало к уничтожению хороших моих свойств и к развитию злоупотребительных. Любопытно сцепление происшествий и впечатлений, сделавших меня, право, из очень доброго мальчика почти совершенным негодяем.
12 лет вступил я в Пажеский корпус. Начальником моего отделения был некто Кристафович (он теперь уже покойник, чем, на беду мою, еще не был в то время), человек во всем ограниченный, кроме страсти своей к вину. Он не полюбил меня с первого взгляда, обращался со мной как с записным шалуном и был особенно груб со мною. Несправедливость его меня ожесточила, и я решился отмстить ему. Большими каллиграфическими буквами написал я на лоскутке бумаги слово „пьяница“ и прилепил его к широкой спине моего неприятеля. К несчастью, некоторые из моих товарищей на меня показали, я просидел три дня под арестом.
Я был уже негодяем в мнении моих начальников. Я не сделал еще ни одной особенной шалости, а через год по вступлении моем в корпус они почитали меня почти чудовищем. Я сказал сам себе: буду же я шалуном на самом деле! Разбойная жизнь казалась для меня завиднейшею в свете, и я задумал составить общество мстителей, имеющих целью сколько возможно мучить наших начальников. Нашему инспектору мы однажды всыпали толченых шпанских мух в табакерку, от чего у него раздулся нос; всего пересказать невозможно.
Нас было пятеро. Мы сбирались на чердаке каждый вечер после ужина. По общему условию, ничего не ели за общим столом, а уносили оттуда все съестные припасы, которые возможно было унести в карманах, а потом свободно пировали в нашем убежище.
Мы давно замечали, что у одного нашего товарища водится что-то слишком много денег; мы вошли к нему в доверенность и узнали, что он подобрал ключ к бюро своего отца, где большими кучами лежат казенные ассигнации, и что он всякую наделю берет оттуда по нескольку бумажек. Овладев его тайною, мы стали пользоваться и его деньгами. Мы ели конфеты фунтами, а когда он получил отпуск, то оставил несчастный ключ мне и родственнику своему Ханыкову.
Мы пошли очень весело негоднейшей в мире дорогою… Похищение наше не осталось тайным, и нас обоих выключили из корпуса с тем, чтобы не определять ни в какую службу, разве пожелаем вступить в военную службу рядовыми.
Не смею себя оправдывать; но человек добродушный сказал бы: вспомните, ему было 15 лет. Что его побудило к такому негодному делу? Корпусное молодечество и воображение, испорченное дурным чтением. Из сего следует то единственно, что он способнее других принимать всякого роду впечатления и что при другом воспитании, при других, более просвещенных и внимательных наставниках самая сия способность, послужившая к его погибели, помогла бы ему превзойти многих из своих товарищей во всем полезном и благородном…»
Общественное мнение было, в принципе, снисходительно к молодому человеку. Каждый подумал втихомолку: ну кто ж без греха, особенно в такие молодые годы?! К тому же первые стихотворные опыты Боратынского снискали ему успех; русское общество тогда было помешано на поэзии, строк не рифмовал только ленивый, ну а мало-мальский талант превозносился до небес и считался самым извинительным на свете обстоятельством. Вдобавок Боратынский был красив: он обладал весьма модной в то время (да и в последующие, если на то пошло!) романтической внешностью и печальным, даже трагическим обаянием, которое обращало к нему сердца. Именно этим и объясняется тот интерес, с которым нашкодившего, но раскаявшегося мальчишку (назовем вещи своими именами!) встречали новые товарищи по службе.
Очень любивший его сослуживец, поручик Н.Д. Коншин, так описывал первую с ним встречу: «Осенью 1819 года командир нашего полка, полковник Лутковский, получил извещение от родных об определении к нам Боратынского. Я узнал, что он сын известного добросовестностью генерала Абрама Андреевича Боратынского, человека, взысканного особенной милостью императора Павла, что он был сначала в Пажеском корпусе, но отсюда, в числе других напроказивших детей, исключен; кончил образование дома и принят был рядовым в лейб-егерский полк.
Я услышал, что в Петербурге первыми литературными трудами он обратил на себя внимание просвещенного круга; что он интересный юноша; имеет воспитание, называемое в свете блестящим, милую наружность и доброе сердце.
Я с нетерпением ждал его.