Я с нетерпением ждал его.
Мы стояли в Фридрихсгаме.
Однажды, пришед к полковнику, нахожу у него за обедом новое лицо, брюнета, в черном фраке, бледного, молчаливого и очень серьезного.
В Финляндии, краю военных, странно встретить русского во фраке, и поэтому я при первой возможности спросил: что это за чиновник? Это был Боратынский…
Я не видел человека, менее убитого своим положением: оно сделало его опытным, много выше его лет, а благородная свобода, примета души возвышенной и гения, сама собой поставила его далеко выше толпы, его окружающей. Он был всеми любим, но, казалось, и не замечал этого, равно как и своего несчастья. Глаза его, кажется, говорили судьбе слова бессмертного безумца: Gettate mi ove volere voi… che m’importa!»[3]
Вполне подтверждает этот психологический пассаж Коншина стихотворение Боратынского «Безнадежность», написанное в 1822 году:
Очень мило и убедительно. Однако не зря же мудрые люди советуют: не зарекайся. Никогда не говори – никогда! Ведь Судьбу хлебом не корми, только дай похохотать над нашими зароками и разбить вдребезги наши самые благие намерения. Именно это она и проделала с зароками и благими намерениями Евгения Боратынского.
Николай Путята познакомился с ним весною 1824 года, когда генерал-губернатор делал инспекторский смотр некоторым войскам, расположенным в Финляндии, в том числе Нейшлотскому пехотному полку, в котором Боратынский в то время служил унтер-офицером. Обратимся вновь к его воспоминаниям.
«Я шел вдоль строя за генералом Закревским, когда мне указали на Боратынского. Он стоял в знаменных рядах. Боратынский родился с веком, следовательно, ему было тогда 24 года. Он был худощав, бледен, и черты его выражали глубокое уныние. В продолжение смотра я с ним познакомился и разговаривал о его петербургских приятелях».
Подружившись с Боратынским, Путята сделал его невольным поверенным своих тайных встреч с графиней Закревской. Боратынский вовсе не был ханжой: его нравственность не возмутили сношения приятеля с замужней дамою, тем паче – с супругой начальника. Его вообще ничто не возмутило, ибо невозможно же растревожить мертвеца, убитого и вновь воскрешенного к жизни неким колдовским, вернее, ведьминским усилием, совершенно покорного воле ведьмы, порабощенного ею всецело! Боратынский был убит наповал при первой же встрече с Аграфеной Федоровной. Отныне никто, кроме нее, более не существовал ни в сердце его, ни в мире. Она одна определяла отныне его воззрения на мир, его моральные принципы, и нравственно было лишь то, что способствовало этой внезапно вспыхнувшей страсти.
напишет он потом, признавая и подтверждая право возлюбленной определять его судьбу, владеть им и властвовать по своему произволу.
Картина этой неожиданной, сокрушительной, сногсшибательной страсти, поразившей внешне холодного, разочарованного в жизни поэта, была настолько очевидна и настолько потрясла Путяту, что он немедленно устранился из постели и из сердца своей любовницы и чуть ли не с раскрытым ртом принялся наблюдать развитие ее нового романа.
Что характерно – Путята даже ревности не чувствовал! Обуревало его нечто, враз похожее на страх и умиление – да, вот такие вроде бы взаимоисключающие чувства… Умилялся он тому выражению девичьего, даже девчоночьего счастья, которым вдруг засияли прекрасные черные глаза Аграфены Федоровны. Такого выражения он у нее прежде не видал и втихомолку, как человек склада лирического (Путята и сам не чужд был музам: пописывал стишки, прозу, занимался историческими исследованиями, знался с поэтами), даже завидовал Боратынскому, который возжег такой огонь. Завидовал – и в то же время страшился за него, ибо в не менее прекрасных и не менее черных глазах нового своего друга, к которому истинно привязался, видел выражение обреченного безумия.
Да уж, умела голубушка Аграфена рвать в клочки мужские сердца! Теперь все признания, обращенные к каким-то там прелестницам в былые времена, казались Боратынскому лишь пустым сотрясением воздуха. Все стихи, написанные до встречи с ней, не существовали, ибо лгали. Имели значение лишь те строки, которые вызвала к жизни Закревская, лишь они казались правдивыми. Все, что было в его жизни прежде, – ложь, не существует ничего, кроме страсти к Альсине, Магдалине, Фее – так называл он Аграфену Федоровну, пытаясь прикрыть хоть легким флером приличия обуревавший его пламень.
Но флер тоже сгорел в этом пламени, вот беда-то какая…
Существует такое расхожее выражение: она так и просится на полотно! На полотно красота Аграфены Федоровны и впрямь просилась, тому свидетельство известный портрет кисти английского художника Доу,[4] написанный, правда, уже в 1827 году, но вполне дающий представление об удивительной, нет – уникальной красоте графини Закревской и о власти ее чар.
Она изображена в виде античной богини, а может быть – жрицы любви: с роскошными формами, в небрежной и в то же время царственной позе. Лицо ее прекрасно, обольстительно, надменно… Невольно вспоминается прозвище, которое Закревской дал поэт Петр Вяземский, тоже покоренный ее красотой и чувственностью. А назвал он Аграфену Федоровну «медной Венерой».
Ох, как много скрыто в этих двух словах… Восхищение влюбленного – и в то же время обида отвергнутого любовника, очарование поистине божественной красотой любовницы и ароматом ее темно-рыжих, искристых волос – и в то же время мелкая мстительность мужчины, который считает всякую женщину, предпочитающую ему другого, непременно продажной, готовой отдаться за медную полушку…
Есть здесь и еще кое-что. В то время среди литераторов и России, и Франции был очень популярен античный автор Лукиан с его произведением «Любитель врак». Среди этих самых «врак» можно отыскать страшноватую историю о статуе, губящей людей. Проспер Мериме, который был в России весьма известен и любим (Пушкин даже переводил его), написал по мотивам Лукиана поразительный рассказ «Венера Илльская». Это история о том, как в некоем итальянском селении случайно выкопали старинную древнеримскую бронзовую статую Венеры с надписью на пьедестале: Venera Turbulenta, то есть Венера буйствующая. Была там и вот такая надпись: Cave amantem, что означает: «Берегись любящей». Однако некий молодой человек накануне своей свадьбы, играя в мяч, надел на палец статуи кольцо, предназначенное его невесте, а снять не смог. Ему показалось, что статуя согнула палец! И вот в брачную ночь в спальне молодоженов появилась бронзовая Венера и удушила в своих объятиях неосторожного юношу, который вздумал подшутить над ней – богиней! – и надел ей на палец кольцо с многообещающей надписью: Sempre ab ti, то есть «навеки с тобой»…
Что страсть к Закревской может быть поистине смертельна, Боратынский понял очень скоро. Чувствия, так сказать, чувствиями, однако воздыхания влюбленного поэта не могли утолить ненасытной плоти Аграфены Федоровны. Она вновь стала нервной, раздражительной, глаза ее сверкали не любовью, а яростью, она обращалась с прежним идолом своего сердца все небрежней, и вот однажды Евгений, «любви слепой, любви безумной тоску в душе своей тая», увидел рядом с ней нового фаворита. И еще одного. И другого, и третьего…
И все его жалкие мольбы о возвращении в прежний рай были напрасны.
Да уж, помучиться Боратынскому пришлось… И, как и полагается отвергнутому мужчине, он принялся мстить владычице своего сердца. И, как и полагается отвергнутому поэту, мстил он ей, разумеется, в стихах, справедливо рассудив, что эта месть переживет и его, и прекрасную даму, и свидетелей их страсти, что эта месть останется в веках и будет позднее восприниматься как некая пиитическая истина в последней инстанции. Что написано пером – не вырубить топором, а насколько сие изречение правдиво… Ну, спустя пару-тройку веков кому какое будет дело до истинного «морального облика» Магдалины-Альсины-Феи? К тому же Закревская ведь и сама исповедует принцип – чем хуже, тем лучше…
Или вот это – еще злее, еще трагичнее, еще горше:
Этот загадочный, обольстительный русалочий хохот надолго отравит потом русскую поэзию и откликнется даже в прозе – вспомним Веру из гончаровского «Обрыва» с ее русалочьим смехом… А впрочем, бог с ней, с Верой! Но это факт, что именно Боратынский, обуреваемый мстительной страстью и ревностью, ввел в русскую литературу образ этакой la femme fatale, как сказали бы французы – роковой женщины, сокрушительницы судеб, разбивательницы сердец, бессердечной, грешной красавицы. Воистину, Аграфена Федоровна просилась не только на полотно, но и в стихи!
Ну что ж, просилась – вот и допросилась…
Для начала Боратынский предсказал ей – злобно предсказал, с ненавистью! – участь «бесчарной Цирцеи». Предсказание, к слову сказать, не сбылось, потому что Аграфена Федоровна Закревская до последних дней своих затмевала других женщин красотой и обворожительностью. Стареть-то все стареют, вопрос лишь в том, как это происходит…
Боратынский в литературном кругу был уже прославлен как певец Финляндии суровой. Поэма «Эда» принесла ему славу сугубо романтического, возвышенного пиита. Трогательная история «финляндки Эды», соблазненной веселым русским гусаром, восхитила столичных стихотворцев, в том числе и Пушкина. Остается лишь руками развести, дивясь мужскому лицемерию этих записных гуляк (кто из них и когда хоть строку написал на трезвую голову?) и распутников (как насчет прилежного изучения «науки страсти нежной, которую воспел Назон, за что страдальцем кончил он»?), которые с видом праведников читали обличения Боратынского (бывшего воришки, бывшего любовника замужней дамы, к слову сказать!), писавшего о грехопадении Эды так:
Восхитила и собратьев по перу, и читателей смиренная кончина бедняжки Эды, брошенной (конечно же!) вероломным любовником. Этот нежно-пошловатый набор был вполне в духе русского литературного сентиментализма, плавно перетекшего в романтизм. Однако новая поэма Боратынского – «Бал» заставила снисходительных поклонников его таланта насторожиться. Слишком много было в ней оскорбленной гордости, слишком много живой жизни, слишком много сходства с реальностью, чтобы поэма сия могла считаться вполне романтической. А ее героиня, княгиня Нина… Да ведь это же Закревская! Это ее портрет! Ее натура! Ее манеры, ее грехи, ее любовники, ее причуды… Чтобы ни у кого не оставалось на сей счет сомнений, Боратынский скромно – так и видишь его добродетельно поджатые губы! – сообщил в письме к Путяте: «В поэме ты узнаешь гельсингфорские впечатления. Она моя героиня».
Это, кстати, и без его подсказки уловили все. И особенно Пушкин, писавший рецензию на «Бал» и заметивший некую заданность в сюжете поэмы.
Да как же иначе? Да разве же могло быть по-другому, если каждое слово здесь, выражаясь упомянутым нежно-поэтически-сентиментально-пошловато-романтическим штилем, написано просто-таки не чернилами, а кровью разбитого сердца?! И если поэт даже смеется, то это смех сквозь слезы:
Да уж. Внимателен был влюбленный поэт и, конечно, не мог не заметить, с какой легкостью разбивала Аграфена Федоровна мужские сердца. А как истово-неистово завидовали ей дамы и барышни всех возрастов! Такова же и княгиня Нина из поэмы «Бал»:
Переменчивая, капризная, обольстительная, лживая, блистательная, опасная… Как не влюбиться, как не потерять голову?! Ведь и сам Боратынский разбил себе сердце на сем поприще. Бедолага провидел явление тех, кто последует его губительному примеру (имя им легион!), и настойчиво предостерегал их, словно надеясь отвратить (и тем, видимо, уменьшить количество счастливых соперников) от femme fatale Грушеньки, этой «заразы страстной»:
Насчет жара упившейся вакханки – это сильно сказано. Очень сильно… «Круто!» – воскликнули бы потомки поэта, наши с вами, читатель, современники. Даже не сказано, а выкрикнуто, прорыдано! Ну что же, в Закревской этот жар, может быть, и впрямь пылал. Не исключено. Но в Боратынском – уж точно! – пылал не в меру разгоревшийся, ревнивый, мстительный жар, который и заставит поэта вульгарно прикончить свою героиню. Да, княгиня Нина покончит с собой, но для начала влюбится – впервые в жизни – в человека, сердце которого принадлежит другой. Причем эта другая – «малютка Оленька» – воплощает собой именно ненавистные Нине «ужимки деревенские» женской добродетели. Когда ее любовник сделался счастливым супругом какой-то там дуры Пенелопы, Нина отравилась. Свершилось возмездие… Ох уж эта патологическая страсть литераторов сводить счеты со своими врагами и возлюбленными на страницах своих произведений!
Ладно, счеты сведены. Однако сделался ли Боратынский счастливее и спокойнее? Нет. Он еще сильнее растравил свою рану, а Закревская прочла поэму с пятого на десятое, пожала плечами, усмехнулась – и отбросила не до конца разрезанную книжку, в следующую минуту вовсе забыв о ней. Так что все маневры отставного любовника пропали втуне.
Между тем жизнь гвардейская шла своим чередом. Все-таки Боратынский не только любовью занимался и стихи писал, но и в службе военной состоял! Весной 1825 года его произвели в офицеры, о чем сообщил ему друг, наперсник и вообще товарищ по несчастью Путята. После этого Нейшлотский полк, в котором Боратынский служил, отправился в Петербург – для содержания там караулов.
Здесь же оказались и Закревские. Деваться бывшим любовникам друг от друга было некуда… и, видимо, Аграфене Федоровне захотелось испытать, по-прежнему ли властна она над сердцем Боратынского.
Испытала. Оказалось, что да – властна. Ну и что дальше?
«Аграфена Федоровна обходится со мной очень мило, – с горькой иронией писал Боратынский Путяте. – И хотя я знаю, что опасно глядеть на нее и ее ощущать, я ищу и жажду этого мучительного удовольствия!» Он уверял и друга, и самого себя, что может защитить себя с помощью поэзии, ибо только она удерживала его «от волшебных сетей искушения»: «Поэзия – волшебный талисман. Очаровывая сама, она обессиливает чужие вредные чары».
Увы, это был всего лишь самообман. На какой-то миг прозрев, Боратынский понял, что жить без Аграфены Федоровны он не может, а жить с нею вместе невозможно – место занято! Играть же по ее правилам: согласиться на случайные, по ее прихоти, встречи, проявлять терпимость к соперникам и мирно уживаться с ними в одной постели – это значит довести себя прямиком до самоубийства или докатиться до смертоубийства жестокой кокетки, которая вновь – в который уже раз! – открыто, нисколько не считаясь ни с чувствами мужа, ни тем паче с чувствами какого-то там Боратынского, эпатируя общество, завела себе нового любовника, выбрав оного среди иностранных посольских чинов. Свет уже устал вести счет этим прихотям своенравной Магдалины!
И тогда, в последнем усилии удержаться на поверхности жизни, а не кануть на дно безумия, Боратынский решил подать в отставку, а потом, возможно, и жениться. Правда, последнее было еще вилами на воде писано, у него и прежде возникали такие идеи насчет спасения в унылом браке от чрезмерной, смертельной любви, – а вот просить отставки решил он окончательно и бесповоротно.