История вещей - Пьецух Вячеслав Алексеевич 2 стр.


В детстве и отрочестве я почему-то подозревал, что до меня не было ничего. Что, то есть, до моего появления на свет Божий не было ни Крестовых походов, ни Ивана Грозного, ни энциклопедистов (я уже тогда читал Вольтера и Монтескье), ни сражения при Бородине, ни коллективизации, а все эти злоключения выдумали взрослые, чтобы было за что получать двойки и вообще интересней жить. Ничто не могло сбить меня с того пункта, что история человечества началась в день моего рождения, а мать с отцом, россказни, учебники, музейные экспонаты — это все для отвода глаз.

От этой теории я отстал только после того, как нашел в ящичке для мелких семейных реликвий обыкновенную вещь — допотопную бензиновую зажигалку, которыми мало пользовались старозаветные курильщики, предпочитавшие спички из Череповца, бог знает с какой стати «порта пяти морей». Зажигалка была стальная, рифленая, с поизносившимся колесиком для высекания искры, но главное — на ней был изображен германский орел со свастикой в когтях, из чего явно следовало, что Великая Отечественная война — отнюдь не баснословие, а такой же непреложный факт, как, например, мое новое пальтецо.

Не скажу, что со мной случился переворот, но я уже много серьезнее относился к преданиям старины. Во всяком случае, я поверил, что в нашем роду действительно воевали все мужчины, за исключением моего деда, очень тогда пожилого человека, которого не взяли даже в народное ополчение, что мой дядя, моряк, покоится на дне таллиннского залива, что мой крестный отец семь лет топил на «каталинах»[9] финские и немецкие подводные лодки, отделавшись при этом одной царапиной на запястье, что мой прямой отец бывало неделями размачивал в лужах окаменевшие сухари, чтобы не умереть с голоду, когда не было подвоза продовольствия, что мои старики, оставшиеся в Москве (матери было тогда семнадцать лет), питались картофельными очистками, которые они подбирали на задах офицерской столовой и ближних госпиталей.

До сих пор диву даюсь, вертя в руке немецкую трофейную зажигалку, — до чего же несгибаемый мы народ; причем как бы между делом несгибаемый, обиходно, в силу, что называется, производственной необходимости, а не потому, что мы такое геройское племя, которому самые страшные испытания нипочем. Ведь немец в прогулочном режиме подмял под себя пол-Европы, гордую Францию в две недели покорил, а на России обжегся, уже разгромив регулярную Красную Армию, которой руководили неучи и разгильдяи, уже осадив обе столицы и прогнав всю нашу промышленность на восток. Вернее сказать, немец обжегся на русском народе, который говорит: жив не буду, а себя докажу.

Правда, мы себя показали не с лучшей стороны, когда вступили в пределы Рейха и принялись подчистую грабить мирное население, набивая солдатские «сидоры»[10] невиданными заграничными штучками, — но это у нас в крови. Впрочем, разбою находилось веское оправдание, дескать, будете знать, как вывозить из родимой страны что ни попадя, включая наш сказочный чернозем.

С тех пор у нас в домах завелись штучки: немецкие и швейцарские наручные часы, «вечные» перья, мельхиоровые щипчики для сахара, бритвы «жиллетт», а у меня образовалась немецкая бензиновая зажигалка, которую отец, поди, отобрал у какого-нибудь Ганса, курившего по случаю войны никудышные болгарские сигареты, — и поделом, чтобы неповадно было ходить на Русь.

В нашей семье не осталось фамильных драгоценностей — все проели. Вроде бы откуда им было и взяться, если моя бабка всю жизнь занималась хозяйством и воспитывала детей, а дед был рядовым бухгалтером на красильной фабрике и зарабатывал только-только на прожитье. А ведь были; был браслет с камнем червонного золота, нательные крестики и с полдюжины колец, то же самое золотые, дамский кошелек, вязанный чуть ли не из платиновой канители, несколько империалов и полуимпериалов николаевской чеканки и даже столовое серебро.

Все проели; в пору перманентного голода, который из видов мировой революции и острастки ради учинили народу большевики, мои предки снесли в «Торгсин»[11] все, что было ценного в доме, включая столовое серебро. В благодарность за сочувствие революционному подполью в Португалии народ получал в этом заведении нитки, патефонные иголки, пшеничный хлеб, настоящую колбасу, цитрусовые и селедку-«залом», такую огромную, что при засолке в бочках ей заламывали хвосты.

И все же кое-что осталось из того, что нынче имеет стоимость не столько материальную (хотя и материальную тоже), а больше как снадобье для ума.

Например, часы, которых мне досталась такая уйма, что это даже и неловко во многих отношениях, поскольку, во-первых, каждые полчаса в доме стоит колокольный звон, как на Пасху, который наверняка тревожит соседей, во-вторых, они тикают, точно капают, и постоянно напоминают мне о том, что капля за каплей проходит жизнь, в-третьих, новый человек может подумать: а хозяин-то либо коллекционер, либо несколько не в себе.

Есть у меня часы с кукушкой, обыкновенные настенные часы фирмы «Павел Буре», часы каминные, изображающие всадника в полном боевом облачении, есть настольные в виде пригорюнившегося мальчика — эти каслинского литья, есть бабушкины нагрудные часики, переделанные в медальон, но уже без цепочки, давным-давно проеденной в «черный день»; в медальоне сейчас помещается миниатюрная фотографическая карточка моей бывшей супруги, когда она была еще молода и в своем уме.

Особенно любопытны массивные карманные часы из чистого серебра, которые играют «Коль славен наш господь в Сионе» и каждые полчаса издают характерный звон. На внутренней стороне крышки имеется гравировка: «Фейерверкеру 4-й батареи береговой артиллерии за отличие в примерных стрельбах в высочайшем присутствии — контр-адмирал Колчак». Так и вижу эту самую батарею: ветрено, орудия, тяжелые, как бегемоты, тускло поблескивают на осеннем солнце, возле них суетятся артиллеристы, держа в зубах ленточки бескозырок, за ними наблюдает контр-адмирал Колчак с профилем молодого Сулеймана Великолепного, в стороне, сложа руки за спиной, стоит государь в мундире капитана 1 ранга, а рядом с ним неразлучный Нилов, командир императорской яхты «Штандарт», с фляжкой шустовского коньяку за голенищем лощеного сапога. Государь:

— Здорово, ребята!

— Здр жел ваш импер ве-ли-чест-во!

Отмеченный фейерверкер — мой двоюродный дед Петр Петрович, который после участвовал в кронштадтском избиении офицеров, воевал у «красного генерала» Сорокина, расстрелянного за многочисленные безобразия, работал в наркомате тяжелой промышленности у Орджоникидзе и в 50-х годах был похоронен на Рогожском кладбище, хотя к старообрядцам никакого отношения не имел.

Любопытны также напольные часы фирмы «Terrier», стоящие у меня в кабинете, однако не тем, что они высотой в два человеческих роста, и даже не тем, что время от времени кашляют и чихают, а, собственно, тем, что другой мой дед их выиграл на пари. О чем уж они там спорили, неизвестно, но известно, что дед прятал в этих часах от бабки полштофы анисовой водки, которую он употреблял регулярно, бывало и натощак. Немудрено, что я тоже выпить не дурак.

Кстати, о пьянстве, древней нашей напасти, которая неисчислимому множеству жен и матерей отравила жизнь.

Есть у меня старинный стаканчик зеленого стекла граммов так на сто пятьдесят, знаменательный стаканчик, неизменно волнующий воображение и частенько вострящий мысль. Если предположить, что эта посудина существует с Петровских времен, а так оно скорее всего и есть, то надо быть бесчувственной дубиной стоеросовой, чтобы не проникнуться некоторым даже трепетом, когда берешь ее в руки, наполненную волшебной влагой по поводу или без. Ведь кто только не пивал из моего стаканчика за триста истекших лет, может быть сам фельдмаршал Шереметев держал его в руках в связи с викторией при Лесной, и уж наверняка им пользовались господа обер- и штаб-офицеры, а то столоначальники и простые письмоводители, исправники, степные помещики, дуреющие от скуки, квартальные надзиратели, извозчики, провинциальные актеры, купцы III гильдии, имеющие 500 рублей капиталу, фельдшеры, оставшиеся без места, унтера на покое и прочая мелкота.

Естественное дело, неизмеримо количество и невообразимо качество горячительных напитков, которые в разное время вмещал мой стаканчик, от простого русского хлебного вина до какого-нибудь экзотического редерера, впрочем, изготовленного в Клину. С благословения Петра Великого особенно в ходу была анисовая водка, гнавшаяся из яблок, которой увлекался и Ломоносов, и генералиссимус Суворов, говоривший: «После баньки — исподнее продай, но выпей»; в провинции употребляли настойки да наливки на чистом спирту, травничек, желудочную, по кабакам сивуху, пенник и «очищенную» для господ, в городах по трактирам и ресторанам — сладкую смирновскую и воронцовскую, горькую, как слеза. Водка, какая она ни будь, вся достигала 30 градусов крепости, и только вследствие докторской диссертации Дмитрия Ивановича Менделеева в стране перешли на сорокаградусную как наиболее безвредную для нутра. Николай Рыков, председатель Совнаркома, отменивший еще царский «сухой закон», было вернулся к доменделеевскому стандарту и пустил в продажу пшеничную «рыковку», однако дело что-то не пошло и водке вернули законный градус, но, правда, уже гнали положительно из всего.

Оттого народ у нас и напивался до чертиков, что он от водки дурел, травился, а не хмелел. Когда бы человек употреблял чистый продукт органического происхождения, от этого была бы только польза, поскольку выпивши он не думает, а как-то растворяется сам в себе. Ведь не в том беда, что русский человек пьет, а в том беда, что русский человек думает; он думает о смерти, о царстве справедливости, которое наступит через триста лет, о горькой своей судьбине, о злой жене, перспективе кончить свои дни под забором, о безмозглых властях предержащих, нищих старухах, бездомных детях, десятилетних проститутках, о том, что кругом воруют, законов нет, чиновники на местах бесчинствуют и последний участковый уполномоченный может стереть тебя в порошок, Словом, жизнь в России испокон веков такова, что у думающего человека есть только два выхода — бунт и пьянство; это при том, что из опыта нам известно: пьяница положительней бунтаря.

Теперь о закуске, вернее, о том, что и как ели наши предки в стародавние времена.

Нам это покажется удивительным, но факт, как теперь говорится, тот, что когда-то в России никакой другой продукт не пользовался такой популярностью, как чай, и не было более распространенного предмета домашнего обихода, нежели самовар.

У меня их сохранилось целых три: один обыкновенный, медный, луженый, со вмятиной на боку, другой белого металла, похожий на гигантскую граненую рюмку, весьма элегантный и без изъянов, третий посеребренный, с деталями из слоновой кости, — последние два, видимо, результат крестьянских набегов на барские усадьбы, которые приняли всероссийский размах летом 1917 года, в период безвластия в центре и на местах.

Есть такое семейное предание: одна из моих бабок настолько пристрастилась к чаю, что выпивала по восемнадцать стаканов в день. За бедностью в нашем доме скорее всего заваривали спитой чай, природа которого такова — ушлые люди скупали по трактирам чай, уже бывший в употреблении, высушивали его на крышах и перепродавали задешево бедноте. Самовар ставили на «черной» лестнице, топили его лучиной и сосновыми шишками, придававшими кипятку какой-то малиновый аромат, к чаю в достаточных семьях подавали ром, сладкую водку, колотый сахар (отнюдь не пиленый и не песком, стоившие дороже) и почему-то непременно селедку хороших сортов, наверное, для контраста и остроты. В нашем же случае к чаю подавался хорошо если калачик от Филиппова, припудренный мукой, в виде дамской сумочки с ручкой, из-за которой между чаевниками шла нешуточная война.

Помимо чая («Пожалуйте чай кушать» — это из времен горничных с кружевными «наколками» на груди) кушали также щи с ржаным хлебом в будни и с кулебякой по большим праздникам, квашеную капусту, кашу с маслом и моченые яблоки на десерт. Но были семьи даже по мещанским предместьям, где круглый год питались ржавой селедкой и не знали вкуса коровьего молока.

Стыд и срам: имеем в наличии чуть ли не богатейшую страну на планете, которая славилась самым блестящим двором в Европе, наладившую широкий хлебный экспорт, располагавшую неисчерпаемыми природными ресурсами, добывавшую горы злата, самоцветов и серебра, а русский народ от века недоедал. В сущности, не так давно миллионы людей после Рождества «ходили в кусочки» по всему лицу земли Русской, то есть собирали Христа ради объедки, чтобы не помереть с голоду, а Николай II, уже будучи арестантом, умудрился вывезти в Тобольск около пуда (16 килограммов) бриллиантов; а скромный служащий при казне, который обмолвился в присутствии государыни Анны Иоанновны, большой мотовки, де, «Петр Великий за каждую копейку давливался», — угодил в Сибирь; а немецкий крестьянин из какой-нибудь Тюрингии, где ничего, кроме клевера, не растет, по утрам баловался кофе и свежей газетной статейкой про русского дикаря. А что же наш Микула Селеянович? — он тем временем от бескормицы изобретал кашу из топора. Правда, нужно отдать немцу должное: он ходил в свой «гаштет»[12] пить кофе и читать газету, а наш русачок шатался по кабакам и пил горькую, предварительно заложив выходной платок, украденный у жены.

В кабаках разносолов не полагалось; в лучшем случае кабатчик мог предложить моченый горох, соленый огурец и деревянную колбасу. А то и вовсе за прилавком ничего не водилось, кроме бочки с сивухой, и Микула Селеянович, что называется, занюхивал выпивку рукавом.

Уж на что Иван Сергеевич Тургенев был критический реалист и, казалось бы, достоверно описал в своих «Певцах» кабацкий быт России, мы ему веры не даем, потому что от такого рациона не запоешь.

Аж с 60-х годов прошлого столетия у меня хранится вещь, замечательно типическая для той эпохи, когда наш народ по наивности впал в крайний идеализм, — именно так называемая «мыльница», то есть миниатюрный радиоприемник в корпусе из обыкновенной пластмассовой мыльницы, которую можно было купить в любом галантерейном магазине копеек примерно за пятьдесят. (В те времена пачка сигарет «Дукат» стоила семь копеек, бублик — шесть, билет на автобус — пять.)

Мою «мыльницу», отлично принимавшую по утрам даже «Немецкую волну», собственноручно собрал неведомый мне умелец, которые тогда водились во множестве на Руси, поскольку отечественной промышленности дела не было до мирного населения, и она работала главным образом на войну. Что-то, разумеется, выпускали для народа, например, вечный холодильник «Север», но портативный радиоприемник, работающий на коротких волнах, было не купить даже в комиссионных магазинах, и в первую очередь потому, что хозяева страны как огня боялись эту самую «Немецкую волну», постоянно выставлявшую их в виде злодеев и дураков.

Тогда записные книжки Ильи Ильфа, кажется, еще не были опубликованы и мы не знали его максимы: «Вот уже и радио изобрели, а счастья все нет» — и я носился со своей «мыльницей», как дурень с писаной торбой, серьезно полагая, что она представляет собой воплощенный научно-технический прогресс, который сулит моим соотечественникам райские времена.

Все-таки безобразно наивен человек, особенно если этот человек — русский. Вроде бы за семьдесят тысяч лет всего повидали и точно знаем, почем фунт изюма, ан нет: то в одно впадем блажное суеверие, то в другое, то у нас на повестке дня великий Страдалец за грехи человеческие и как следствие испанская инквизиция, то энциклопедисты, гильотина и Наполеон, то диктатура пролетариата, Эдем, замешенный на слезе ребенка, и «кадры решают все».

Наконец, дело уперлось в научно-технический прогресс как залог царства Божия на земле. То есть не «наконец», а уже лет двести, как мыслящий элемент бредит о совершенном человеке, который образуется в результате изобретения двигателя внутреннего сгорания и открытия галактики Большие Магеллановы Облака. Еще персонажи Антона Павловича Чехова (стало быть, в последней четверти ХIХ столетия) охали и стенали в предчувствии совершенного человека, в котором все будет прекрасно в связи с беспроволочным телеграфом, успехами воздухоплавания, электрическим освещением, теорией бесконечно малых чисел и прочими изощрениями человеческого ума. Эти персонажи так прямо и заявляли с авансцены Художественного театра: через двести лет, когда наука постигнет все тайны мироздания, человек будет прекрасен, как серафим.

Черта с два: через двести лет оказалось, что мы сами по себе, а ученые с их наукой сами по себе, и технический прогресс уже вступил в стадию абсурда, когда по телефону можно заказать локальную революцию на Манежной площади, а человек как был свинья, так и остался свиньей, по крайней мере, в огромном, подавляющем большинстве. И даже наблюдается такая стойкая закономерность: чем ослепительней успехи науки и техники, тем озлобленней и бессовестней человек. Когда это было видано, чтобы в России воровали не заводами даже, а целыми отраслями? школьники расстреливали друг друга из автоматического оружия? чтобы тринадцатилетние девочки рожали в уборных и выбрасывали приплод в мусорное ведро? Именно тогда эти ночные кошмары сделались повседневностью, когда ученые стали Бога по косточкам разбирать.

В общем, наука — это отдельное государство, глубоко чужое, вроде Гондураса, и нам до нее нет никакого дела, потому что у нас задачи совсем другие и тем более, что наука необратима, как все человеческие пороки, включая половые извращения и склонность к избыточной полноте. Одно обидно: ученые в упоении расщепляют элементарные частицы бог весть чего ради, а мы тем временем опасаемся лишний раз выйти из дома и экономим на молоке.

Нам на это скажут: а модернизация страны? а государственный суверенитет? а продовольственная безопасность? а отставание от стран Запада? — мы в ответ: эти вопросы сама наука и сняла некоторое время тому назад, потому что из десяти тысяч ядерных боеголовок одна-то точно долетит, и некому будет заниматься сигнальными системами у собак.

Назад Дальше