Кража молитвенного коврика - Фигль-Мигль 5 стр.


Всё перепуталось.

НЕСУЕТНОСТЬ

А потом я заболел, и свет погас. Протянувшись в постели, кашляя, задыхаясь, мокрый и жалкий, я думал только о том, как бы пережить ночь и раннее утро, и уже не мог переживать. Таким призрачным стал настоящий мир, такими настоящими стали призраки — сами знаете, как это бывает в бреду.

Я представлял себя стариком: сморщенным, согбенным. Вот я иду с палочкой. Щурю глазки. У меня болит спина, и глазки плохо видят. Я спотыкаюсь. Меня бранят, когда я лезу под ноги, и смеются, когда я ворчу. Может быть, я всю жизнь промахал кайлом где-нибудь в каменоломне, приобрел бесценный жизненный опыт. И впечатления. И болезни в позвоночнике. Я отбрасываю палочку и стараюсь распрямиться. Позвоночник у меня больной и без кайла, а бесценный опыт — опыт десяти литров вишневого варенья — мне нужен не больше грыжи.

Иван Петрович пичкал меня липовым отваром, Петр Иванович — антибиотиками. Они поочередно сидели у моего одра и ругались. Оба упирали на то, что я шалопай и бездельник, и странно, что подцепил всего лишь пневмонию. В следующий раз это будет туберкулез, грозно говорил Иван Петрович. В следующий раз это будет сифилис, говорил, посмеиваясь, Петр Иванович. Такой способ выражать сострадание был мне прежде неизвестен.

Я представлял, как будто уже умер. Мертвецы ползли из всех щелей и брались за руки, а она шла медленно, двумя пальцами придерживая шелковый подол. У нее были руки старухи и глаза девушки. Нет, наоборот: старые глаза и молодые гладкие руки. Если бы я стал на колени, она милостиво подняла бы меня. Я стал на колени и получил удар ногой в лицо. Не по чину просишь, сказала она, проходя.

НЕГНЕВЛИВОСТЬ (ПОСТСКРИПТУМ)

Я снова очутился в зоосаде.

Выздоравливающие начинают энергично ценить маленькие радости жизни, поэтому я с утра пошел в парк, побыть там деревом, травкой, таракашкой, сломанной веточкой. Шло тепло, тихо и всё еще лето. Небо делало вид, что оно не небо Аустерлица, а какое-то другое. Пейзаж прикидывался, ветерок лживо нашептывал, вода вкрадчиво улыбалась. Было хорошо. Покой засасывал, как огромная воронка.

Не поторопился ли я в тот раз с негневливостью? — думал я. Природа отрицает человека без гнева, поэтому она его переживет. Мой труп пронесут мимо ее реки; поля и горы радостно отбросят в сторону свой терновый венец, леса встряхнутся, море закричит, пушнина побежит своими ногами, динозавры воскреснут… и придет наконец настоящий день, когда живые позавидуют мертвым. Тогда я… — а вот не будет тогда никакого «я». Всё «я», «я» — осточертело мне это дурацкое первое лицо. Но так проще, доходчивей: лирический герой, тыры-пыры. На самом-то деле никакое я не «я», а типа что субстанция. Или экзистенция. Акциденция? Резиньяция…

Нотабене. Посмотреть в словаре.

Короче, не знаю. Могу быть кем угодно. Пацаном на велике или песком под ним. Хочешь — буду тобой. Да хоть столбом. Прекрасная мысль. Буду столбом.

Столб, который стоит, например, в центре парка, может увидеть много интересного. Вот везут по дорожке детскую коляску, вдвоем держась за ручку, две старухи — одна старуха отчетливая, из тех, у кого не спрашивают в транспорте пенсионное, другая помоложе, но тоже на пути к познанию всех вещей; обе некрасивые, простые и светятся от счастья. Вот и гадайте: это прабабка и бабка дитяти — или та, что помоложе, мать долгожданного, красного сморщенного (я заглянул в коляску) комка плоти и на самом деле моложе, чем выглядит. Еще коляска: стоит в тени под деревом. Рядом на раскладной скамейке (кусок мешковины натянут на две перекрещивающиеся алюминиевые рамы, на рыбалку с такими ходили) поместился моложавый дед — чистенький, с седым ежиком, что-то энергично пишет в аккуратной тетрадке. Вот и гадайте: профессора, академика дети выставили дышать воздухом на пару с внуком/внучкой или это его ребенок? Плод величайшей в мире любви, нежной, последней — и академик, дыша счастьем, делает открытие, пишет тезисы к докладу… а вдруг пишет стихи? А невдалеке под кустом смирно спит алкаш. А в другой стороне — мальчик и девочка робко жмутся друг к другу. А я думал, что таких робких уже не осталось. А если еще подумать, то почему бы и нет?

Вот так стоишь в виде столба и думаешь — о ерунде, об истории. Все-таки кем ему приходится этот младенец? Я люблю всё знать точно.

СКРОМНОЕ, МУЖЕСКОЕ (УТОЧНЕНИЕ)

У меня появились определенные сомнения. Ужасные сомнения. Даже самый великодушный из соотечественников, всё простив, вряд ли поймет, зачем я свалил в одну кучу иероглифы, эльфов, Л. Н. Толстого и б.…й. Такова ли моя концепция свального греха? Или я валю на подвернувшихся крайних собственную неспособность грешить? И ритуальный пинок людям искусства. Вы и этих пожалели? Пусть скажут спасибо, что это не ритуальное убийство.

ИЗЯЩЕСТВО НРАВА (ОКОНЧАНИЕ)

Ножницы и клей стали моими вечными спутниками. Каждый новый прекрасный день приносил новые труды: то палец пропадет, то ухо — сиди, мастери. Были радости: пропало и перестало болеть искалеченное колено. Были скорби: пропал старый красивый шрам. Нос торчал устойчиво, в нем ощутимо сконцентрировались жизненные силы и соки.

Зияния в теле я ликвидировал при помощи образцов мировой литературы, жестоко выдирая из поэтов и философов их лучшие страницы, и так поэты и философы становились ближе к жизни. Книги плакали и орали, я с улыбкой отмахивался. Я поглаживал себя по бокам. На ощупь местами было тело, местами — бумага, а в зеркале их двуединство выглядело прекрасно. Я становился одним сложным иероглифом — нерасторжимым, нечитаемым. Когда все пальцы и обе кисти стали бумажными, я обнаружил, что стал амбидекстером. К счастью, у меня не было привычки грызть ногти.

Один раз я попросил Ивана Петровича помочь мне залатать дыру в голове. Дыра сама по себе меня не беспокоила, но потом мне всё же надоело, что в голове свищет ветер и туда же норовят проникнуть разные любопытные взоры. «Какой книжкой?» — спросил Иван Петрович спокойно. Проявленное им спокойствие меня даже смутило, но вскоре я понял, что человек с таким богатым жизненным опытом насмотрелся на всякие дырки, и мало ли чем ему приходилось их затыкать. На ваш вкус, сказал я. Иван Петрович выбрал книгу попригляднее и вообще постарался, золотые руки. Я решил, что он все-таки неплохо ко мне относится.

Пока тело, проходя испытания, совершенствовалось, нрав только портился. Поскольку предполагалось, что всё будет наоборот, я разволновался. Изящный нрав, ворчал я. Откуда взяться изящному нраву на фоне таких тревог и раздумий? Нужно иметь под рукой Нерона, чтобы последовать примеру Петрония, и хотя бы десятую часть состояния Сенеки, чтобы в адекватном интерьере напитывать себя его сочинениями. А ну как угораздит изящного человека родиться в коровнике? Лапти в руки — и в Москву? Так Ломоносов, ребята, потому и до Москвы дошел, что в нем изящества не было ни капли, одна любовь к истине и плебейско-ницшеанская воля к жизни. Изящный человек — человек слабый, нежный, печальный, и никуда он в своих лаптях не пойдет, потому что постыдится, в лаптях-то в Москву. Родился где Бог послал, там же как можно скорее сдох, не закалив печаль в горнилах ненависти. Ужас подъемлет власы, когда думаешь, сколько Петрониев полегло в этих коровниках, вдали от света и искусства, даже и не проклянув никого. Нет, если мучиться — то на пиру. Проклинать — во всеуслышание. И Нерону письмишко — вот тебе, сука, получи. Нашел кому печаль поведать, бормочет Нерон. Жаль, что Нерону уже некому отвечать, а то бы он мог воспользоваться советом Стендаля.

Нотабене. Совет Стендаля: «…вежливо и весело отвечать всем людям, относясь, впрочем, к их словам как к пустому звуку».

НЕВОСПРИИМЧИВОСТЬ К НАГОВОРАМ

Мне позвонили и сказали, что они проводят опрос и им было бы интересно. Я сказал, что мое мнение непоказательно. Ничего, сказали мне, и непоказательное мнение будет отражено специалистами на диаграмме, которую потом покажут народу, чтобы тот мог равняться на правильные показатели. «Да? — сказал я. — Ну спрашивайте, если ради народа».

Первым делом они спросили, какие передачи я смотрю по телевизору. Что показывает, то и смотрю, сказал я. Не знал, что их несколько. Э, сказали они, ну а как вообще относитесь? Я задумался. В самом деле, как я вообще отношусь? Куда отношусь? Давно ли? Неужели у меня вправду есть свое скромное место на их диаграмме? Я сам как диаграмма.

Вполне возможно, я думал вслух, потому что те рассердились. Мы не для дурки статистику делаем, сказали они. «Серьезно? — сказал я. — А кто народ поминал?» — «А народ сам разберется, — сказали мне. — Или вы против народа?» — «Нет, — сказал я, — это народ против меня. Хотя он об этом, конечно, не знает; как в американском суде, понимаете? У народа нет шанса узнать, кого он засудил. А когда появляется шанс, пропадает желание». — «Какая херь», — сказали они. «Эй, эй! — сказал я. — „Херь“ — это мой копирайт». Тогда они сообразили, что о суде я говорил не зря, испугались и повесили трубку.

Это всё происки тайной канцелярии, подумал я.

Тот мужик, о котором я думал, что он давно помер, поселился в моем телевизоре, и я не мог его оттуда выжить ни угрозами, ни оскорблениями. Я краснел за двоих, когда говорил ему то, что говорил. Другой бы упал в обморок, а этот улыбался. (Это специфика телевидения. Они считают дебилом тебя. Ты считаешь дебилами их. Все довольны.) «Это не игрушки!» — говорил мне мужик. Еще бы, соглашался я. Не игрушки. Я только не понимаю, на х… я затеял быть добродетельным, когда нравственность опять в моде. Заметь, говорил мужик, пока тебя не трогают. А какой смысл меня трогать, удивлялся я. У меня что, нефть есть, или влияние на умы граждан, или убеждения, пропади они пропадом? А не помешали бы тебе убеждения, ронял мужик как бы невзначай. Убеждения и гражданская позиция. Я вздрагивал. Эх-эх, думал я, все равно пропадать. Не пустить ли в списочек петитом гражданские доблести?

Маленький трактат о надлежащем отношении общества к мятежным баронам

О том, что нам Чубайс, всё написал еще Филипп де Коммин. «Дело в том, что на малых и бедных людей всегда найдется достаточно таких, кто их накажет, если они того заслуживают. Их наказывают довольно часто и тогда, когда они не совершают никаких злодеяний, либо для того, чтобы преподать урок другим, либо чтобы захватить их имущество, а бывает, что и по ошибке судей. Но кто займется расследованием деяний великих государей, их могущественных советников и губернаторов провинций, необузданных городов и их правителей? Кто накажет их? Следовательно, нужно признать, что ввиду злонравия людей, особенно могущественных, необходимо, чтобы у каждого сеньора и государя был противник, дабы держать его в страхе и смирении; иначе было бы невозможно существовать ни под ними, ни при них».

Ибо, не продолжает Коммин, если наши алчные, сильные и своевольные бароны, ослабев и смирившись, перестанут занимать собою досуги государя, то государь, чего доброго, перенесет свой деятельный пыл на управление страной, которая только тогда, вероятно, поймет, кого именно в конечном итоге взяли за жопу.

ЧИСТОСЕРДЕЧИЕ

«Подонку от любящего сердца».

Дарственная надпись на книге

Выслушав дополняющие подарок упреки, я вполне чистосердечно сказал, что прощения просит не тот, кто виноват, а тот, кто любит. После чего любовь вспыхнула в девушке с новой силой, а я, если можно так сказать, потерял лицо. А как, интересно, сохранить лицо в подобной ситуации?

Нотабене. У адресата любой любовной лирики есть все основания для убийства.

Почему я должен рассказывать о себе такие вещи? Конечно, не должен. Это бесполезно и постыдно, хотя остается надежда поднять читателю настроение, а с ним и тираж. Будь козлом или Дионисом по желанию, но изволь вывернуться наизнанку и сделай так, чтобы это покатило.

Немножко денег, немножко забавного; всё, что нужно мне, всё, что нужно читателю. Мы совершаем невинный обмен одного обмана на другой; почему бы нам не поладить на этом базаре, если каждый знает о каждом, что тот — барыга и мошенник? Дано: бизнес между душами. Читатель, писатель и девушка. Плюс грязные технологии чистого сердца. Минус чистоплюйство. (Это у людей.) Плюс чистоплюйство. (Это у меня.)

Женщины, как правило, ставят не на ту карту и, как правило, ставят всё. Поэтому им есть из-за чего переживать. Но практиковаться в безмолвном и гордом страданье они не любят. (Это было бы и несправедливо.) Кристальной ясности поступкам они противопоставляют слова «нам нужно поговорить». Ну, говори. Имеешь право.

Нотабене. У каждого человека есть право не знать правду.

Им нужны объяснения, выяснения, препирательства, бодрая — бумц! бумц! — музыка скандала. Прошу прощения, но я даже не могу обеспечить свою женщину скандалом. А она кричит: «Маньяк! убийца! всю мою душу!» — «Да, — отмахиваюсь я. — Да». Что такого, интересно, я сделал с ее душой? Но спрашивать нельзя. Проявлять интерес нельзя. Никакого пения дуэтом. Пусть поeт соло. Быстрее выдохнется.

«Тебя запереть нужно! — она уже плачет. — Закрыть в дурке, и подохни там, я передачи носить не буду». Конечно, будешь, утешаю я ее. Будешь, куда денешься. Мысли мои приобретают новое направление. Я вспоминаю Писарева. Приятно подумать на досуге о том, как поступают с людьми мыслящими и с маньяками.

Значит, так и поступим с чистосердечием: «посадили в карету и отвезли в психиатрическую лечебницу». Вылеченный, Писарев отчитывается: «Я дошел до последних пределов нелепости и стал воображать себе, что меня измучают, убьют или живого зароют в землю. Всё, что мне говорили, всё, что я видел, даже всё, что я ел, встречало во мне непобедимое недоверие. Я всё считал искусственным и приготовленным нарочно для того, чтобы обмануть и погубить меня. Даже свет и темнота, луна и солнце на небе казались мне декорациями и входили в состав общей громадной мистификации». Ему, я думаю, очень страшно: вякнешь что-то не так, и сразу — рецидив! рецидив! карету! Он торопится выплатить кредит, доказать лояльность, но жизнь взаймы все равно окажется жизнью под подозрением. Чего-то не хватило, чтобы понять, что декорация — не больше, чем декорация, а с какой целью она приготовлена… Может быть, с целью обмануть и погубить, или, напротив, позабавить спектаклем. Какая разница, если не хватает благородства быть актером, мужества — быть зрителем. Но у кого же достанет мужества вынести этот черный страх безумия, кто из честных налогоплательщиков сможет уйти в долговую яму без жалоб и вздохов, не спросив «за что»? За что? Да просто так.

БЛАГОЖЕЛАТЕЛЬНОСТЬ

Общеизвестно, что хорошие отношения немыслимы без определенной дистанции. Благожелательность неразборчива, ни на кого в частности не направлена, всегда одной — не слишком великой — силы и температуры. Изливается на прохожих, как приятный летний дождик. Мягкое безразличие с оттенком «ну как хотите». Вот и славно, а впрочем, плевать. Или наоборот. С прохожим в любом случае делается истерика.

Или, например, некто пребывает на некоей великолепной одинокой вершине и с этой вершины, обозревая утром ландшафт, видит какие-то иные утесы и монбланы и в направлении этих монбланов подает дружелюбные приветственные знаки. Прекрасное зрелище. Здесь — елка, там — пальма, и они могли бы, при желании, сообщаться посредством каких-нибудь оторвавшихся листков и иголок. Но они не снятся друг другу. Не живут, как сказал бы телевизор, в режиме активной дружбы. Просто здороваются по утрам, да и то не каждое утро. Только когда нет тумана.

Пока я монбланился, морозя чресла, добрые люди не дремали и вскоре принесли вино и котлеты: кто-то кому-то позвонил, и один отчаянный редактор предложил моему золотому продажному перу просторы своего журнала. «Умеешь рецензии писать?» — спросил он. «Чего тут уметь?» — подумал я. Тут же сел и написал.

Но поскольку трудиться над конкретной книгой (предварительно на нее потратившись) я не хотел, то написал пробную

Рецензию на совокупный литературный продукт:

Стиля нет, вместо стиля — песок с какашками. Мыслей нет, вместо мыслей — разжеванные в блевотину избранные места букваря. Чувств нет, вместо чувств — условные рефлексы. Чувственности тоже нет, вместо чувственности — целомудрие анатомического атласа и сатурналии на гинекологической кушетке. Нет пейзажей, характеров, юмора, печали, стройных женских ног и застольных бесед о стихосложении. Даже шума и ярости нет. Нет вообще ничего. Большое, жирное, наглое ничего на неплохой бумаге и почти без опечаток.

Потенциальный работодатель смутился. «У тебя что-то почерк не того», — сказал он. «Почерк? — переспросил я. — При чем тут почерк, на машинке же напечатано». — «Что ж, что на машинке, — сказал он. — Видно же, что плохой». — «А я теперь и левой рукой писать умею! — сказал я. — Попробовать?» — «Попробуй, — сказал он грустно. — Книжка-то хорошая». Господи Боже! — у меня отлегло. Предупреждать же надо! Неужели мне тяжело похвалить хорошую книжку. Я сел и написал

На совокупный литературный продукт рецензию № 2:

Стиля нет — да и х… с ним! Мыслей нет — а кто это заметит? Чувств нет — а кому они нужны? Нет того, сего, разэтакого — прекрасно, две премии как минимум. Как, вообще ничего нет?! Мама дорогая, новый Борхес родился!

Вот. Написал, взял свежий номер журнала и ушел, оставив по себе вечную память. Журнал оказался глянцевым. А я давно, кстати, хочу сказать о глянцевых журналах что-нибудь доброе.

Маленький трактат о глянцевых журналах

Наши литературные журналы — это стенгазета богадельни: у старости есть свои привилегии. Наши глянцевые журналы — это жупел, которым пугают друг друга неприглашаемые туда авторы литературных. А также бревно, которым стараются попортить друг другу зрение авторы приглашаемые — и соглашающиеся, но как-то немножко нервно. Но бревном глаз не выколешь. Но это и не бревно.

Назад Дальше