Интернационал дураков - Александр Мелихов 15 стр.


Грыжа, твою мать!.. Погусарствовал, идиотина, кретин!.. Кила . С нее отец и начал умирать. Но елки ж палки, я ж таскал по десять пудов, и ни хрена, я же играючи взбирался по десятиметровому канату, держа ноги углом! Так давно пора об этом забыть, старый ты, старый,

старыйдурак!

Так что жe, наше турне- отменяется?!. Я почувствовал такую ненависть к себе за свой идиотизм, что испытал истинное наслаждение при мысли сдохнуть где-нибудь по дороге: буду первым дураком, отдавшим жизнь во славу нашего интернационала!

Закурлыкала телефонная трубка – я теперь с нею нигде не расставался, а то, когда ее берет Гришка, моя глупышка очень уж расстраивается.

Жалобный голосок:

– А я уже в Хельсинки… Такая несчастненькая… Невольно везде тебя ищу. Что Ванечка – он с мальчиками ушел куда-то пиво пить. Одно утешение – ты скоро приедешь. Что там у тебя журчит, ты опять писяешь? – эта догадка привела ее в восторг.

– Да нет, я в ванной, – угрюмо ответил я, закручивая кран.

– А что ты такой мрачный, с Галиной Семеновной поругался?

– Ты можешь хотя бы раз не поминать Галину Семеновну? У меня, кажется, грыжа. Шишка какая-то выскочила.

– Какая шишка?.. Так немедленно вызывай врача!!!

– Да ладно, до утра авось не сдохну.

– Это ужасно опасно! Немедленно вызывай врача, я приказываю!

– Слушаюсь, товарищ генерал! Где я тебе ночью возьму врача? Да я не думаю, что это горит, проездимся по Скандинавии, тогда и…

– Какая Скандинавия, ты с ума сошел, я сейчас позвоню Лене

Тягушевой, это наша ежовская девочка, ее только что назначили начмедом в какую-то больницу. Подожди, не отходи от трубки!

Да уж куда я от нее денусь… Даже в ванне, мрачно проделывая один и тот же нехитрый фокус: проглаживаю живот – опухоли нет, напрягаю пресс – она тут как тут. Снова курлыканье трубки, торопливый голосок:

– Она говорит, это не опасно, если нет ущемления. А если ущемление, нужна операция в течение двух часов. А если ущемление случится в море, будут морские похороны. Все! Я уже нашла фирму, они выезжают в любое время. Правда, они работают с детьми, но ты хуже любого ребенка… Записывай телефон – ну записывай, я тебя умоляю!

– Записываю. На голом животе. Диктуй, уж как-нибудь запомню.

Не вылезая из ванны, набрал номер.

– Добрый вечер, нужен врач по поводу, кажется, грыжи.

– Сколько лет ребенку? – металлический женский голос. – Адрес? Код на дверях есть? Ждите, в течение часа врач будет.

Я хотел сказать, чтобы врач не трезвонил в дверь, не будил Гришку, а позвонил мне на трубку, но было поздно. А перезвонить я почему-то не догадался.

Чуть не час прислушивался к шагам на лестнице и все-таки не укараулил. Хрустальный звон наполнил всю вселенную. Я суетливо распахнул дверь и впустил промерзшего, но чрезвычайно энергичного крошечного еврея – вылитого Луи де Фюнеса в оранжевой курточке и пестренькой лыжной шапочке.

– Так, это вы? А где можно вымыть руки?

– Да, да, это я, вот ванная, разуваться не нужно, – отвечал я вполголоса, давая понять, что дело все-таки ночное, но – вотще: когда я с голым пузом в полуспущенных штанах стоял перед де Фюнесом, а он, присев на корточки, ощупывал мой живот, не прекращая азартной светской болтовни (“Вы бываете в Доме ученых? Напрасно, там бывают встречи с оченьинтересными людьми, вы знаете, как у этрусков звали бога плодородия? Фуфлунс”), так вот, при слове “Фуфлунс” в дверях возникла Гришка в мятом коробе одной из своих посконных рубах. Она ошеломленно взирала на открывшуюся картину, пока наконец де Фюнес не сообщил ей самым любезным образом:

– Да-с, грыжа-с. Возрастные изменения. Нужна операция. Наша клиника гарантирует европейское качество. Лапароскопично, малоинвазивно, безнатяжная пластика, сетчатые имплантанты…

А как же наше волшебное путешествие?.. И нельзя же так сразу класть живот свой под нож…

Закурлыкал телефон – и помятая, в красных рубцах Гришкина физиономия прямо-таки прыжком обратилась в сталь.

– Ну что, моя птичка, доктор приехал?

Скучающим голосом я ронял уклончивые слова:

– Да… Все нормально… Я тебе завтра позвоню…

– Как завтра?!. Что он сказал?!

– Ну, что я и предполагал…

– Что предполагал?!. Ты что как неживой?.. Так что, грыжа?..

– Ну да. Завтра я…

– Как это завтра, я сейчас же ей позвоню!

Черкесские Гришкины очи, горящие скорбным презрением. Спохватившись, что подобное нечеловеческое достоинство не вяжется с посконной рубахой, она исчезает, но не успеваю я застегнуть штаны, как возникает снова в алом палаческом халате с черным подбоем (невольно ищу в руке топор или, самое меньшее, шашку). Де Фюнес получает лишнюю тысячу и, прощаясь, с удвоенным азартом зовет нас обоих в Дом ученых, а заодно и к ним в клинику.

– Тык что сылучилось? – пошатываясь, спрашивает Гришка, уже сообразив, что, когда человеку грозит операция, разборки следует отложить.

– Да грыжа откуда-то взялась, – легкомысленно отмахиваюсь я (мне хочется поскорее остаться одному, чтоб, по крайней мере, не надо было никого умиротворять). – Пустяки, прооперируюсь, когда руки дойд…

Меня вновь прерывает проклятое курлыканье.

– Птичка, ты меня слышишь? Я договорилась, ты завтра должен приехать к восьми, спросишь Елену Петровну Тягушеву, запомнил? Она пообещала, что тебя завтра же прооперируют, сейчас это делается за один день.

– Отлично, значит… – я чуть было не брякнул: “наша поездка состоится”.

– Может, мне приехать?.. – жалобно взывала Женя, и я очень по-деловому возражал:

– Незачем. Лишняя трата денег.

– Да, возьми с собой тысячу долларов. А я, если даже в семь выеду…

– Все уже кончится, -я словно журил нерадивый медицинский персонал и, наконец отбившись (озабоченно помыкивая на ее причитания: ах ты, бедненький, как мне тебя жалко!..), развел руками, обращаясь к мрачно пошатывающейся круговыми движениями Гришке: завтра-де надо к восьми…

Я давал понять, что пора оставить меня одного, чтобы я успел выспаться, но Гришка мрачно постановила: “Я сама тебя отвезу, – м вперила в меня прожигающий взор: – Жена я тебе или не жена?”

Я снова развел руками, как бы говоря, что все, мол, и так всем известно.

– Да, наличные у нас есть – баксов так с тыщу? – простодушно объединяя нас словом “нас”, поинтересовался я, и она немножко отмякла:

– Как раз вчера удалось отщипнуть налички.

Уж не знаю, от бормашины или от искусственной почки.


И когда мы в ледяном молчании бесконечно ползли по огненно-черному городу и я старался не коситься на сабельный силуэт моей водительницы, мне хотелось только одного: поскорее оказаться во власти людей, для которых я всего лишь никто, а не подлый предатель, которому все же нельзя отказать в милосердии. И я почувствовал не ужас, а облегчение, когда перед нами возникла фабричная громада, где мы с Женей вечность тому исследовали аметистовую кровеносную систему нашего общего друга.

Каких утонченных дам воспитывают в Ежовске – у нас прекрасный хирург, кандидат медицинских, огромный опыт, лапароскопично, малоинвазивно, безнатяжная пластика, сетчатые имплантанты… Но и

Старочеркасск не ударил в грязь лицом: самое лучшее, отдельная палата, уход…

Я таки дослужился до двухместной коммерческой палаты. Матрац, правда, кишит желваками, пестреет кровью и желчью многих поколений, но простыня все-таки чистая и не рваная, если не заглядывать слишком глубоко. И кровать не провисает до свинцового линолеума, и ничья случайная голова за соседней тумбочкой не издает храпа… Хорошо бы, исчезла куда-нибудь и оскорбленная супруга, тут же принявшаяся снова казнить меня молчанием, чуть только скрылся последний свидетель. Но, слава богу, за мной сейчас придут.

Зачем-то им нужно еще и унизить тебя напоследок, доставить к месту казни волоком, привязавши к конскому хвосту: велят раздеться и улечься на ледяную труповозку (мой труженик совсем съежился от холодного обращения). Гришка надменно отворачивается, а затем сдержанно желает мне ни пуха ни пера.

Я был в таком напряжении от ее соседства, что даже и не помню, что там было дальше. Помню только, как я снова лежу в том же коммерческом чуланчике, а Елена Петровна и Галина Семеновна с ответственным видом разглядывают марлевые нашлепки на моем животе – небольшие, будто на фурункулах. Я еще не вполне очухался, но уже страстно желаю, чтобы эта женщина в зеленом не уходила, не оставляла меня с той, другой, которая внушает мне ужас. Однако она говорит что-то успокоительное и исчезает, а та, которая внушает мне ужас, неумолимо отворачивается к черному окну, они здесь всегда черные.

Мне невыносимо хочется отлить, но я боюсь напомнить ей о себе.

Начинаю осторожно перекатываться набок (каждое напряжение брюшных мышц отзывается резью), она снисходит: “Тебе что-то нужно?” – услугу оказывает мне не она, закон. Но я не могу делать это лежа. Сдерживая стоны, чтобы не привлечь к себе внимания, я ухитряюсь спустить с кровати голые ноги и встать. Меня пошатывает, но я держусь. Моя надзирательница с непроницаемым видом снова отворачивается к окну, но я не могу это делать, когда меня ненавидят. Робко прошу ее выйти.

Начинаю осторожно перекатываться набок (каждое напряжение брюшных мышц отзывается резью), она снисходит: “Тебе что-то нужно?” – услугу оказывает мне не она, закон. Но я не могу делать это лежа. Сдерживая стоны, чтобы не привлечь к себе внимания, я ухитряюсь спустить с кровати голые ноги и встать. Меня пошатывает, но я держусь. Моя надзирательница с непроницаемым видом снова отворачивается к окну, но я не могу это делать, когда меня ненавидят. Робко прошу ее выйти.

“Я и здесь тебе мешаю”, – с отвращением цедит она и выходит, пристукнув белой порепанной дверью. У меня все так стиснулось от этой борьбы, что я с полминуты не мог начать… Но все-таки расслабился. Придерживаясь за кровать, за стену, добрел до сортира, вылил янтарную жидкость в унитаз. Спустил воду. Теперь я уже мог притворяться спящим и передохнуть от невыносимого напряжения.

Проснулся я от щекотки – у голого бедра вибрировал мобильник (я и не помню, когда я его успел сунуть под одеяло подальше от глаз надзирательницы). Я хотел и перед Женей прикинуться, что сплю, но чуть сквозь одурь представил, как она перепуганно ждет ответа…

Галина Семеновна по-прежнему грозно каменела перед черным зеркалом окна, и я снова жалобно попросил утку. Без единого слова, чеканя шаг, она удалилась, и я стремительно вырвал мобильник из-под байки.

– Ну как ты, моя птичка?.. Тягушева говорит, все в порядке, она сама тебя смотрела…

– Да, все нормально, абсолютно!..

– Она что, сама твой живот рассматривала? Обрадовалась… Она всегда любила шикарных мужиков. А что, Галина Семеновна тоже смотрела?

– Нет, ей запретили показываться на территории больницы.

Старое начиналось сызнова.


Я выпросился домой, клятвенно заверив, что при малейших неприятных ощущениях… Ощущений более неприятных, чем быть запертым в одной камере со смертельно оскорбленным и ненавидящим тебя человеком, все равно быть не могло. Потом мы бесконечно ползли по огненно-черному городу, и я страшился взглянуть на непримиримо-сабельный профиль моего конвоира, но глаз косил сам собой. Не зря помещики когда-то нанимали охранников-черкесов – я бы близко не подошел к барским угодьям. А потому, оставшись в своей комнате один , я испытал мгновение истинного блаженства. На радостях я даже нарушил технику безопасности: обычно я не расстаюсь с трубкой, чтобы опередить надзирательницу, а тут, когда телефон закурлыкал, пришлось совершить рывок от дивана к столу. И меня пронзило такой болью, что я еле сумел выговорить “я слушаю”.

– Приветик, моя птичка! Что ты молчишь, у тебя все в порядке?..

– Все в порядке, завтра увидимся, -я все же справился с дыханием.

– Может быть, не надо?.. Может, это слишком опасно?..

– Опаснее, чем здесь, нигде не будет.

– Тягушева говорит, на самолете нельзя, а на поезде можно… Только нельзя тяжести поднимать и кашлять. Так что обязательно поддевай штанишки! Слышишь? Я проверю. Чихать тоже нельзя!

– Чихал я на ихние запреты. Лучше сдохну, чем здесь останусь.

– Как это сдохну, что за слова! Ты обязательно должен поддеть штанишки, кальсончики, иначе я… Я спать с тобой не буду!


Проснувшись, я сразу же с надеждой прислушался – увы, из кунацкой доносился сабель звон и звон бокалов. Хотел было сесть – и не удержал стона, пришлось перекатываться набок, медленно спускать ноги… Но прошмыгнуть в сортир не удалось.

– Как ты себя чувствуешь? – палач был неумолим.

– Отлично. Вполне могу ехать. Возьму легонький рюкзачок…

– Я тебя подвезу, – не ради меня, ради милосердия.

– Не нужно! – кажется, я не сумел скрыть ужаса.- Я возьму такси, – тут же поправился я, но было поздно.

Ледяное “как хочешь” – и княгиня удаляется в свою опочивальню.


Передвигаться вполне было можно, если не спешить и, прежде чем встать, опереться руками на сиденье, чтобы перевеситься вперед. Вот когда мне захотелось чихнуть, я малость засуетился: принялся давить на ямку на верхней губе, как делали первые пилоты, чтобы не перевернулся самолет, теребить вверх-вниз стиснутый нос, но, когда неотвратимый миг все равно приблизился, я скорчился в позе эмбриона, и – боль была ослепительной, но шишка не выскочила. И под готические своды Ладожского вокзала я вступил, словно под крышу родного дома. Я любил их всех – пассажиров, проводников, пограничников, таможенников: ведь это были ее домашние, – я любил и зимнюю тьму за окнами, и жидкий скандинавский кофе в вагоне-ресторане, и вспыхивающие, чтобы тут же погаснуть, российские платформы, и основательно сияющие фабрично-заводские финские городки, но, конечно же, более всего я любил эти сладостные звуки – Вайниккала, Лахти,

Риихимяки, Пасила…

И вот он уже горит огнями, лучший город земли, и вот я осторожненько спускаюсь на платформу, и вот навстречу мне пробирается…

– Осторожно, не напрягайся! – с той самой невыносимо милой истошнинкой восклицает она и бережно касается меня своей теплой вишенкой и морозными стеклышками, и я понимаю, что больше мне ничего не нужно во всей бескрайней вселенной. И даже боль в паху – лишь гениально вброшенное зернышко перчика, чтобы сладостный миг не показался слишком уж приторным.

– Дай мне, тебе нельзя! – пытается она стащить с меня рюкзачок, и я, пытаясь оказать сопротивление, снова не могу сдержать сдавленный стон.

Она пугается и оставляет меня в покое.

Гранитные великаны с крестьянскими лицами держат над нами светящиеся граненые сферы, я скорее угадываю, чем вижу, резной гранит чухонского модерна, околдовываюсь многоцветьем огней в черном стекле американского аквариума и наконец-то впиваюсь взглядом в волшебные огненные слова: TAPIOLA, OKOPANKI, AIKATALO, SUOMEN TERVEYSTALO…

– В Стокман пойдем? – со значением спрашиваю я, невольно расплываясь от счастья, но она отвечает с полной серьезностью, тоже, впрочем, вспыхнув своей единственной в мире чуточку клоунской улыбкой: – Он уже закрыт. А я и так накупила всякой вкуснятины. Мне такой страшный сон приснился!.. Что я лежу в гробу с дядей Васей и он меня обнимает. Очень ласково, но сам ужасно холодный… И я его прошу: можно, я схожу на поверхность в Стокман, куплю что-нибудь поесть?..

Но она и об этом ужасе рассказывает точно так же, как я слушаю, – с блаженной улыбкой. Мы годимся представлять интернационал блаженных.

Морозец она, однако, почувствовала раньше меня.

– Ты поддел штанишки? – она принялась щипать меня за бедро, пытаясь прощупать, есть ли что-то у меня под брюками.

– Веди себя прилично. Поддел, поддел.

– А я шапочку надену – можно?.. Я в ней буду похожа на курочку.

– На какую курочку?

– Не на курочку, а на дурочку, глупый какой… Можно?..

Она искательно сквозь свои чудные стеклышки заглядывает мне в глаза, но ищет она лишь подтверждения того, что ей и без меня прекрасно известно: что бы она ни напялила, ничего, кроме умиления, это у меня не вызовет. Она натягивает черную вязаную шапочку, по-моему, нарочно несколько перекосив очки, и я одобрительно киваю: “Классное чучело.

К нему и птица не летит…” – и она радостно и немножко заговорщицки смеется в нос: “Гм-гм-гм…”

И мою грудь в который раз снова заливает горячей нежностью.

Она берет меня за руку своей бесхитростной лапкой, и мы, ног под собой не чуя, пересекаем площадь, бреющим полетом парим вдоль

Александринкату мимо гранитных медведиков и гномов, концом крыла задеваем светящийся призрак Петербурга и оказываемся у огненно-черного моря, на том самом месте, где балтийские тролли когда-то тщетно пытались залить нашу любовь остервенелыми ушатами ледяной воды. Играючи одолевая напор морского ветра, скользим вдоль темных пакгаузов, занявших трудовой берег гавани, покуда не оказываемся у теряющейся во тьме шеренги кирпичных зданий, открывших грудь темному простору, мерцающему красными, желтыми, зелеными огоньками и перламутром льда. Внизу слева ноет все сильнее, но мне море по колено.


По-гостиничному чистую лестничную площадку оживлял утиный выводок башмаков и башмачков, выстроившихся по росту вдоль стены напротив лифта: папа, мама и деточки от велика до мала. “Isa”, – успел прочесть я надпись над низко прорезанной почтовой щелью в больнично-белой двери.

– Араб какой-то живет, – перехватило мой взгляд мое любимое чучело. Все соседи ругаются, но… Национальный обычай – это святое. Свое святое не храним, так хоть… У них любой малыш уже с отцом ковыляет в мечеть…

“Ruusula”, – прочел я над такой же щелью, – бедняжка, все у нее как у людей… Только мезуза особая… И пальцы, приложенные к ней, больше никто в этом мире так не целует…

За дверью на чистом стальном линолеуме бросилась в глаза пара кроссовок размером в детскую ванночку, – и тут же в прихожую выглянул их владелец (за белой дверью вспыхнул и погас мир “мечта тинэйджера”: оскаленные рожи каких-то рок-звезд, мерцающая аппаратура, электрогитара, боксерские перчатки…). Из-под потолка в нас вглядывались дерзко прищуренные глаза юного викинга, напоминающие подсиненные морским ненастьем льдинки; тяжелые пряди волос, выбеленные каким-то неласковым солнцем, были надменно отброшены к лопаткам, – но заговорил он почти застенчиво, по-фински подхмыкивая в нос:

Назад Дальше