Интернационал дураков - Александр Мелихов 4 стр.


Отчетный доклад Тихона Ильича то и дело прерывали междугородные звонки, и он никого ни разу не отшил: “Люсенька (Зиночка, Николай

Егорович), у меня – х…х…х… – сейчас совещание, но я тебя – х…х…х… – слушаю. Не бери – х…х…х… – в голову, я свяжусь с вашей – х…х…х… – префектурой (мэрией, департаментом), не беспокойся – х…х…х… – решим вопрос, решим”.

Чаще всего он поминал какие-то Лужки – “центр поддерживаемого проживания инвалидов, первая попытка расселить интернат”, как четко, по-разведчески отрапортовала Женя. “Единственная надежда для наших детей”, – горестно вздохнул Лев Аронович. О Лужках Тихон Ильич говорил с особенной нежностью. Проемы, унитазы, сухая штукатурка, брус, цемент -казалось, даже его настоящий сын, неутомимо переворачивавший с боку на бок “Российскую газету”, и то вызывал у него менее нежные чувства. Я все вглядывался и вглядывался в него влюбленными глазами, кого же он так мучительно напоминает и подернутым морозной пылью каштановым бобриком, и заметно выдвинувшимися вперед широкими верхними резцами, и наконец понял – бобра! Несгибаемого устроителя, который, помести его хоть в театральный зал, все равно начнет разбирать бархатные кресла на части, чтобы соорудить плотину.

Завхоз-идеалист умел разглядеть и отдельного человека: он безошибочно высмотрел новое лицо и подошел ко мне дружески пожать руку. Рука у него была мягкая, но твердая. Настоящая рука друга.

Опасаясь в своей трепетности обеспокоить хотя бы единую мать-героиню, я вышел последним, однако в дверях все-таки едва не столкнулся с Карменситой.

– Мой сын – дебил! – выкрикнула она отчаянным шепотом и жалобно улыбнулась своими пунцовыми губами. – Я каждому новому человеку должна это рассказать, у меня такая обсессия.

Леша сейчас еще ничего, молодец, пишет, читает, снимает головную боль по телефону, а маленький он еле ковылял, и однажды, изнемогая от жалости к своему перекошенному, свесившему набок головку дурачку, на детской площадке среди бессмысленно гомонящей и носящейся взад-вперед детворы вдруг подумала почти вслух: “Передушила бы их всех…”

И заледенела от стыда и ужаса перед собой.

И каждый раз, когда она в троллейбусе устраивала Лешу на переднее сиденье – все такого же безжизненного, не способного утереть ни слюну, ни чего-нибудь похуже, ей всегда хотелось провалиться сквозь землю. Но однажды она вдруг повернулась ко всему троллейбусу и объявила, словно кондуктор остановку:

– Граждане, мой сын – дебил!

“Так я теперь и спасаюсь при каждом новом знакомстве – вы уж извините…” – “Ну что вы, конечно, конечно…”


В автобусе Лев Аронович Лешу отшил – иди, иди, у нас важный разговор. Тогда Леша забрался коленями на пустое сиденье впереди и, опершись локтями на спинку, уставился в упор мимо меня. Но мною уже овладела сладостная иллюзия осмысленности мироздания. Мне уже казалось особенно значительным, что именно Леша не то слышит, не то не слышит потрясающее житие первого пророка, возвысившего голос в защиту таких, как он: Жан Валье, маркиз, военный летчик, кавалер ордена Почетного легиона, личный друг де Голля в составе какой-то инспекции, оказался в интернате для умственно отсталых (хотя еще вопрос, кто от кого отстает) и был настолько потрясен, что раздал все свои дворцы и поместья и пошел выносить горшки из-под тяжелых идиотов (хотя еще неизвестно, кто из нас идиот). Валье понял главное: мы должны смотреть на ментальных инвалидов не сверху вниз, а снизу вверх. Вдумаемся: был ли хоть один случай, когда умственно отсталый человек изобрел какое-то ужасное оружие? Установил диктаторский режим? Возвел финансовую пирамиду? Возглавил бандитскую шайку? Если посмотреть непредвзято, да хоть бы и на Максика, сына

Льва Ароновича, – сколько в нем красоты, мудрости, доброты… Жан

Валье так и поступал – на митингах поднимал над головой девочку-даунессу и восклицал: “Посмотрите, как она прекрасна!”

Жаль, я не мог встать. Все вокруг было диковинно и восхитительно: с диковинными и восхитительными людьми я ехал по диковинному и восхитительному городу на диковинном и восхитительном автобусе с закрытым трюмом, куда мы вкатили колясочников, и пронизанным солнцем вторым этажом, где расположились все эти блаженные, постигшие секрет счастья: не выходить из круга себе подобных и не заглядывать вперед.

Вперед никто и не смотрел, хотя переднее стекло было просторным, словно океанариум, ибо водитель сидел где-то внизу, поближе к асфальту.

Только даунессу-правозащитницу я не обнаружил: ее мать, раскаявшаяся ведьма, боится расстаться с нею даже на минуту. “А Максик?” – “Тут своя дискриминация…” Я понял, что эта тема чем-то опасна.

Женю мы подхватили у Черной речки. Легонькая, словно студенточка, в пустоватых розовых джинсиках, она поднялась наверх и первым делом удивленно блеснула очками: “А где шофер?” – “Эти автобусы сами ездят”, – солидно ответил Лев Аронович, и она рассмеялась радостным заговорщицким смехом: гм-гм-гм… Автобус тронулся, ее качнуло, и она с тою же прелестной непосредственностью легонько ахнула.

Я уже отчетливо сознавал, что любуюсь ею.

А Лев Аронович любовался отсутствующими здесь умственно отсталыми

Ромео и Джульеттой, воссоединению которых препятствовали Монтекки и

Капулетти из департамента социальной защиты. Они требовали сделать

Джульетте аборт, но Лев Аронович отшил их Российской Конституцией.

И, можно сказать, сам принял ближайшее участие в первом спуске младенца на воду, со слезами на глазах наблюдая, как Джульетта купает его в облупленной коммунальной ванне своими скрюченными от дэцэпэ руками-крюками. Мне сразу открылось, что дэцэпэ – это детский церебральный паралич.

Однако я не уважал бы потомка левитов, если бы стал притворяться, будто считаю его победу полной и окончательной:

– Эксперимент еще не закончился. Им еще нужно вырастить ребенка нормальным человеком.

– Кого вы считаете нормальным?.. – руки Льва Ароновича сделали косое движение друг к другу, одна вверх, другая вниз. – Вы воспитываете своих детей похожими на вас – почему они не могут воспитывать своих детей похожими на них?.. Второй ребенок у них копия папа.

– А первый?

– Первый утонул. Она отвлеклась, и он захлебнулся. В ванне. А что, мало погибает детей у нормальных родителей?

Я усиленно кивал, но, по-видимому, так и не сумел стереть со своей физиономии выражение оторопелости, – и Лев Аронович внезапно замкнулся и начал смотреть в окно, за которым уже мелькали солнечные карельские сосны. Я лихорадочно нашаривал, чем бы смыть следы своего святотатства, но холод, исходивший от Льва Ароновича, отключил мой отражатель чужих мечтаний. Даже Леша сполз с сиденья и, хватаясь за спинки кресел, побрел куда-то в хвост, подальше от полюса. Поэтому я вздрогнул без всякой надежды, когда Лев Аронович вдруг привстал на стременах и начал что-то высматривать позади. “А ну-ка пусти”, – вдруг дружески дотронулся он до моего колена, и я снова вздрогнул – на этот раз от радости. Через некоторое время он пробрался вперед к

Жене и, негодующе надвинувшись на нее, принялся рассказывать о чем-то явно возмутительном. Она тревожно взблескивала краешком очков и вертела своей ассирийской гривкой, словно пойманная птичка.

А передо мной вдруг снова возник Леша:

– Экспе-рыт, а Лев Уронович говорит, что меня накажут… Крапивой по заднице.

– Да нет, он шутит, а что ты натворил?

– А почему ты думаешь, что он шутит?

– В наше время так не наказывают. А за что тебя хотят наказать?

– А как наказывают?

– Ну, не физически, неважно. В общем, крапива тебе не угрожает.

– А что угрожает?

– Да ничего, я думаю, особенного не угрожает.

– Нет, угрожает!!!

Внезапно его лицо страдальчески исказилось, и он совершенно по-детски заревел. Слезы мгновенно залили его налившиеся малиновые щеки. Я сам, в который раз, едва не расплакался вместе с ним.

– Ну что ты, что ты, успокойся… глупыш, – в последний миг успел я удержать ласковое, казалось бы, слово.

Я повлекся выяснять, что же все-таки натворил несчастный Леша.

– Он добрался до пепси-колы и выпил столько, что пена пошла из носа! – возмущенно встряхнул листовскими сединами Лев Аронович.

– А у него диабет, ему сладкое нельзя, – грустно разъяснила Женя. -

Ладно, Лева, я должна заняться паспортами, скоро граница.

Только тут до меня дошло: это же Финляндия … Ведь предметы делятся на здешние и нездешние. И все здешнее – это скука, а нездешнее – поэзия.

Когда Женя повела нас перекусить в приграничный ресторанчик, из автобуса вдруг раздался страшный грохот: мы забыли колясочников в трюме. Это и есть секрет счастья номер три – не помнить о тех, кто внизу.

Все-таки не зря мы в девяносто первом шли на баррикады – скатерти были сравнительно чистыми, утилитарные предметы, вроде бутылок с иностранными наклейками, уже не использовались в эстетических целях

Все-таки не зря мы в девяносто первом шли на баррикады – скатерти были сравнительно чистыми, утилитарные предметы, вроде бутылок с иностранными наклейками, уже не использовались в эстетических целях

– одни официантки все еще хранили советскую гордость, хотя бы взглядами давая нам понять, что мы никто. С отрадой, многим незнакомой, я разглядывал слезливые помидоры, агатовый перец и халцедоновые огурцы, поскольку далеко не все мои сотрапезники следовали главному стремлению всякой культуры – заслонить реальность декорацией: они слишком охотно и широко открывали, что у них внутри.

Лев Аронович подсел к нам с Женей, и она тут же с непонятной подковыркой обратилась ко мне блестящими от вишневого сока вишневыми губками.

– Как вы считаете, это хорошо, когда один человек служит другому?

– Христианство считает жертву высшей ценностью… – промычал я.

– А иудаизм считает, что нельзя и отдавать себя в жертву, и принимать жертву. Ничья кровь не краснее! – ее очки взблеснули азартом отличницы. – Отдавать жизнь можно только Богу. А все остальное идолы.

– Богу… – профиль изможденного Листа презрительно смотрел мимо нас. – Да что он сделал для меня, этот твой бог?!. За что он меня покарал?!.

Лев Аронович опрокинул еще одну стопку “Русского стандарта” и непримиримо замолчал, красный от жары и теперь еще, увы, и от водки.

Женя тоже раскраснелась.

– А ты что сделал для Бога?!. Ты не соблюдаешь шабат, не соблюдаешь кашрут! Ты не женился на еврейской женщине, не родил еврейских детей!

Если бы это возглашалось с пафосом, меня бы вывернуло прямо на овощной натюрморт. Но в Жениных словах звучала лишь девчоночья запальчивость.

– Еврейских детей?!. Да мой ребенок получше всех твоих пейсатых!..

– Да если бы он был, как ты выражаешься, пейсатым, он бы сидел на общем седере наравне со всеми, я сама в Израиле видела!

– Чего я не видел в твоей Израиловке – моя родина – Россия!

– В Израиле бы твоего Максика устроили, научили себя вести…

– Это вы у него должны учиться, как себя вести!

– А почему же его все время бьют?

– Сволочи потому что, потому и бьют.

– А когда он сам ударил Жору Карпухина, это как?..

– Значит, Жора его чем-то обидел. Просто так он никого не тронет.

– А чем тыего обидел, когда он тебя ударил ногой по голове? Ты сам рассказывал, как ты полчаса лежал на снегу…

– Значит, обидел. Такой доброты, как у моего Максика…

– А когда он ребенка из коляски выбросил?

– Он просто хотел с ним поиграть, а папаша сам на него набросился.

Ребенок-даун никогда не тронет другого ребенка!

– Скоро тридцать лет, а он все ребенок!.. И он не даун, он кретин.

– Сколько раз я просил тебя не оскорблять ребенка-инвалида!!!

– Это не оскорбление, это диагноз.

– Вот и держи его при себе. Очень уж ты ученая…

– Да уж побольше… Когда я еще работала в Сюллики, у одной женщины родился ребенок-даун. Мы позвали ее с мужем в наш центр, хотели показать, как им здесь хорошо. И привели самого смирного. А он увидел младенца у них на руках и вдруг как его треснет!.. Они не ожидали, даже закрыться не успели. Он ударился головкой об стенку, была черепно-мозговая травма… Нас потом всех чуть не пересажали. Это как бойцовые собаки – она может год вилять хвостом, а потом вдруг цапнуть. Немотивированная агрессия.

– Теперь ты его с собакой сравниваешь?!. – Лев Аронович с громом отодвинул стул и исчез – только мелькнули в окне развевающиеся седины.

За усердно жующим банкетным столом кое-кто из родителей озадаченно покосился в нашу сторону, а дети продолжали жевать, как жевали. Женя выглядела смущенной, однако без признаков раскаяния.

– Они меня так достали своим враньем, – придвинувшись ко мне через столик, тоном обиженной заговорщицы пожаловалась она. – Как будто только их дети чего-то стоят, как будто они одни герои… А я, между прочим, тоже своего сына вырастила совершенно одна. Очень хитро у них получается: с одной стороны, нам не на что жаловаться, раз у нас нормальные дети, а с другой стороны, наши дети в подметки не годятся их уродам!.. Как только в “Огонек надежды” попадет какой-нибудь нормальный ребенок – он же сразу все обегает, тысячу вопросов задаст – так они все разом накидываются: ах, какой он невоспитанный!..

– Это так по-человечески… Самым несчастным нужен совсем уж непроглядный сказочный слой, а нам сгодится и потоньше.

– Вы считаете, правды вообще не существует?..

– В точку. Сказать: “Я более прав, чем ты”, все равно что сказать:

“Мои интересы важнее твоих”.

– Но я, по крайней мере, из-за своих сказок не забываю, что моему ребенку на самом деле нужно. А Лева своего обожаемого Максика одевает в старые мамашины сапоги, в пиджак с распоротой подмышкой… У него ведь и зубы ужасные… Лева его разбаловал так, что он теперь без него шагу не сможет ступить – или сам куда-нибудь провалится, или его побьют. В интернате же его сразу заколют – и все из-за Левиной

преданности … “Злые” родители заставляют и постель убирать, и воду носить – и дети их вполне могут без них обойтись. А добрые душат детей своей любовью!.. А когда им об этом говоришь, у всех одна песня: я мечтаю его пережить. Да что же это за родители, которые мечтают пережить своих детей! И многим из них даже в интернате, в конце концов, будет лучше, чем дома. Где они вообще сидят в тюрьме!

И Лева держит Максика в тюрьме. Только дает ему жирной еды по две порции, которой ему нельзя. И тот потом в сортир бегает всю ночь. И притом не всегда добегает…

Удар за ударом по моей едва завязавшейся красивой сказке…

– Вы сказали – немотивированная агрессия. А разве агрессия бывает немотивированная?

– Не бывает, конечно. У нас в Сюллики один тяжелый лупил всех подряд – вдруг подойдет, и бац по морде! А я догадалась: он таким способом добивается внимания. Когда он хорошо себя ведет, его никто не замечает – а тут сразу все начинают бегать, кричать, куда-то его волокут, фиксируют, колют… А я начала вовлекать его в разные коллективные дела – пускай путается под ногами, – и он перестал драться.

– Совсем как мы… Нам ведь тоже хуже всего, когда мы никто.

– Правда! – она так широко распахнула свои умненькие глазки. – Я всегда удивляюсь, как вы все живете, атеисты… Кто не чувствует на себе взгляда Господа.

Только сверхдетская серьезность и внезапно вспыхнувшее в ее волосах сапфировое зарево позволили произнести такую напыщенность без фальши.

– А правда, что дауны… Что люди с синдромом Дауна очень добрые?

– Конечно, они не злые… Но ведь добрый человек должен чем-то жертвовать? А чем они могут жертвовать, у них же ничего нет… Я считаю, – Женя понизила голос до окончательной подпольности, – что у

Максика никакого синдрома Дауна нет. Просто его мамаша родила от остяка, а чтобы скрыть, объявила его дауном. А он на самом деле просто монголоидный кретин.

Мне показалось, я окончательно тронулся: некий призрачный остяк, более культурно – селькуп, не то хант сопровождал меня с младенчества: моя мама очень гордилась, что ее ученик Петя Мандаков

поступилв Ленинграде и сделался выдающимся селькупским, не то хантским поэтом. Когда Мандаков был увенчан Госпремией Эрэсэфэсэр, я даже хотел из ностальгических чувств купить его “Избранное”, но тут, как на грех, познакомился с его переводчиком, монголоидным евреем.

Босс зазывал его в свой чум на улице Ленина и объявлял: требуется стихотворение “Я твой олень – ты моя олениха, я тебя люблю – ты от меня убегаешь”. И слуга чужого вдохновения за полчаса вынашивал из этой капельки семени целую балладу: ай-ай-ай, ты моя олениха, твои рога как кедровник, твой мех как ягель, – больше наплетешь – больше огребешь…

– Левина жена ужасно хитрая, она же явная ведьма, – тем временем ябедничала Женя. – Все знали, что она ходит к этому остяку, а Леве она объяснила, что у Максика хромосома повредилась из-за неправильной астрологии.


В пограничном дюралевом ангарчике блаженные ждали своей очереди так же невозмутимо, как только что жевали. Один Леша в неизменной позе снятия с креста пытался бродить по залу, про каждую невидненькую женщину в военной форме настойчиво допытываясь: это финка? а это? а почему вы думаете, что не финка?.. Тоже, стало быть, нуждался в нездешнем. Но теперь для нас здешним сделалось все…

И в чистеньком городке, где мы еще раз остановились передохнуть, -что-то вроде Куусаемкошку, – тоже было не на чем остановиться глазу, то есть мечте: металл, стекло, вылизанный бетон – идеальная фабрика для жилья, но я не умею восхищаться

удобствами . Оставались только звуки: старый верный Вяйнемёйнен и кователь Ильмаринен, Похъёла, страна тумана, Лоухи, Похъёлы хозяйка, и веселый Леминкяйнен, Кюллики, девица-цветик, кантеле из кости щуки…

Даже Леша это понимал: по солнечному торговому цеху он побродил совсем недолго – выбрал раззолоченную шоколадку, развернул, откусил и положил обратно под озадаченным взглядом свеженькой, румяной продавщицы – и тут же перешел к более высокому занятию: “Экспе-рыт, пойдем знакомиться с финками”. Подходил он исключительно к пышным блондинкам. И этаким глистообразным матадором начинал разглядывать их в упор и мимо, покуда они не одаряли его чарующей улыбкой. Тогда он взывал ко мне: “Экспе-рыт, скажи ей, что я ее люблю”. “Хи лавз ю”, – как бы извиняясь, сообщал я избранницам, но женщинам, по-видимому, ничье внимание не кажется излишним. “Ай лав хим туу”, – растроганно отвечали они. “Где тебе больше нравится – в России или в

Назад Дальше