42 - Томас Лер 13 стр.


Годами. После тринадцати безночных недель мне казалось, что такие массивы времени невозможно выдержать. В другой раз, опустившись на стул в нашей кухне, я долго взирал на пачки купюр, беспорядочно сваленные мной на столе. Никогда уже не узнать, было бы мне сейчас лучше или хуже, если бы в последние настоящие месяцы мы с Карин жили в ладу. Частые поездки, развлечения поодиночке, избыток алкоголя в компаниях, избыток трезвых разговоров наедине. Уверенная, все жестче, манера общения Карин, должно быть, неизбежная после всех пациентов, профессиональная болезнь, загнала меня в тупик, в мечтательно засасывающий тупик между ног Анны, и все же без принуждения, а потому непростительны те пять инфракрасных распаленных минут в фотолаборатории, в циничном и жалком для нас теперь месте. Наверняка сейчас, и сейчас, и сейчас, пока аналоговые часы на кухне показывают 12:48:53, Анна, гораздо живее, чем в моих воспоминаниях, идет через проклятие вместе с Борисом. При взгляде на стул в спальне, куда Карин обычно вешала свои вещи, мне наконец ударила в глаза красная полоска. Я вытащил из-под летнего костюма блузку макового цвета, какую я в несчастном возбуждении запихивал в джинсы псевдоклона на лозаннской платформе. Разумеется, это был тоже клон из обычной текстильной фабрики Тайваня. Карин пребывает в том же состоянии, что и ее более красивая, ошпаренная кофе близняшка, и восьмилетний Кристоф, открывающий мне дверь в соседнюю квартиру, и его необъятная мама Лаура, которая уже больше недели одаряет меня теплейшим гостеприимством, — это стало мне теперь абсолютно ясно, точно для доказательства хватало одного предмета одежды. Она не будет исключением. Для ледникового периода она — как все остальные.

Я еще раз подошел к моему письменному столу. Нажал на кнопку компьютера, которая с щелчком поддалась. Может, вся информация об отпуске Карин изгнана в безгласное ныне электронное царство, мозг коего столь же скудно может открыть нам свое содержимое, как и человеческий, выложенный на разделочной доске анатома. Вокруг бессильной клавиатуры, помимо ЦЕРНовских брошюр, лежали фотографии, книги, документы для других проектов. Удар между лопаток пробивает все панцири, доспехи, защитные слои. Я отрекаюсь от моей профессии, решил я, стоя у стола и бессильно опустив руки. От моего брака. От моей любви. Нам надо выбрать новые имена, предложил однажды Дайсукэ — каймё, посмертное японское имя, покупается у буддийских монахов, самое дорогое (пачки цвета рыбьих тушек на кухонном столе), с самым благородным окончанием — не проблема для нас. Адриан-дайси через десять дней мучительной близости обретает себя, выбираясь из собственного кухонного окна по водосточной трубе, бездействующей уже три месяца. Прильмайерштрассе. Наискось через Карлсплац. Нойхаузерштрассе. Запись в настольном календаре Карин дала мне, как я думал, единственный шанс: берлинский адрес ее подруги Кристины, с которой они вместе уехали. Может статься, у Кристины найдется название отеля или какой-нибудь план путешествия. Я шел по парализованному, ледяному, солнечному Мюнхену, мимо придушенных прохожих, к ироническим скульптурам туристов под Колонной Девы Марии[34], голодари за бело-голубыми накрытыми на улице столами, держащие перед незакрывающимися ртами крендели и куски белой колбасы, ливерный паштет и ниточки квашеной капусты, Танталы в баварских национальных костюмах, такие же пестрые, тихие и далекие, как фигурки танцующих бочаров на фасаде Ратуши. Перед свежим трупом магазинчика деликатесов, хорошо знакомого мне раньше, сидит уличный музыкант, заставляя публику понервничать, но он настоящий профи, невозмутим, он еще пять лет подождет, прежде чем сыграет незабываемый аккорд. Сгорбленная старушка за его спиной придерживает для меня стеклянную дверь. Я наполнял рюкзак так торопливо, будто меня могли застичь, и с такой идиотской жадностью, словно продуктов должно было хватить на всю двухнедельную прогулку до Берлина.

3

Если за много месяцев не удается найти выход, задумываешься о дороге. Чтобы передвигаться под сенью проклятия более или менее уверенно, Борис с Анной выбрали тот же способ, что и я. Трансъевропейский маршрут[35] № 1: От Швеции до Апеннинского полуострова. № 2: От Северного моря до Ривьеры. № 3: От Атлантического океана до Черного моря. № 4: От Гибралтара до Пелопоннеса. № 5: От Атлантики до Адриатики. № 6: От Балтийского моря до Эгейского. № 7: От Португалии и Испании до Словении. № 8: От Северного моря до южной Болгарии. № 9: От северной Испании до Балтики. № 10: От Балтийского моря до Средиземного. № 11: От Северного моря до Мазуров. Европейские дороги дальних странствий раскинулись по континенту, как сети робкого, хоть и гигантского паука, который по-быстрому, не тратя лишних усилий, решил зашнуровать территорию заколдованного замка. Но его нити несокрушимы, их больше не оторвать от земли, это трещины в граните времени закостенелого мира, вдоль которых мы идем, если не хотим дни напролет блуждать по автострадам и магистралям, шаг за шагом отчаиваться в пустынных и безбрежных областях. Дороги дальних странствий обещают занимательность, красоты, спокойствие (хотя это — извращение). Анна говорила, что ей до сих пор становится жутко или, по крайней мере, как-то не по себе, словно все было запланировано уже давным-давно, когда она видит на стенах домов, на заборах, на деревянных столбах и деревьях условные обозначения этих дорог, часто в окружении болванчиков, словно пытающихся спрятать знаки: диагональный крест, ромбы, зеленый треугольник на белом поле, желтые круги, насаженные друг на друга поперечные полоски, напоминающие флаги. Как символы апокалипсиса, рассеяны по континенту эти маленькие путеводные звезды, и, замечая их, часто расположенных по ходу древней паломнической или соляной дороги, понимаешь, что ты как в воду канул в проклятие.

Борис и Анна за свои пять лет, как и я, не нашли ни единого исключения. И так же состарились на пять лет, когда все вокруг законсервировалось в прекрасном сне. Мимолетнейшее и непостижимое когда-то настоящее отныне всегда перед нами, и мы видим его колоссальный, неумолимый, окаменевший лик, что подобен Северной стене Айгера[36], нависающей этим сияющим вечером над Гриндельвальдом. Настоящее выбито десятками тысяч ударов долота из голубого льда небосвода. Гранитно-ожесточенное. Незыблемое. Если точнее присмотреться, как считает Борис, настоящее всегда было самым могучим из времен. Но поскольку мы утекали прочь и вместе с нами все плыло в большом ленивом потоке, поскольку мы верили, будто скользим, подгоняемые ужасной грязевой лавиной прочего мира за спиной, а растопыренными руками и набухшим челом мыслителя протыкая пустой кокон будущего, от нас оставался сокрыт истинный и окончательный облик настоящего. Настоящее благородно, точно и несомненно, возвышенно и отчетливо, как массивный наконечник Северной стены. Оно заявляет о себе. Никто и ничто не обладает такой уверенностью. Желтые крапинки недавнего прошлого, когда мы поднимались горным лугом одуванчиков, вписаны в наши персональные учебники истории, как и следующее мгновение, когда мы вновь достигнем Женевы и призовем Мендекера к ответу за РЫВОК, за этот маневр в духе досадного научно-фантастического романа. Уже и представить невозможно, что мы когда-то могли думать о топоре, о бешеной многократной гильотине, вновь и вновь разрезавшей и без того худосочную частицу секунды, на дольки, пленочки, мембраны, неизмеримые, бесконечно минимальные девственные плевы времени. Настоящее не распадается. Тихо и ясно покоится оно в нашем дыхании, пока наши взгляды покоряют нагромождения скальных соборов, разорванные поля льда и смертельные обрывы Стены. Ни одна фотография или пленка не будет слишком тонка, чтобы не вместить нас. И все же мы живем на островах, в долговечных и комфортных убежищах под солнцем, которые меняем, закрывая и открывая веки, навечно в приятной тени воспоминания, навечно с легким ветерком будущего на лице. Борис и Анна рядом, на раскаленном пять лет подряд асфальте главной улицы Гриндельвальда. Их дыхание, их движения, пот на их лицах, наждачный звук случайно соприкоснувшихся рюкзаков, легкое гладкое трение кожи о кожу, когда мы рядом, сейчас, в нашем настоящем, где есть движения и длительность. Разрезание неестественно. Стоп-кадра никогда не существовало, хоть он и раскинулся перед нами в ослепительном солнце, обрамленный только бездной неба и циклопическим скальным барьером Айгера, Шрекхорна и Веттерхорна, заперев позади себя мир, давно уже ставший для нас камнем. Двадцать секунд — так инструментальные мошенники с их энцефалографами и лабораторными аппаратами однажды определили самое большое из вероятных растяжений острова Настоящее, максимальный стоп-кадр, рекордное глиссандо сознания, когда человек воспринимает все единоотлитым Сейчас. Однако спустя пять лет, которых хватило для фальсификации бесчисленных результатов и отчетов, нас больше всего терзает, что по-прежнему вокруг нас неподвижный кадр, безмерно аутентичный, невозможный недвижный мир, по которому мы все так же бестолково идем, давно уже как прожженные хроники, шизофреники и параноики, преспокойно болтающие о своих химерах и приглашающие друг друга в свои личные галлюцинации.

Мираж Гриндельвальда тихонько отзывается на наши шаги. Навстречу нам — японка средних лет, солнечные очки в волосах, три сумки через плечо, нога поднята над тенью, выжженной на асфальте. На отели за ее спиной, привычное швейцарское смешение традиционных деревянных домиков и чистых кубиков бетона, указывает сноп из примерно десятка стрелок, оранжевых приветов Зенона, в направлении которых послушно следуют непоколебимые туристы. Две пожилые супружеские пары и двое юношей, опять-таки японцы. Разумеется, совпадение. Но оно заряжает нас напряжением, ибо, видимо, дни потрачены на обход не напрасно. Мы идем по середине не особенно запруженной машинами улицы, как договорено, в форме трилистника — Борис чуть впереди, мы по бокам — касаясь друг друга рюкзаками, как персонажи абсурдного вестерна из жизни следопытов; естественно, у каждого в руке пушка со взведенным курком.

4

Противоречивость и абсурд нашей ситуации никому не удавалось изобразить так беспощадно, как Хаями на первой ежегодной конференции. И, к сожалению, никто, кроме него, не предложил решения оригинальнее и теории продуманнее — так считали Борис с Анной и, пожалуй, отчасти я. Так что инсценировка РЫВКА, скорее всего, его заслуга, нежели мендекеровской команды. Его теория, по крайней мере, предлагает путь, гипотетический отрезок рельсов, по которому возможно постараться чуть сдвинуть колоссальный мировой локомотив, не нарушая правила его управления. На острове Руссо, в наше предновогоднее лето, он с непримиримой остротой указал на противоречия всех на ту пору известных теорий. Его охотно слушали как своего рода независимого эксперта, поскольку он был профессором физики, однако не сотрудником ЦЕРНа, а приглашенным коллегой из проекта Супер-Камиоканде, исследовательской группы, погрузившей внутрь японской горы Икенояма стальную цистерну с 50 000 тоннами сверхчистой воды. К тишайшим протоновым распадам в нем прислушивались, пока можно было прислушиваться, 11 000 стеклянных шаров с медицинбол величиной.

— Да он как Лейбниц, у него голова-пуля, — сказал однажды Дайсукэ. — Вот увидите, к Рождеству — бац! Он всем покажет!

По версии Хаями, не приходилось сомневаться в истинности, в бесшовной аутентичности нашего окружения, равно как и в вопиющей нелогичности хроносферы. Каким образом мы дышим, как циркулируют кислород и воздух, когда ничто вне нашей сферы не шевелится? Каким образом наши островки времени без помех передвигаются, когда любой бумажный самолетик, мяч, нож, пуля застревают в невидимой оболочке? Почему мы гасим своим приближением радиоволны, но не свет? Даже на второй ежегодной конференции — сомнительно-карнавальный характер которой отбил у меня всякую охоту к дальнейшим встречам — никто из по-прежнему неутомимых ЦЕРНистов не смог ни получить, ни пронаблюдать за пределами сферы даже малой электрической энергии. Тем не менее электрохимические процессы в нашей нервной системе, бесспорно, продолжались. Магниты превращаются в наших руках в бессильные металлические обломки. Наше поле размягчает ВАС, болванчиков, ВАШИ могучие нехронифицированные саранчовые полчища, но при этом для ВАС не вспыхивает ни единый луч света, и ВЫ не обретаете ни дара речи, ни сознания. А если мы желаем позабавиться с мышками, мошками или муравьями (Хэрриет когда-то планировал выстроить изощренную систему стеклянных и пластмассовых трубочек, по которым беспрестанно ползали бы насекомые, чьи перемноженные между собой мини-хроносферы создавали бы для нас все более просторные вольеры свободного времени), то будем разочарованы видом неподвижного тельца на ладони (зато уже несколько лет никого не кусали комары).

— А от всего этого окончательно рехнуться можно. — Озорно и неуклюже Хаями махнул рукой в сторону моста Монблан.

То, снаружи — взрывоопасное безумие, пока в нас тикают часы, а там замирают вплоть до последнего бахвалистого десятичного знака лабораторных хронометров на атомных колебаниях. Если в нас — время есть, а снаружи — его нет, тогда на протяжении пяти невозможных лет должны были свирепствовать релятивистские демоны-разрушители, с гравитационными водоворотами, черными дырами и белами анти-дырами, с чудовищно искривленными координатными сетками, где световые лучи обгоняли бы себя самих, выстреливая сквозь месиво часов, плавящихся в огне ядерного синтеза. Этого мало. Почему парадокс Зенона оказался неверен или, точнее сказать, его так легко было отбросить? Он исходил из того, что раз стрелу нельзя привести в движение, значит, она находится в абсолютном покое. Однако этот покой, срез замороженного мира, был невозможен, никогда не реализуем, потому что под секундой Планка, под рейкой высотой всего 10 в минус 43-й степени секунд, не сможет пролезть и самый замечательный танцор лимбо, а следовательно, фотография мира не может существовать, разве только в камере Вильсона[37] или при помощи полыхающей универсальной протоплазмы, пены ближайшего будущего.

— Если стоп-кадра нет, мы опять-таки оказываемся в театре иллюзии! — крикнул Шпербер, выбросив вперед руку, будто намереваясь разбить витрину между нами и озерным пейзажем.

— Называйте это иллюзией. Какая разница? — ответил Хаями.

На первой конференции он отказался изложить свою теорию. Многие считали, что он попросту блефует. На второй конференции я узнал от Дайсукэ, что, подобно мне, Хаями уже двенадцать месяцев ищет свою жену. Огненную Лошадь[38] — вот как отважен он был когда-то. И вместо того, чтобы радоваться наконец-то свободе, Хаями корил себя теперь за невнимательность к планам швейцарского путешествия супруги. Нельзя сказать, будто этот щуплый лысеющий человек с почти европейской внешностью производил на всех отталкивающее впечатление. Но в своей пугающе непринужденной, хотя не без юмора, манере он казался способным к чему угодно.

Доверие необходимо. Если Анна застрелит меня, к примеру, сейчас, сквозь вертящийся стенд с открытками, я получу по заслугам (вспышка, хлопок, смешенье боли и сладострастия под взглядом ее спокойных глаз). А вот стать жертвой Бориса мне совсем не хотелось: была в этом некая отелловщина. Северная стена, словно бы наступающая на нас каждый миг ледяной страшной королевой, погубила более шестидесяти скалолазов. Может, их было шестьдесят восемь, и, подобно нам, пленникам окоченевшей тишины, они заключены в их последнем холодном настоящем времени. Смех Анны, краткий и проникновенный, первый смех, который я слышу за два с половиной года, вызван оформлением витрины. Под висящим в центре альпийским рожком воткнут японский флажок, словно герб двадцать седьмого швейцарского кантона. Крохотный флажок с красным пятнышком то и дело появляется на киосках, на стойках регистрации в отелях, перед банками и магазинами, в лапках чучел сурков. Словно бы Хаями усеял городок подсказками или дразнилками, к которым относятся и бесчисленные манекены его земляков, среди которых мы опасливо обходим стороной пожилые и щуплые мужские особи, хотя для открытой засады достаточно всего лишь солнечных очков или наклеенных усов. Бац! Огненный цветок ханаби[39] распускается на вечно одинаковой первой странице маскировочной «Нойе цюрихер цайтунг». Хотя бы на основании статистики Хаями должен был искать жену или в Церматте, или в Гриндельвальде — на четверть японские швейцарские горные деревни, международные ярмарочные площади, некогда шумные, дорогие и многоязычные. Теперь все вокруг тихое и бесплатное, и мы слышим только речь рыб.

В предпоследнем из доступных мне бюллетеней доктор Магнус Шпербер присвоил гипотезе Хаями, объявленной на второй ежегодной конференции, официальное название «Теория АТОМов» — Анонимных Тихоходных Объектов, или Монад.

«…Вследствие бесконечного множества простых субстанций существует как бы столько же различных универсумов, которые, однако, суть только перспективы одного и того же соответственно различным точкам зрения каждой монады»[40].

Я отыскал в Женеве лишь французское издание «Монадологии» (изд. Э. Бутру, Париж, 1881), с которым свыкся, но подарил затем, в марте третьего года какому-то безучастному бедняку на — для Хаями вполне возможный — случай, если букинистические лавки вновь заработают. Различные миниатюрные универсумы, псевдоземные шарики размером со свернувшегося калачиком белого медведя, микрокосмические мячики с невидимой оболочкой, в которых мы витаем (на своих двоих), подобно икринкам, мясным начинкам, безбилетникам, командирам самолетов или вообще богам. Мир морочит нас. Но мы ускользнули от него и не подчиняемся его времени. Тот факт, что он тихо лежал перед нами как препарат перед патологом-демиургом, что мы были властны его изменять и использовать, что мы не лопались и не задыхались, что, насколько нам было доступно проверить, наши точки зрения превосходно сочетались друг с другом, — все это указывало на нечто активное и совершенно невероятное, на действие в понимании Лейбница, на вмешательство высшего разума, более развитой цивилизации. Любые физические, логические и прочие парадоксы, которые не давали нам покоя, моментально исчезали, если допустить присутствие технологии, настолько же превосходящей нашу, насколько обиталище ее изобретателей удалено от Земли. Моделью нашего существования в таком случае становился беспечный безбилетник. При этих словах каждый невольно стал искать вокруг себя пульт управления, контрольный дисплей бортового компьютера, хвостовые и боковые рули, фазерные пушки, красный рычаг реверсирования тяги, аннигилятор и десяток прочих спрятанных в воздухе приборов, обязательных для одноместного космического корабля, и казалось, прозрачные боковые стенки наших сфер раздуваются, да и у нас самих наблюдалась экспансия микроуниверсумов, ведь из банальных жертв времекрушения нас вдруг повысили до командиров инопланетной звездной флотилии мыльных пузырей. Территория острова Руссо показалась нам вдруг слишком маленькой и тесной, как аттракцион для невидимых машинок на монадологической ярмарке, пока мы вновь не вспомнили, что все вместе сидим в одной ракете-носителе и потому не боимся столкновений друг с другом, как какие-нибудь осторожные курсанты.

Назад Дальше