«…Вследствие бесконечного множества простых субстанций существует как бы столько же различных универсумов, которые, однако, суть только перспективы одного и того же соответственно различным точкам зрения каждой монады»[40].
Я отыскал в Женеве лишь французское издание «Монадологии» (изд. Э. Бутру, Париж, 1881), с которым свыкся, но подарил затем, в марте третьего года какому-то безучастному бедняку на — для Хаями вполне возможный — случай, если букинистические лавки вновь заработают. Различные миниатюрные универсумы, псевдоземные шарики размером со свернувшегося калачиком белого медведя, микрокосмические мячики с невидимой оболочкой, в которых мы витаем (на своих двоих), подобно икринкам, мясным начинкам, безбилетникам, командирам самолетов или вообще богам. Мир морочит нас. Но мы ускользнули от него и не подчиняемся его времени. Тот факт, что он тихо лежал перед нами как препарат перед патологом-демиургом, что мы были властны его изменять и использовать, что мы не лопались и не задыхались, что, насколько нам было доступно проверить, наши точки зрения превосходно сочетались друг с другом, — все это указывало на нечто активное и совершенно невероятное, на действие в понимании Лейбница, на вмешательство высшего разума, более развитой цивилизации. Любые физические, логические и прочие парадоксы, которые не давали нам покоя, моментально исчезали, если допустить присутствие технологии, настолько же превосходящей нашу, насколько обиталище ее изобретателей удалено от Земли. Моделью нашего существования в таком случае становился беспечный безбилетник. При этих словах каждый невольно стал искать вокруг себя пульт управления, контрольный дисплей бортового компьютера, хвостовые и боковые рули, фазерные пушки, красный рычаг реверсирования тяги, аннигилятор и десяток прочих спрятанных в воздухе приборов, обязательных для одноместного космического корабля, и казалось, прозрачные боковые стенки наших сфер раздуваются, да и у нас самих наблюдалась экспансия микроуниверсумов, ведь из банальных жертв времекрушения нас вдруг повысили до командиров инопланетной звездной флотилии мыльных пузырей. Территория острова Руссо показалась нам вдруг слишком маленькой и тесной, как аттракцион для невидимых машинок на монадологической ярмарке, пока мы вновь не вспомнили, что все вместе сидим в одной ракете-носителе и потому не боимся столкновений друг с другом, как какие-нибудь осторожные курсанты.
Если принять главное допущение теории Хаями, существование и действие высшей силы и технологии, тогда вся теория кажется обоснованной и законченной, словно ты захлопнул за собой незримую плазменную дверцу шарообразного АТОМа. Потому мы доверяли этой теории чуть больше (или же не доверяли чуть меньше), нежели теории музея и прочим мозговым хитросплетениям. В гуще наших терний, от месяца к месяцу, из года в год все реальнее и плотнее, так что ее уже не прорезать ни садовыми ножницами, ни циркулярной пилой, жажда объяснения возрастала до фанатичного волчьего аппетита пятой фазы. Теория Неопознанных Ходячих Объектов сполна утоляла нашу жажду. Хроносферы представали тогда Лейбницевыми перспективными различиями, взглядами из разных иллюминаторов.
— Хочется внимания, — сказала Анна. — Большого невидимого дяди, божественной машины марки «Папа».
— А им окажется плохо выбритый марсианский биолог в неряшливом лабораторном халате, склонившийся над нами, крысами, — подхватил Борис.
На вокзале Гриндельвальда, который мы обыскивали с пистолетами наготове, походя на вооруженных подопытных зверей или фиктивных капитанов божественных самолетов, наблюдались только безопасные окаменелости. Никакого мусорного кассибера. В смерти мадам Дену, возможно, была повинна ошибка юстировки, как и в самоубийстве Сильвана, что позволило ему выпрыгнуть из ЦЕРНовской башни. С тех пор заработала адаптация к среде. Стеклянные шары детектора Супер-Камиоканде, сверхчистые воды которого Хаями, видимо, слишком долго бороздил на надувной лодке, вдохновили его на таинственную и диковинную логическую модель, заявил тогда на острове Руссо физик Лагранж, выразив, пожалуй, мнение большинства ЦЕРНистов. Хаями невозмутимо выслушал остроты и возражения коллег. Сколько я его помню, он появлялся всегда в одном и том же, отчасти детском наряде — белые кеды, бирюзовые штаны и полосатая рубашка с короткими рукавами, из нагрудного кармана которой он еще на первой конференции достал плоскую коробочку размером с блокнот. Ни один из ЦЕРНистов не мог объяснить, почему не работает калькулятор на солнечных батарейках.
— А с кардиостимулятором Мендекера все в порядке, — по секрету рассказал мне Борис, когда я в Интерлакене еще сомневался, оправдан ли гриндельвальдовский крюк.
Как знать, быть может, начальник по частицам жив только потому, что прибор запрятан глубоко внутри тела (ни у кого из нас не было охоты проделать аналогичный опыт с маленькими батарейками для часов). Подобные противоречия укрепляли теорию АТОМного разума, присутствие великого игрока в бисер. Но почему над нами не ставят никаких экспериментов, позволяя годами блуждать по стоп-кадру, — вот в чем неразрешимый вопрос. Я задаю его уже в сотый раз, и теперь для разнообразия вслух.
— Потому что именно в этом эксперимент, видимо, и состоит, — почти хором отвечают Анна с Борисом.
Мы не знаем, что делать дальше. Дойдя до восточного конца деревни, устало падаем на пластиковые стулья закусочной, откидываемся назад, и каменная стена Веттерхорна, за подножье которой цепляется отчаянный сосновый стланец, уносит нас в уютный и сомнительный, подвластный нам имперфект. Пистолеты на оранжевой скатерти делают из нас телохранителей, посаженных для устрашения перед комнатой босса.
— Ого! «Кар МК9», — уважительно говорит Анна, в то время как я не имею ни малейшего представления, как назвать их элегантные серые стволы парного дизайна. Экспериментатор, должно быть, припишет нам абсурдную склонность к насилию, отметив также наш страх, но и растущее доверие друг к другу, поскольку три неопознанных ходячих объекта уселись вокруг стола, как игроки в покер с непредсказуемым финалом, ведь мы можем запросто перестрелять друг друга. Наверное, в его журнал наблюдений будут занесены мысли за фасадом угловатого лба Бориса, капельки пота на загорелом веснушчатом лице Анны, влажные пятна у нее под мышками, вызывающие у меня беспомощную эрекцию, над чем издевательски посмеиваются марсианские лаборанты на наблюдательном пункте АТОМов. Абсурдность идеи, что именно мы, семьдесят случайных посетителей ДЕЛФИ, избраны для эксперимента, потребовавшего остановки тысяч городов и миллиона людей, не может, по моему мнению, скрасить даже гипотеза еще отважнее, будто бесчисленные другие группы людей топчутся в бесчисленных других копиях мира, где мы являем собой не более чем неподвижную толпу туристов, приклеенных к Пункту № 8. Мне в таком случае ближе иная безумная выдумка, будто опыт планировался надо всеми и повсюду в одном-единственном мире, однако ДЕЛФИ, чьи в высшей степени импозантные технические компоненты с их не вполне кошерными свойствами случайно вступили в реакцию с инопланетной технологией, снабдил нас иммунитетом, облачив в электромагнитно-релятивистские микроквантовые телогрейки против бурь времени, производство которых не было изначально предусмотрено, но оправдало себя и ожидало теперь патента.
Почему вообще ДЕЛФИ и именно Пункт № 8? Борис и Анна могли только повторить аргументацию Хаями. Цивилизация, щедро раздавшая нам свои прозрачные будки-космолеты, в поисках технологического родства и высших достижений человеческого инженерного искусства наткнулась на тысячетонный трехэтажный агрегат, притом случайным образом именно в момент нашего посещения, 14 августа нулевого года. У меня так и крутится на языке вопрос, какие такие ценные плоды они вдвоем принесли для цивилизации АТОМов за пятилетнюю жизнь лабораторных крыс — в качестве пригодных для спаривания, желающих спаривания и, разумеется, непрерывно и самым мерзким образом (но без приплода) спаривающихся особей. Но мы — не инквизиторы. На обследование области Гриндельвальда мы отводим два дня. Я реквизирую панированный шницель у курчавого посетителя, сидящего напротив в тени зонта. Анна пьет минералку его спутницы, и вода радостно пузырится, просыпаясь в руках Анны из пятилетней комы. РЫВОК — самый сильный аргумент для теории Хаями, потому что на третьей и последней конференции, куда я не явился, японец его предсказал.
5
Нарушена флотильная коммуникация. Поэтому все усилия требуется направить на собственную внешнюю оболочку, творение неведомого нам гения. Не надо никаких бессмысленных ночных марш-бросков на восток. Никаких организованных махинаций на заводах и фабриках в надежде запустить хоть что-нибудь или какую-нибудь часть чего-нибудь, поскольку все подобные махинации были и будут безуспешны. Если высший разум позволил нам вопреки всякой физической логике и вероятности гулять по земле, как по новоявленному саду камней, это еще не значит, что нам все козыри в руки. В идеале надо стремиться к коммуникации, к фокусировке сигнала. И ученый не может предложить нам ничего лучшего, чем поиски индивидуального пути, чем попытки разговора, медитации. Ни разу, уверяют Борис и Анна, Хаями не был таким открытым и воодушевленным, как на третьей и последней, абсолютно катастрофической островной конференции (даже Шпербер на нее не пожаловал). Хаями объявил, что через один или два года его усилия принесут плоды. И что за фрукт это будет, гниющие яблоки гравитации, что ли, насмешливо спросил один из ЦЕРНистов, на что японец, пожав плечами, заявил, что результат увидит каждый, кто умеет считать До трех.
5
Нарушена флотильная коммуникация. Поэтому все усилия требуется направить на собственную внешнюю оболочку, творение неведомого нам гения. Не надо никаких бессмысленных ночных марш-бросков на восток. Никаких организованных махинаций на заводах и фабриках в надежде запустить хоть что-нибудь или какую-нибудь часть чего-нибудь, поскольку все подобные махинации были и будут безуспешны. Если высший разум позволил нам вопреки всякой физической логике и вероятности гулять по земле, как по новоявленному саду камней, это еще не значит, что нам все козыри в руки. В идеале надо стремиться к коммуникации, к фокусировке сигнала. И ученый не может предложить нам ничего лучшего, чем поиски индивидуального пути, чем попытки разговора, медитации. Ни разу, уверяют Борис и Анна, Хаями не был таким открытым и воодушевленным, как на третьей и последней, абсолютно катастрофической островной конференции (даже Шпербер на нее не пожаловал). Хаями объявил, что через один или два года его усилия принесут плоды. И что за фрукт это будет, гниющие яблоки гравитации, что ли, насмешливо спросил один из ЦЕРНистов, на что японец, пожав плечами, заявил, что результат увидит каждый, кто умеет считать До трех.
— Трех яблок? — выкрикнул Хэрриет.
— Трех секунд, — напророчил Хаями с нехорошей ухмылкой.
Гениальная оболочка. Божественная машинерия. Лежа в кровати в ожидании сна, я пытаюсь понять, где, в какой радиальной точке внутри меня находится исток этой машины. Между висков, в темной комнате позади глаз, или где-то под грудиной, в центре тяжести между распахнутыми легкими и серым пыхтящим сердцем. Ущипни себя за тыльную сторону кисти, и тут же, по крайней мере в первый миг, центр твоего Я окажется там, будто он и сам — подвижный шар, литой космолет, быстрее скорости мысли снующий под мембраной кожи, ограждающей половину твоей бесконечности. По большому счету, Хаями расширил идею машинерии нашего тела, добавив к ней новую, неосязаемую оболочку или шаровой слой. Словно явились новые боги, которые не утруждали себя объяснением свершенного над нами чуда, походя этим на богов старых. Тиканье наручных часов. Бесшумны самые главные, карманные, мой эталон («Патек Филипп», звездный 89-й калибр, 33 усложнения, оценочная стоимость 6 млн. швейцарских франков[41], позаимствованные у некоего коллекционера, чья молодая африканская жена или медсестра казалась гораздо драгоценнее) и ритмический заяц Пьера Дюамеля, который, навострив ушки, сидит перед охлаждающимся в ведерке шампанским, будто силясь проникнуть взглядом сквозь задернутые шторы гостиничного номера туда, где на фоне Северной стены Айгера под ярчайшим солнцем разложены на лежаках бассейна оглушенные подсыхающие американки, жестковатые немецкие жены банкиров и мягкие швейцарские эскорт-проститутки. При выборе квартиры я вел себя совсем не ПАНично. Анна и Борис после нашего прощания могли без труда проследить, как я направился к манящим пяти звездам замкоподобного отеля. «Кар МК9» лежит далеко, на том же бидермейе-ровском столике с шампанским, и защитником моим будет разве что часовой заяц. Но, пожалуй, акробатический подъем в мой номер через балкон третьего этажа осложнит попытку застигнуть меня спящим, равно как и небольшой блеф, ведь я лежу на кушетке, выгнутой, словно спина гиппопотама, а на двуспальной кровати для отпугивания гостей расположились две женщины (врачи!) в процессе депиляции (утром я туда вернусь).
Мюнхенские секунды не теряют своей шокирующей нормальности, даже если предположить, что где-то здесь, в Гриндельвальде, стоит немыслимая аппаратура (вроде железного коня в сапогах — арт-объект в фойе моего отеля), с помощью которой Хаями произвел мировой сдвиг. Но удручает, что у этого неприятного типа достало сил повернуть изящный рифленый часовой завод на правой внешней стороне вселенского циферблата или, по крайней мере, одним ударом перекрыть энергетический трубопровод всей флотилии АТОМов. Достаточно одного взмаха руки, представляется мне в прерывистом легком опиумном мареве засыпания, взмаха тонкой японской руки, и 1800-метровая Северная стена Айгера опрокинется на нас с той же равнодушно величавой мощью, с какой пять виртуальных недель тому назад вся Мариенплац закружилась гигантской каруселью. Я пришел в Мюнхен, чтобы изъять себя в буквальном смысле этого слова, чтобы устранить все улики своего существования из жизни Карин, когда вдруг раздалась музыка, гитарный аккорд, голоса, когда прогремели по брусчатке шаги, и я как сквозь прорези кинопанорамы увидел краткий голубиный полет, а потом толпу, невероятное (хаотичное, неторопливое) повседневное движение пешеходов, наполнившее собою все вокруг, даже когда само оно уже захлебнулось. Прямо перед моим носом, у пьедестала Колонны Девы Марии, девочка в джинсовой куртке и черной бейсболке. Одетый в мягкие пастельные тона толстый плохо выбритый человек. Его жена с чингисхановским взглядом охотницы за уцененными товарами. Черные железные драконы и змеи у подножия колонны, шипя, извивались под остриями копий и лезвиями мечей вооруженных путти. Князья и рыцари с фасада Ратуши осели, когда их песчаник начал превращаться обратно в биоактивную глину творения.
Как только драконовы хвосты защелкали по красноватому мрамору, мне пришлось встать, нащупать ночник, раздвинуть занавески и несколько минут всматриваться в ослепительно-солнечную реальность, пока я не убедился, что в ней по-прежнему нет ни ветерка. Сап-фирно-синий угол бассейна. Серый лик скалы. Матроны нежатся в шезлонгах, выстроившись подо мной по линии падения, по бокам — вечный лед напитков. Перед возвращением в занавешенную ночь бросаю взгляд на док-торесс, демонстрирующих друг дружке голени с приклеенными розовыми полосками. За три секунды они вполне могли бы успеть проложить просеку среди зарослей, гладкую ленточку надежды, сродни первой скошенной полоске на заброшенном английском газоне. Пока мы не нашли в Гриндельвальде никаких научных аппаратов. Кругом все еще читают газеты от 14 августа нулевого года, недостаточно того, что в телевизорах на детском канале, подпрыгнувшая от боли кошка со вздыбленной шерстью, острыми когтями и оскаленными человеческими зубами сменила мышку, ударившую молотком по кончику кошачьего хвоста: 12:47:45. Почему только три секунды? А зачем больше? Может, Хаями предполагал, что краткий рывок сильнее встревожит нас и заставит поспешнее собраться в Женеве, чем пятиминутный глобальный танец бочаров или немыслимый день свободы, в течение которого мы могли бы созвониться друг с другом, договориться, куда-то добраться на машине или на самолете, что-то подготовить и чему-то помешать. И не опасался ли он, что Гриндельвальд навестят несколько вооруженных зомби (чтобы поймать его или отобрать его оборудование), ибо его местопребывание не составляло тайны после того, как на второй конференции он на глазах многих свидетелей живо и настойчиво старался заманить туда бывших альпинистов, Стюарта Миллера и Дайсукэ Куботу, для совместного покорения Айгера. Он поведал Дайсукэ, что огненная лошадь Кэйко, скорее всего, находится где-то между Юнгфрауйох и Гроссер Шайдегг. Я так и вижу, как в поисках жены Хаями достает из нагрудного кармана рубашки план актуального района прочесывания и определяет путь педантичнейших визитаций, ведущий через каждый отель, каждый дом, каждое кафе, каждый хлев и каждый магазин сувениров. В конце ждут секунды эпифании. Огненная Лошадь открытия мчится сквозь нас, словно мы — лишь дым. Щёлк-щёлк-щёлк — маленький приборчик, который висит на шее Хаями, подобно фотоаппаратам у его соотечественников Канондзуки и Никонсаки[42], включается ровно в момент встречи с Кэйко. «Потусторонние», как он их называл, зеленые молодчики из Лейбницевой галактики, преподнесли подарок ученому на пятилетний юбилей зомби-жизни — регулятор мирового времени и по доброте душевной оживили для него жену на три секунды, так что встреча супругов в футуристическом ресторане с видом на Шильтхорн стала короткометражным фильмом то ли демиурга, то ли дьявола. Для Хаями распахнули двери в мозг жены. Трехсекундный спектакль, разыгранный перед Кэйко, неминуемо отпечатался в ее голове, на надежном биотехническом жестком диске мутирующей кратковременной памяти, которая уже несколько недель показывает одного только ее божественного мужа в угодливой или уродливой позе. (На светлом мраморе фона — рамка окна, крик, руки, мужчина.)
Все может быть иначе. И его дорога до Кэйко еще далека, как далека была моя дорога летним летом нулевого года, когда, дрожа под солнцем, я пустился в путь по единственному и ложному следу, мною найденному. Шестьсот километров на север, все еще не до конца веря в пересекаемые мной ледяные пустыни, ледяные леса, ледяные долины, оледеневшие города. Дважды, с разницей в два зомби-года, путешествовал я по маршруту Мюнхен — Берлин в поисках Карин. Когда сегодня, пройдя не одну тысячу километров, я вспоминаю тот первый марш-бросок в нулевом году, я не понимаю, как мне это удалось. Я шел, бежал, брел, ковылял вперед, не думая ни о технике ходьбы, ни о долгих остановках, ни о визитациях. Только на Александерплац, где я был единственным подвижным элементом на уродливой мишени из бетона, под надзором охотничьей вышки телебашни, по-прежнему рядящейся в лоскуты реального социализма, около измазанной граффити колонны «Часов Мира» с проволочным шариком на макушке, каким-то образом, видимо, связанным с Солнечной системой, и некогда вращавшимся, розоватым, как язык, диском, зажатым между двух лепешек камамбера, словно между массивных челюстей, и заевшим сейчас на золотом квадрате «12», у меня случился припадок бешенства, я орал на подростков, присевших на корточки перед ледяной коркой в чаше фонтана, падал, путаясь в собственных ногах, избил пацифистски настроенного прохожего, расколотил витрину, ворвался среди ясного дня в аптеку, где наглотался валиума, который прибрал меня к рукам неподалеку от Бранденбургских ворот, и последнее, что я видел, рухнув на неожиданно каучуковую скамейку под негнущимися липами, была вывеска «Аэрофлот». Проснувшись и взбодрившись чашечкой эспрессо с подноса официанта в кафе «Эйнштейн», я направился на запад и через три часа повстречал Кристину, подругу Карин, на кухне ее ресторана в районе Вильмерсдорф. Спустя несколько дней я добрался до Балтийского моря в районе Штраль-зунда, не приобретя никаких новых ориентиров, но обогатившись багажом беспокойного знания, что Карин, вразрез с ее собственными словами, не поехала вместе с Кристиной. Стеклянное море и некогда близкий тебе человек предстают в момент встречи мертвецами. Возможно, раньше не хватало сил поверить, как велика катастрофа.