42 - Томас Лер 31 стр.


— За мгновение помолодеть на три года. Это мне, пожалуй, нравится, — проговорила Анна, поглаживая шелковое, приятно прохладное, цвета абрикоса одеяло, будто собственную кожу после удачного эксперимента. Полагаю, она чувствует мое желание дотронуться до ее сладострастной, покрытой тонкими волосками персиковой кожи (полуочищенный фрукт, приоткрытые губы, поблескивающее нутро). Что мне делать с двумя, шестью, дюжиной болванчикообразных Анн, подобных графине или моей достойной сожаления супруге?

Ладно, Борис признается, что даже он не подозревает больше обмана и фальсификаций. По крайней мере, фотографии давешних цепочек, а значит, и копировальный процесс, кажутся ему достоверными. Однако он не видит смысла в расширении эксперимента, как то предложили ЦЕРНисты на мостике купальни, дав нам сутки на размышление. Если десять или пятнадцать добровольцев одновременно шагнут за линию клонирования, произведя от пятнадцати до тридцати новых старичков, это не будет иметь никакого значения…

— Кроме подтверждения тенденции. В этом-то все дело, чтобы увереннее себя чувствовать, когда все мы… перейдем через Иордан. — Думаю, я хорошо сформулировал главный предмет его беспокойства. ФИНАЛЬНЫЙ ЭКСПЕРИМЕНТ, как его называет Борис, или ЭКСПЕРИМЕНТ ФЕНИКС в высокопарной терминологии Шпербера, — общее синхронное вступление максимального количества зомби в копировальную зону. Если в основу омоложения положить логарифмическое (по словам Хэрриета) отношение, то при сильном увеличении количества подопытных оригиналов мы продвинемся дальше в прошлое, вплоть до нулевого момента 14 августа 2000 года в 12 часов 47 минут, достигнем, а может, и перепрыгнем его с неведомо какими результатами. Ради такого можно рискнуть. Еще во время собрания Борис окрестил неприкрытую готовность зомби принять участие в большом предваряющем испытании однозначным симптомом отчаяния, или, говоря попросту, жаждой смерти. В пятой фазе, где мы находимся, фанатизм так сильно завладел нами, что может вылиться в самоликвидацию. Он подозревает, что лишь холодный расчет борцов за гигиену времени — причина того, что в прошлом году в пресловутой женевской области не случилось ни единого покушения, потому что они боялись дальнейшего рассредоточения хронифицированных. Разумеется, заговорщикам не по зубам инсценировать или спровоцировать РЫВОК, значит, они решили чужими руками жар загребать. Чудо случилось как по заказу, и нет лучшего места для коллективной казни всех зомби, кроме плахи Пункта № 8, возможно, уже несколько лет как нашпигованного взрывчаткой.

Можно подумать, будто мы разговариваем вчетвером, и графиня, чьи губы почти касаются моей груди, похоже, все лучше разбирается в предмете дискуссии. Обнаружив при пробуждении, что Борис и Анна сидят на моей кровати справа и слева, я не особенно испугался. Меня лишь удивляет, почему они так настойчивы в обработке и убеждении именно меня. Как будто от меня что-то зависит. Разумеется, зависит, подтверждают они, ведь не зря именно мне поручили выбрать место для конференции. Отрадного вида подруга в моих объятиях еще не делает из меня Хаями, дружелюбно заверяет Анна. Пулеголовому по-прежнему верят многие, но мало кто доверяет. Именно наши фотографии, шильонская серия Шперберов, которые мы представили собранию с согласия замковладельца в изгнании, дали козыри в руки АТОМологу № 1. Раз давешние производятся не только на Пункте № 8, то и самые закостенелые в недоверии зомби должны признать, что мы имеем дело с Разумом, который планирует и направляет события. Размножение Шпербера — веское доказательство. Нам демонстрируют, что ни место, ни дело не уберегут нас от ТРАНСФОРМАЦИИ, если СИЛЕ, если контрольному пункту наших АТОМов это заблагорассудится. Хаями был за ЭКСПЕРИМЕНТ ФЕНИКС, считая излишними любые промежуточные испытания. Никто, даже ни один ЦЕРНист, не стал ему всерьез возражать. Да и зачем, раз мы не можем объяснить физическую невероятность нашего состояния, а Хаями тоже поддерживает идею эксперимента. Двое крепких мужчин встали между им и Софи, которая все еще глядела волком, даже сквозь респираторную маску.

— Кто знает, может, у нас вообще в запасе лишь пара недель, — говорю я им напоследок. — Инкубационный период, похоже, у всех очень разный.

— Кто знает, действительно ли его спутник умер от болезни. И жив ли до сих пор Мариони. — Подозрительность уже не покинет Бориса, оно как страх, который липнет, едва берешь в руки оружие. Вместе с тем он выглядит неплохо — загорелый, побритый, в чернильно-синей рубашке и белых льняных штанах, да и Анна, одетая в элегантный летний черный костюм, как будто разделяет предпраздничное волнение большинства женщин-зомби. Ночной экстаз на винодельне по-прежнему близок, как похотливый сон, от которого едва очнулся. Снова и снова мне чудится, будто она что-то знает, что-то прячет, отмечена какой-то печатью, и потому я верю, что она на собственном теле познала клонирование и размножилась, точнее, рас-троилась, как, впрочем, и я сам, когда в опьянении я был вхож в нее, причем трижды, вдобавок как Кубота-Вольтер-сан и бедняга Жан-Жак.

— Тебе нужно испытание, — спокойно говорит она.

— Как и всем остальным.

— Потому что ты нашел жену. — Она медленно натягивает абрикосовое одеяло на графиню. — Она — такая же? — Узкая шея, выступающие ключицы, повисшие груди, которые покачнутся, если она сможет встать, совсем плоский живот, крепкие бедра, аккуратно очерченный и словно вздыбленный норковый мех. — Так же элегантна?

— Как далеко мы, однако, зашли, — пытаюсь пошутить я.

— Как и все остальные.

4

Снаружи на набережной царит единодушие. Уже есть добровольцы для испытания, хотя, расставшись сутки тому назад, мы условились вначале обсудить целесообразность проведения дальнейших экспериментов как таковых. Опережая таким образом события, мы с преднамеренной спонтанностью на тротуаре перед «Хилтоном» голосуем за испытание (против — никого, Анна и Борис воздержались) и, попрощавшись с дюжиной добровольцев (магическое число для копировального процесса), впадаем в какое-то потрясенное, смущенное, нескончаемо нерешительное состояние: что разумнее — оставаться здесь или присоединиться к подопытной дюжине, состоящей опять-таки из ЦЕРНис-тов,– а также Дайсукэ Куботы, Антонио Митидьери, Джорджа Бентама, мистера Хаями АТОМа собственной персоной и еще нескольких. Спустя шесть, семь часов мы уже будем все знать наверняка и примем решение, которое, пожалуй, вновь окажется (почти) единогласным, если эксперимент оправдает ожидания.

Ему чертовски страшно, признался Анри Дюрэтуаль:

— А может, нас вообще в порошок сотрет!

Вновь возникли оба австрийца, Штайнгартен и Малони, огородные пугала в дорогих летних черных костюмах, накрепко позабывших о прачечных и химчистках. По всей видимости, они уже не собираются затевать восстание против ЦЕРНистов.

— Как присмирели-то, скоро с рук жрать будут, — хмыкает Шпербер и добавляет, передразнивая австрийскую любовь к уменьшительным суффиксам: — Лучше быть хорошеньким покойничком, чем гаденьким дурачком.

Около одного из причалов напротив герцогского мавзолея стоит нетронутый и почти безболванчиковый прогулочный пароходик, на который не ступала нога зомби в период холодной войны (Шпербер), поскольку, будучи структурно близким Шильонскому замку, кораблик являл собой его противоположность, оборачивая безопасность беззащитностью (ты виден как на ладони). Теперь уже никто по-настоящему не боится. Радуясь пароходным припасам, наша фантомная команда расположилась на корабле-призраке, наполовину отделившись уже от Женевы, которая пять лет подряд тысячами пар каменно-слепых глаз взирала на наши беспомощность, равнодушие, жадность, отчаяние. Шпербер рядом с Пэтти Доусон, Катарина Тийе между своими вампирооб-разными детьми, «чертовски напуганный» Анри с дрожащими белыми руками касается плечом грозного отца семейства Лагранжа. Будущее по-прежнему черно, и кажется, что сияющую синеву небес и вод, безоблачное небо и широкое озерное устье пронизывают растровые точки неопределенности, как на слишком увеличенной фотографии. Возвратная тенденция, на которую мы надеемся, может спровоцировать всего лишь появление на Пункте № 8 сорока более красивых (на пять лет моложе!) неподвижных клонов и ничего больше. Но может случиться и то, что мы опять попадем в час ноль, под прямым углом к четвертому измерению, как говорит Стюарт Миллер, наперекор временному потоку, а значит, все, случившееся в безвременье, пропадет или, наоборот, восстановится, словно ничья рука ничего не касалась. «Боже мой, а как же дети!» восклицает Катарина, подразумевая, конечно, не своих мрачно лижущих мороженое отпрысков, а трех эльфят, которых заберет к себе Хронос. (А берлинский ортопед займется самолечением при помощи выдающегося флорентийского прыжка наоборот.) Шпербер, клонированный уже двадцать шесть раз, поднимает другой, с моей точки зрения, не менее тревожный вопрос: что случится с давешними, принимая во внимание, что они располагаются в столь значительном месте и потому имеют шанс сохраниться. В принципе, даже одно отражение, спешащее к тебе навстречу с той стороны моста Эйнштейна — Розе-на, прямоходящее и живое, может стать причиной немалого замешательства, если, как мы мечтаем, остальной мир тоже воспрянет к жизни.

Ему чертовски страшно, признался Анри Дюрэтуаль:

— А может, нас вообще в порошок сотрет!

Вновь возникли оба австрийца, Штайнгартен и Малони, огородные пугала в дорогих летних черных костюмах, накрепко позабывших о прачечных и химчистках. По всей видимости, они уже не собираются затевать восстание против ЦЕРНистов.

— Как присмирели-то, скоро с рук жрать будут, — хмыкает Шпербер и добавляет, передразнивая австрийскую любовь к уменьшительным суффиксам: — Лучше быть хорошеньким покойничком, чем гаденьким дурачком.

Около одного из причалов напротив герцогского мавзолея стоит нетронутый и почти безболванчиковый прогулочный пароходик, на который не ступала нога зомби в период холодной войны (Шпербер), поскольку, будучи структурно близким Шильонскому замку, кораблик являл собой его противоположность, оборачивая безопасность беззащитностью (ты виден как на ладони). Теперь уже никто по-настоящему не боится. Радуясь пароходным припасам, наша фантомная команда расположилась на корабле-призраке, наполовину отделившись уже от Женевы, которая пять лет подряд тысячами пар каменно-слепых глаз взирала на наши беспомощность, равнодушие, жадность, отчаяние. Шпербер рядом с Пэтти Доусон, Катарина Тийе между своими вампирооб-разными детьми, «чертовски напуганный» Анри с дрожащими белыми руками касается плечом грозного отца семейства Лагранжа. Будущее по-прежнему черно, и кажется, что сияющую синеву небес и вод, безоблачное небо и широкое озерное устье пронизывают растровые точки неопределенности, как на слишком увеличенной фотографии. Возвратная тенденция, на которую мы надеемся, может спровоцировать всего лишь появление на Пункте № 8 сорока более красивых (на пять лет моложе!) неподвижных клонов и ничего больше. Но может случиться и то, что мы опять попадем в час ноль, под прямым углом к четвертому измерению, как говорит Стюарт Миллер, наперекор временному потоку, а значит, все, случившееся в безвременье, пропадет или, наоборот, восстановится, словно ничья рука ничего не касалась. «Боже мой, а как же дети!» восклицает Катарина, подразумевая, конечно, не своих мрачно лижущих мороженое отпрысков, а трех эльфят, которых заберет к себе Хронос. (А берлинский ортопед займется самолечением при помощи выдающегося флорентийского прыжка наоборот.) Шпербер, клонированный уже двадцать шесть раз, поднимает другой, с моей точки зрения, не менее тревожный вопрос: что случится с давешними, принимая во внимание, что они располагаются в столь значительном месте и потому имеют шанс сохраниться. В принципе, даже одно отражение, спешащее к тебе навстречу с той стороны моста Эйнштейна — Розе-на, прямоходящее и живое, может стать причиной немалого замешательства, если, как мы мечтаем, остальной мир тоже воспрянет к жизни.

— Ну так скормишь его своей жене, — предлагает по-прежнему мрачный Анри. Его парижские вакханалии нулевого времени окончены. Что от них осталось? Позаимствованные на голубом глазу из Лувра компактные полотна Пикассо и Ренуара на стенах роскошного номера в отеле «Бальзак», ювелирные, долларовые и золотые клады под отдаленными кустами в Ботаническом саду и в урнах бабушки и дедушки на кладбище Монпарнас, небольшая гонорея (любопытнейший случай обратного заражения хронифицированного), против которой Пэтти ему что-то прописала; а впрочем, наверняка я ничего не знаю. И все-таки мы с ним сейчас в одной лодке, как и с обоими австрийскими бродягами, подкупающе вежливыми и тактичными, похожими на гробовщиков, которым только на руку, что легкое несовпадение с оригиналом (все-таки мы теперь — не прежние семьдесят человек, которые готовились некогда ринуться в бой за дармовые закуски) приведет к тому, что нас размажет в порошок, в копировальный порошок, который воскресший ветер развеет над Пунктом № 8.

— А где Софи? Может, за ней нужно присматривать? — раздается чей-то безразличный голос. Говоря по совести, меня не тянет коротать последние часы в обществе первых попавшихся людей. Может, я отказался бы даже от общества Анны (хотя мне его никто не предлагает). Итак, встречи каждые два часа, между полоской Паки и серпообразно изогнутым молом гавани для парусных судов и яхт — наш пространственно-временной континуум, релятивистская полоска жвачки.

Я бы предпочел, пожалуй, ходить без остановки, если бы у меня оставалось всего несколько часов и ноги по-прежнему слушались бы меня. Один на один с моими грехами. И с неприкрытой удовлетворенностью от того, что их совершил. Стыд. Пять записных книжек — кожаный переплет, тончайшие страницы — я исписал от корки до корки в тишине безвременья, где раздается эхо только меня самого. Они лежат на ночном столике графини черной многокамерной воздушной подушкой, выжатый аккордеон моих беспорядочных блужданий, придавленные хронометрическим зайцем, их собратом в путешествиях, ходившим дальше самой старшей из них. Пешие походы, депрессивные, фанатичные паломничества в Цюрих, Берлин, Париж, Прагу, Флоренцию в конечном итоге так утомили меня, что если кто-то из вечно одинаковых болванчиков, погруженных в свое бессмысленное бытие на мосту Монблан или в Английском саду, спросил бы о моем самом огромном желании, я попросил бы такси до Пункта № 8. Ходьба в мертвой тишине, наперекор всеобъемлющему потоку, пурге, которая замораживает всех и вся, прежде чем ты успеваешь до них добраться.

И вновь Старый город, его как будто еще более притихшие, еще более безмятежные жители и пешеходы. Книжный магазин, узкие проходы, до отказа набитые полки, стопки на полу и на подоконниках. Тысячи голосов. Вот и все, что мы еще слышим, музыкальные и фанатичные читатели, каковыми многие из нас стали в безвременье. Конец, финиш, продолжение не следует. Мы переворачиваем последнюю страницу по собственной воле, как бреющие сами себе живот лабораторные крысы. Откуда это ужасное единодушие? (Не только у людей вроде меня, потерявших жену и усадивших соперника на воздух.) Страх все-таки сойти с ума — пожалуй, первая причина. Не в силах больше выносить тишину, армии и полчища пугал, манекенов и болванчиков! ВАШЕ отвратительное молчание, ВАШУ неприкасаемость, ВАШУ готовность все стерпеть, чего бы ни случилось с ВАМИ или с нами. Раз нет сопротивления, значит, ты падаешь. Пресыщение — вторая причина. С годами все опостылело. Самые дорогие вина мы не оплачивали. Самые лучшие блюда ели в одиночестве (или синхронно). Самые роскошные женщины принимали нас как врачи или клистиры (серийные, синхронные). Нам нужен ОТВЕТ. Необязательно хороший.

Только на последней ступени возвращается определенный покой. Фанатичное состояние. Ни истеричного дыхания, ни пены изо рта. Всего лишь маленький шажок где-то внутри, будто прокалывается спрятанная мембрана. Никаких внешних звуков. Никаких заметных признаков. Вот идет по Флоренции человек, он свободен, он сбросил все заботы и обузы и идет, расправив плечи. Он изучает полотна и скульптуры великих мастеров, туристов в кафе и ресторанах, голубей в воздухе под окном гостиничного номера, сквозь пелену распахнутых крыльев видна спина другого мужчины, под таким опасным наклоном, что в горле застревает крик. Он может упасть или нет. Это не однозначно, Анна, это не определено. Все решили три секунды РЫВКА. Божья воля, а не убийство. Я усадил его так, что у него оставался шанс. И все время, все те проведенные во Флоренции месяцы был собой доволен. В доме, отнюдь не скромном, где я поселился, где пил несказанно хорошие вина Фриули и Пьемонта и читал схожего качества книги, я упражнялся в медитации, чтобы полнее постичь мое состояние. В этом отлично помогало перемещенное искусство, небольшого формата, чтобы поместиться между книжных шкафов XVII века как раз напротив моего читального трона, откуда я и рассматривал его долгими ночами. Если внезапно после ЭКСПЕРИМЕНТА ФЕНИКС пробьет час для всех и вся и настоящее безропотно воспримет все махинации безвременья, учиненные нами, зомби, как то произошло после трех секунд РЫВКА, тогда выставочные залы Палаццо Питти, а точнее, Пала-тинской галереи, недосчитаются одного изящного полотна Караваджо. За задернутыми шторами, при свете вечно горящей свечи я охранял «Спящего Купидона». Изучал. Использовал, ибо его ярко освещенная кожа, вида совершенно трупного повсюду, кроме лица, служила экраном для пульсирующего и небрежно смонтированного фильма моей жизни, который я столь долго и усердно прокручивал снова и снова, что под конец он стал мирным, матовым натюрмортом, таким же спокойным, как стрелы в бессильной руке путто. Лишь массивная голова с раскрасневшимся лицом, словно принадлежащая полному восьмикласснику и так криво пришпиленная к лежащему вывернутому тельцу четырехлетнего ребенка, как будто детоненавистница Саломея, раздобыв себе трофей в деревенской школе, насадила его на маленькую шею, казалось, еще была живой и теплой. Она производила отвратительно непристойное впечатление, вызывая в памяти школьные дни в берлинском Штеглице с их идиотической, но, как обнаружилось, верной убежденностью, что у судьбы припрятан для меня сюрприз за пазухой. Над Купидоном на однотонно темном фоне выделяется один-единственный предмет, беловато поблескивающий, хрупкий, серпообразный верхний край правого крыла. Нет и быть не может такого света, который выхватил бы из ночи эту сияющую кайму перьев. А значит, любой из нашего племени может с полным правом, пренебрегая анатомией ангелов, посчитать эту дугу случайно проступившим сегментом хроносферы. В последний флорентийский день, когда я решил отправиться в Мюнхен и искоренить там все следы моего существования, мне неожиданно пришла в голову идея, как, не заходя в номер, спасти ортопеда в случае смертоносного приговора божественного суда, и я рванулся на поиски подушек и перин, матрацев, гимнастических матов, стиропора и тому подобных вещей, чтобы стащить их в одну кучу и устроить огромную пружинящую посадочную площадку. Однако мое состояние до РЫВКА было уже достаточно фанатично, чтобы вскоре посчитать подобные коррективы излишними.

Назад Дальше