42 - Томас Лер 32 стр.


— По-моему, ты хотел идти в Собор, а оказался здесь.

— Зачем мне Кальвин?

— Не помешал бы, по крайней мере в логическом смысле. Пусть все заранее устроено, но мы можем принять решение.

— Ты что, ходишь за мной по пятам? С каких пор?

— Я без оружия. Интересуешься тиграми?

— Напоминают мне о детстве.

— Ты рос в зоопарке? Или в Индии?

— Индия! А ведь мы могли бы дойти до Индии по суше.

— А завтра сможешь полететь на самолете. — Стюарт Миллер, который, оказывается, следил за мной всю дорогу до самого Музея естественной истории и даже здесь, незаметно прокравшись до витрины с двумя клыкастыми тигриными чучелами, теперь протягивает мне руку, словно вручая билет на самолет. Сдается, он хочет мне еще что-то вручить, нечто более громоздкое, чем посадочный талон. Тигры — это время в веригах, которое в любой момент грозит вырваться и все уничтожить. Это огонь, бесцеремонная мощь, не знающая сомнений. Брошенный на произвол судьбы беззащитный ребенок мечтает о необузданной силе, хотя (и потому что) видит ее за решеткой. Нас выпотрошат и набьют соломой на Пункте № 8. И мы попадем в музей, в «Микрокосм» — ЦЕРНов-ский центр для посетителей, семьдесят экспонатов с табличкой «Несчастный случай на производстве», подобно этим тиграм, белкам и пеликанам, куницам и ширококрылым застылым орлам и беркутам в их витринах с подсвеченными искусственными ландшафтами. Монады, говорит Стюарт, личные миры, ограниченные и не соприкасающиеся друг с другом. Нет-нет, он не верит теории Хаями, хотя ему кажется весьма благоразумным ввести в игру высший разум именно в тот момент, когда начинаются противоречия. Но он хотел бы кое-что мне объяснить.

— Про существование «Группы 13»? Может, они засеяли Пункт № 8 сотней мин и потому мне лучше туда не ходить?

«Группы 13» никогда не было, невозмутимо отвечает Стюарт. Ликвидацию телохранителя-садиста Торгау замыслили и исполнили несколько человек, которые объединились специально для этой операции и расстались по ее окончании. Однако его там не было. Это не его путь. Ему претит оружие, да и обращаться с ним он не умеет. Зато, будучи почти что профессиональным скалолазом, он годится для иных задач, вроде головоломной экспедиции в шахту детектора ДЕЛФИ.

— С которым все, как выяснилось, в порядке! — говорю я громко, а вероятно, и грозно, чувствуя поддержку медведя гризли, стоящего на задних лапах и с такими неестественно поблескивающими голубыми глазами из стекла, будто у него внутри — ослепительный обломок ледника.

С каждым из миров по отдельности все в порядке. Вопрос в том, в какую из альтернатив мы хотим попасть. К медведям и волкам (5-я витрина), к антилопам гну и буйволам (6-я витрина), к кабанам (7-я витрина), к совокупляющейся человеческой парочке (8-я витрина, классическая шутка зомби), к мертвым или к живым.

— Что ж, теория музея здесь как нельзя более кстати, — говорю я поверх голов школьников, в основном мальчиков, столпившихся в темном проходе между большими мерцающими витринами.

— Да нет, это гораздо мощнее, — возражает Стюарт. — Не просто один-единственный музей копий. Их миллиарды. И значит, тогда, на Пункте № 8, мы ничего не выиграли, но почти все проиграли. Мы оказались в тупике, на ложной ветви траектории.

На отпиленной ветке времени. В сухостое, который, конечно, разветвляется, но при условии движения семидесяти и только семидесяти зомби. Получилось, что мы вошли внутрь одной из витрин, например, к отдыхающим на картонных скалах гепардам, и никогда не сможем отыскать дорогу обратно, выбраться из искусственной саванны с ее ложным светом, пыльными тушканчиками, белесо-голубым небом, нарисованным на натяжном потолке.

Огромные часы свисают в конце аллеи из светящихся ложно-миров. 12:47 — время воскресения. Меня вдруг охватывает беспокойство, словно я могу что-то упустить. Кудрявый австралиец это замечает и тоже смотрит на часы, на настоящее и ложное время зомби на своем запястье:

— Каниси покончил с собой, потому что кое-чего не мог понять.

— Того, что в шахте детектора?

Стюарт словно не слышит вопроса. Кажется, он безуспешно борется сам с собой. Для меня полнейшая загадка, впрочем не вызывающая у меня никакого интереса, почему он так настойчиво пытается мне открыть то, что я, вероятно, пойму не лучше его суицидального напарника-скалолаза Каниси.

Выйдя наружу, мы еще некоторое время ковыляем вместе по улице Малану, отмеченные печатью нашего последнего ложно-полуденного света, последнего ослепления перед ЭКСПЕРИМЕНТОМ ФЕНИКС, в котором я твердо намерен участвовать. А как, интересно, я планирую вернуться домой, любопытствует напоследок Миллер. Какой дорогой? Он знает, что я делал пересадку в Цюрихе. Итак, если нам удастся вернуться так глубоко назад, что сухой сук войдет в древо времени, поеду ли я из Женевы в Мюнхен на поезде? И скорее всего, не стану выходить в Цюрихе ради прогулки по городу? Но если предположить, что я все-таки не смогу поехать, то вполне логично ожидать, что я пойду пешком по берегу. И дойду когда-нибудь до Бюрклиплац, где мы договорились встретиться с Борисом и Анной, если произойдет что-то необычайное. (Неужели я ему об этом рассказывал? Наверное, в гостях у фонтанирующего фараона, после четвертого коктейля.)

— Предлагаешь там встретиться? Если ФЕНИКС не получится?

Нет, при таком исходе он не пойдет в Цюрих. Все, что нужно увидеть и отыскать, все уже есть на Бюркли-плац, если только…

— Если что?

— …если мы не вернемся. Это ребус, знаешь, такая игра — «Найди ошибку на картинке», — говорит он мне на прощание на бульваре Философов, которыми мы так и не стали.

5

Камышово-песочная полутьма наполняет мой гостиничный номер, входная дверь которого с 14 августа 2000 года приоткрыта настолько, что туда способен проскользнуть нейтрально настроенный мужчина. Быть может, замок сломан. Или обнаженная графиня под шелковым одеялом нарочно выдумала столь игривую декорацию для свидания; в пользу этой гипотезы говорит и расположение комнаты — в торце коридора с алой ковровой дорожкой в скипетрах и коронах, а также (к великому сожалению, уже много лет тому назад) растранжиренное приветствием царственное возбуждение ее плоти. Она зачем-то с головой накрылась одеялом; впрочем, я не помню, чем занимался, когда Борис с Анной покинули мою кровать. Уютно ныряю в камышовые заросли, жирный селезень безвременья приземляется на пуховую подушку, дабы немного передохнуть перед метаморфозой, хотя бы на один ложно-часик дать отдых переутомленным глазам, чтобы они не подвели меня на Пункте № 8, грозящем обратить всех и каждого в чертову дюжину. Страх смерти. Восхищаясь отвагой ЦЕРНистов, я задаюсь вопросом, не скрывается ли в описанном ими столкновении с черным шаром, адским кругом или чем бы то ни было определенное сладострастие, своего рода вторичный доход от копирования, о чем они предпочитают умалчивать. Графиня под одеялом, в заточении своего нехронифицированного тела наверняка разбирается в этом вопросе; да может, они уже полдесятилетия пребывают в экстазе, они, ВЫ, миллиарды болванчиков, в ВАШЕМ грандиозном вечном мгновении, границы которого можно почувствовать, вступая в копировальную область на Пункте № 8. Нашему брату остается безответная похоть, изнурительные скачки вверх по рыбоходу, хлопая хвостом, или точнее — паника паучьего самца, который как угорелый улепетывает от парализующих челюстей черной вдовы всех времен. Опять сижу напротив зеркала, на кровати, опять каталог отражений, в футболке, без футболки, в шортах, без шорт, со вскинувшим головку кучером «к вашим услугам, графиня», со вновь задремавшим молодчиком — мои собственные зомби-значения перетекают друг в друга, рыжеволосая кряжистая горилла, лысоватый юркий кобелек с эспаньолкой и маслянистыми глазками, поблескивающими за стеклами очков, и, наконец, зрелый Адонис цвета оливкового масла с орлиным носом, каким я всегда желал бы представать перед Анной. ПОСМОТРИТЕ НА МЕНЯ. И в тот же момент моя волновая функция спадает, я тот, кто я есть, сейчас, когда, стуча зубами в теплом камышовом гнездышке моей комнаты, ежась от страха и сомнения, заползаю под одеяло к полумертвому женскому телу. Предположим, черты лица не важны. Скрывающие их волосы изменили цвет из светло-каштанового до лениво-золотистого, стали в три раза длиннее, изливаясь на неожиданно окрепшее и округлившееся плечо. Более сильное, уже не голое, а перехваченное чернильно-синим бюстгальтером тело лежит на боку, с поджатыми ногами, словно защищаясь от меня углом коленей. Я как будто предугадываю полуобнаженные ягодицы, зажатую между бедер левую руку с растопыренными пальцами, и когда, предваряя страх, еще не веря рокочущей в груди надежде, я порываюсь мягко убрать волосы с лица, мне приходится, мне дозволяется обнаружить, что голова шевелится, слегка, непроизвольно или избегая моего прикосновения, поворачивается, правая кисть вздрагивает, и вся рука поднимается, очень быстро, подобно невесомому белому крылу, и вот уже пальцы дотрагиваются до шелковистого белого занавеса перед лицом и неожиданно отметают его прочь, столь резко и грубо обнажая пылающие щеки и раскрасневшийся лоб, словно кто-то чужой бесцеремонно нарушает их тайну. Анна открывается мне, но не изумленной или застигнутой врасплох, а расчетливо застыв аллегорией стыдливости, и совершенно ясно, как все произошло, я вижу, как она в недавнем прошлом проходит по светлому коридору отеля, заходит в номер, заворачивает графиню в одеяло, стаскивает с кровати, сама ложится на ее место. Ей хочется раздеться, изогнуться в такую же гостеприимную позу. Итогом становятся слепки возбужденной нерешительности, Анна в одиночестве, мы вместе, я моментально ныряю к ней, обнимаю ее, прижимаю к себе, целую, руки тянутся к ее пальцам. И вот мы лежим рядом, распаленные близостью, в ознобе сомнения, дрожа от предчувствия эксперимента, словно бы нас уже забросило на асфальт Пункта № 8, промозглым утром или в зимний день. Друг к другу прижавшись, друг с другом столкнувшись лбами, коленями. Пальцы Анны так же холодны, как и мои, в 12:47. Она уже спала со мной, шепчет Анна, во сне, столь натурально и «радикально», что ее не первый день мучат угрызения совести. На винодельне? Да, откуда я знаю? Да потому что я собственной персоной играл в ее сне свою собственную роль, мог бы ответить я, однако считаю это бессмысленным и неприятным, поскольку тогда придется поинтересоваться и остальными сно-уча-стниками оргии, которые наверняка думают, должны думать, что видели сон. То, что происходит сейчас с нами, все меньше и меньше подчиняется нашему контролю, считает Анна, и это бесит ее — вжимая мою правую руку себе между ног, надавливая на мои два пальца, так что я почти вынужденно углубляюсь в нее, — и потому она не может, сейчас не может спать со мной, и, раз мне самому ни на йоту не лучше, она задирает юбку, сильнее раздвигает ноги, и мы вжимаемся друг в друга и тихо лежим вместе некоторое, наше огромное и жалкое время. Оделись, благопристойно возложив (по моей просьбе) обратно на кровать тело графини, которая до той поры таилась на ковре мумией в абрикосовом коконе. Самое время исповедаться. Ее убийства, мой Божий суд или инсценировка флорентийского полусмертоубийства. Но вместо того заводим разговор о будущем, которое, как я и предполагал, наш камень преткновения. Проигнорировать ЭКСПЕРИМЕНТ ФЕНИКС, уверовав во взрывную инсталляцию или еще какую смертельную ловушку на входе в область клонирования, устроенную и замаскированную фантомом «Группы 13», — это самый большой дар ее любви Борису, наперекор собственным надеждам, наперекор мечтам омолодиться и перебежать, танцуя, через мост, влившись в космический хоровод по ту сторону ограды из шиповника. Возможно, достигнув цели, мы истечем кровью. Или умрем. Прислонясь к стене у окна, глядим на набережную. Никогда прежде Анна не казалась мне такой беззащитной, такой близкой. Я чувствую, как ложится тень возможного будущего, в котором мы прожили бы вместе долго-долго. И словно вернувшись из той дали, обогащенный тем знанием, я вижу, трогаю, вдыхаю ее сейчас с доверчивой нежностью, какая рождается от многолетней близости. Не спать друг с другом — это всегда опасно, говорит она. Это абсолютно правильно для нас, и внезапно она предстает передо мной живым обрамлением зеркала, в котором мелькает Карин. На набережной, на тротуарах и улицах, которые с высоты четвертого этажа выглядят архитектурным проектом проектировщи-ка-гигантомана, возникает оживление, появляются зомби, оживленно жестикулируют. Очевидно, новая встреча. Итак, мы расстаемся, окончательно, причем данное утверждение имеет примерно такие же смысл и силу, как и уговор о встрече в определенное, принадлежащее, должно быть, лишь одному из нас, время.

— Именно здесь, — говорит Анна. — В этой комнате. Три дня подряд. С двенадцати до двух.

6

Выйдя из-под прямоугольной желтой маркизы отеля, я, словно полный новичок в хроносферных делах, налетаю на крупногабаритного женского болванчика. Полосатые хлопковые штаны пижамного вида, клетчатая рубашка, темные очки в роговой оправе, пот на красном лбу. Приветствуя меня радостным пыхтением, она пытается меня опрокинуть навзничь, так что я оседаю на одно колено, как штангист, под тяжестью пудовых грудей и дегтярного запаха, но тут же, сгруппировавшись, провожу весьма профессиональный и аккуратный замедленный бросок через бедро (курсы дзюдо для продвинутых зомби), чтобы достойным образом усадить ее около декоративной пальмы перед входом в отель. Наглядная демонстрация высочайшего уровня артистизма, достигнутого нами за безвременье, замечает Анри Дюрэтуаль, стремящийся туда же, к озеру, как Катарина на другой стороне улицы, ее вампирята, подмигивающий Миллер (еще не оправившись от возбуждения, я спрашиваю себя, кто, он или Дайсукэ, смастерил инсталляцию в Музее естественной истории — спаривающаяся парочка в удобной для рассмотрения миссионерской позиции). Аварийное столкновение, торопливая ходьба, вопросы или объяснения Анри, понимать которые стоит мне большого труда (о чем это: он и другая сторона улицы уже ПРОИНФОРМИРОВАНЫ?), истеричное трио зомби около моста Монблан, сигналы, знаки, жесты — все это помогает мне не разрыдаться как последняя дворовая (дворцовая?) псина, когда я с каждым шагом все дальше ухожу от Анны (от графини, от хронометрического зайца, от рюкзака стоимостью от пяти до восьми миллионов швейцарских франков). В голову лезут мысли, что мы — избыточны, обрезки, щепки, опилки времени, сор, сметаемый сейчас в одну кучу. Проходим по набережной, между удивленно-застылыми болванчиками, мимо герцогского мавзолея, где нас дожидается Шпербер с кликушами-австрияками, мимо лодочных причалов, неуклюжих отелей, поглядывая на другой берег, словно там с минуты на минуту может забить ключом новая жизнь с плеском упавшего водного столба Жет-д'О в качестве начального аккорда. Машинально, без договоренностей, листовок и плакатов, не задумываясь и ни о чем не беспокоясь, мы все стекаемся опять на мостик около бассейнов, где уже выстроился вернувшийся испытательный отряд, наши хрононавты.

Они заметно обессилены: четверо все тех же ЦЕРНистов, двое японцев, Бентам, Митидьери, некто, знакомый мне в лицо, но не по имени (Ральф Мюнстер, бывший сотрудник уголовной полиции), Шмид из Базеля, швед из Гётеборга и Каролина Хазельбергер, первая женщина в ареале. Скопированы. Все двенадцать. Полицейский протокол прилагается. Черные шары, убийственный страх (потаенное наслаждение, ради которого Хэрриет, Мендекер, Калькхоф и Лагранж раз за разом готовы терпеть ужас), ошарашенный взгляд в зеркало, трехмерные образы, возникшие из воздушного стекла, конденсаты, клоны.

Двенадцать клонов, каждый на четыре года и восемь месяцев моложе своего оригинала.

На мгновение, на страшное, ошеломительное, но вместе с тем неболезненное, гипнотическое мгновение, тебя как будто раскололи, словно ты, застыв, сделал какое-то движение, хотя не пошевелил ни головой, ни рукой, ни пальцем, а все из-за того, что Другой (-ая, –ое) внезапно донельзя живым появился (-лась, –лось) в воздухе, в зеркальной колонне, замещая, заменяя, почти упраздняя собой тебя. Двойное, даже более чем двойное количество участников, заверяют бывшие испытатели, непременно приведет к еще более значительному результату. Все они как-то неприятно, но крайне заразительно воодушевлены, преисполнены энтузиазмом, как Шпербер, уже объявивший о готовности еще сегодня, а самое позднее завтра утром принять участие в ЭКСПЕРИМЕНТЕ ФЕНИКС. Самое плохое, что, согласно восьми испытаниям, может случиться с нами, это разочарование, если мост все-таки не будет преодолен, просто-напросто за недостатком массы, поскольку сейчас мы представляем собой чуть больше половины первоначальной команды Пункта № 8. И все же хрононавты последнего созыва полны оптимизма. Хэрриет, переходивший Рубикон уже пять раз, заверяет нас в сильнейшем росте интенсивности, чувстве прорыва, хроноактивности, которые, по его убеждению, приведут к количественному скачку уже при двадцати или двадцати пяти участниках. Серолицый, но сияющий Мендекер безоговорочно с ним согласен, как и Лагранж с Калькхофом. Раз они даже не думают настаивать на всеобщем участии в эксперименте, подозрения Бориса о принадлежности ЦЕРНистов к гипотетической «Группе 13», задавшейся целью стереть нас всех с лица земли, оказываются колоссом на глиняных ногах. Как женщина, призналась вдруг стоящая посреди нашего говорящего овала Каролина Хазельбер-гер, как женщина и как мать двоих, оставшихся «там» (у ВАС, по ту сторону ПОДЛОЖКИ) детей, она может сравнить процесс испытания только с родами. В страхе, боли и экстазе ты привносишь в мир себя самого, свое отражение, и ощущаешь себя — она еще сильнее выпучила глаза, попытавшись руками поймать в пустоте ускользающие формулировки, а потом довольно двусмысленно впилась себе в бедра — созидающей, плодородной, матерью самой себя. Мама-Шпербер, мама-Бентам, авто-мамы Митидьери и Мендекер закивали, одобрительно и с каким-то сытым удовлетворением, припомнив свои блестящие результаты в деле самопорождения. Мой друг Кубота, единственный из дюжины просветленных рожениц, кому я доверяю (пока поблизости нет Анны, пока он не выходит на генитальную тропу войны, распушив ястребиное оперение), доверительно сказал, предполагая, будто нас никто не слышит, что он почувствовал прямо-таки «итибан ии токи» посреди «токи то токоро». В центре пространства и времени, объяснил, перевел мне состыковавшийся с нами Хаями, где чувствуешь приближение самого прекрасного времени — времени перехода, КОНТАКТА. Кубота не перечит, и, пожалуй, именно это общее для всех хрононавтов эйфорическое безразличие к тому, что может с нами случиться, действует всего заразительней. Будто ныряешь куда-то вниз головой, без оглядки — в любовь, в войну. Мы мыслим себе уже не мост, а дефинитивный, окончательный, односторонний проход, и все киваем, соглашаемся, готовимся.

Спор мог бы разгореться только из-за времени эксперимента. Назначить его помог Хаями. Определение посредством удаления. Борис и Анна, наблюдавшие за нами сверху, с шестого этажа какого-то офисного здания, решили поначалу, что наконец-то прямо на их глазах происходит теракт, которого они так опасались, потому что наша толпа, как стая тараканов, резко метнулась в разные стороны — на самом деле только в две возможные на узком мостке стороны (никто не стал прыгать на бутылочно-зеленый озерный лед). Однако не последовало ни выброса пламени, ни дыма ничего. Одно только изъятие (Шпербер). Внезапно мы увидели границу главного АТОМолога, ауру, сверкающе очертившую лысеющую голову физика, его тонкую шейку, привычную (бывшую привычной) футболку, детские джинсы, кеды. И тут же ореол стал странным образом размываться, плавиться. Беззвучно, будто с трехмерной основы отслаивалась приклеенная фигурка. Без драматизма, до тех пор, пока жестокий удар невидимого противника, очевидно, в живот не заставил Хаями согнуться пополам, ускорив процесс плавки. Следующий удар пришелся в голову, видимо, сверху, и был таким яростным, что нам привиделся свистящий тяжелый молот, поскольку фигуру — причем всю фигуру целиком — деформировало, раздавило, расплющило, и она, продолжая бесшумно растворяться, съежилась, как кусок бумаги, покрывшись рябью наподобие жидкой или ртутной массы, а ее центр просел, словно бы пупок превратился в слив, через который фигура сама в себя (или из себя) вытекала. Зрелище было не из приятных, когда АТОМолог, пузырясь, становился все более текучим, размытым, аморфным, испаряясь в воздухе, пока наконец не растаял бесследно, не оставив после себя ни лужицы, ни пятнышка.

Интересно, какой была бы наша реакция и бросились ли бы мы (якобы готовые к чему угодно накануне КОНЕЧНОГО ИСПЫТАНИЯ) в такой же панике врассыпную, если бы исчезновение Хаями не сопровождалось внезапным и непонятным ощущением, которое каждый посчитал предвестием личной аннигиляции? Не знаю. Но, прождав несколько минут на концах мостика, не в силах бежать дальше и боясь отлепиться друг от друга, мы перевели дыхание, убедившись, что ни у кого больше не открылось в животе сточное отверстие. Значит, предчувствие, будто вот-вот станешь жидким и тебя смоет прочь, как этого тщедушного лысоватого человека в очках, обмануло, хотя мы все ощутили некое изменение, очень четкое и локальное, пусть не удар в голову или в живот, однако оно, без сомнения, оставило след, как если бы тело пронзили глубокий хирургический инструмент или избирательное облучение, действующее лишь на один тип тканей. Спустя некоторое время, заверив друг друга в своем релятивистском душевном здоровье и многократно описав друг другу произошедшее, мы вернулись на середину моста, где не нашли ничего странного, и вдруг осознали, что непостижимым образом изменились наши воспоминания о Хаями. В определенном смысле все мы даже не верили, что он на самом деле существовал (вот и пригодились пять моих записных книжек). Глядя вспять, мы не видели ни его дружелюбной речи в защиту ЭКСПЕРИМЕНТА ФЕНИКС, ни бегства от Софи, ни появления в Женеве с двумя эльфятами, ни представления АТОМов на годовом собрании, ни (я, Борис и Анна) вздорных гриндельвальдовских инсталляций. Физик Хаями и все его поступки и проступки последних лет предстали вдруг какими-то нечеткими и недостойными действительного прошедшего времени. Мы готовы были поверить, что видели все это — включая его исчезновение не более пятнадцати минут тому назад — в кино, причем как будто все вместе смотрели один и тот же фильм. Манера, в которой он не то растворился, не то слился — пытка для хорошего вкуса и здорового рассудка, — придала всей предыдущей жизни Хаями характер смутный и иллюзорный, хотя не без гротескных черт.

Назад Дальше