Место под солнцем - Полина Дашкова 15 стр.


Лунек был тонким психологом. Он знал, у тихони управляющего нежная душа и болезненное самолюбие. Глебу всегда нравилось подкалывать чувствительного толстяка. У Гришечкина сдали нервы. Достал его Глеб. А если Калашников его еще и на воровстве поймал, и по стенке размазал… Толстый после убийства сам не свой, потеет, бледнеет, руки трясутся. Ведь не с горя же, не от страданий по любимому хозяину… Всем известно, хозяина своего Феликс Гришечкин тихо и преданно ненавидел. Мог заказать сгоряча?

— Очень даже мог… — задумчиво произнес Валера вслух, отхлебнул свой любимый кофе «эспрессо» без сахара и закурил.

С Гришечкиным разобраться будет несложно. Если его прижать как следует, он станет колоться. Такие нервные колются легко и быстро. Да и связи его известны, киллера, которого мог нанять Гришечкин, не так сложно вычислить. Толстый не тот человек, который будет подчищать концы, убирать исполнителя. Он, сделав решительный ход, возможно единственный в своей жизни, истечет соплями и слезами, свихнется от сомнений и паники… В общем, если это работа Толстого, волноваться не стоит. Он весь как на ладошке, никуда не денется. В любой момент можно прихлопнуть.

А вот если Глеба заказал Егор Баринов, тогда совсем другой получается расклад. Тогда хреново, очень даже хреново… Советник президента Егор Николаевич Баринов был одним из самых дорогих приобретений вора в законе Валеры Лунькова. В наше время каждый уважающий себя вор просто обязан купить себе политика, а лучше нескольких. И здесь не стоит мелочиться. Скупой, как известно, платит дважды, причем второй раз иногда приходится платить своей свободой и жизнью.

Валера не поскупился. Конечно, Баринов был не единственным луньковским политиком, но самым влиятельным и серьезным. А в последнее время Егор Николаевич стал совсем уж серьезным, почувствовал себя крутым, гонор появился, этакая снисходительность в голосе.

Валера сначала только усмехался про себя: «Эй, ты, охолонись! Кто за кого платит? Кто здесь хозяин? Ну-ка, к ноге! Сидеть! Знай свое место».

Потом он стал произносить это вслух, немного мягче, но смысл был тот же. Однако Баринов не понимал, наглел, иногда даже хамил. Валера заводился медленно. Он мог долго терпеть. Со стороны казалось, что он такой добродушный, терпеливый. На самом деле он в отличие от многих своих коллег по нелегкому воровскому ремеслу предпочитал сначала подумать, понаблюдать, понять, почему человек нехорошо поступает, а потом уж наказывать. Оторванную голову на место не приставишь. Это только на далеком острове Джамайка черные шаманы оживляют мертвецов. И то неизвестно, может, просто фокусы показывают, как в цирке… Амбиции Баринова сами по себе Валеру не трогали. Баринов был из комсомольских шавок, начинал чуть ли не инструктором горкома, а стало быть, с молодости слушался чьих-то строгих команд: «Сидеть! Лежать! Голос!» Ну пусть себе тешится на старости лет, пусть играет в «крутого», лишь бы делу это не вредило. Но мудрый вор Валера в последнее время стал опасаться, не стоит ли за наглостью карманного политика нечто более серьезное и весомое.

Например, страх. Панический, потный ужас. Одни со страху умнеют, другие тупеют. Есть такие, которые начинают ползать на коленках и могут даже в штаны наложить. Но некоторые, наоборот, начинают хамить, задираться — отчаянно и бездумно, не рассчитав толком своих жалких сил.

Если Баринов наглеет от страха, значит, кто-то хорошо его напугал. Уж не Глеб ли Калашников?

Глава 10

— Надо выбрать хороший портрет. Самый лучший, — сказал по телефону Константин Иванович, — знаешь, я смотрел альбомы, у меня, оказывается, только детские фотографии. Все кончается восемнадцатью годами. Ты попробуй подобрать что-нибудь.

— Хорошо, я посмотрю, — ответила Катя, — вы хотите, чтобы на памятнике была фотография?

— Да, на фарфоре. И еще я хочу повесить дома большой портрет в рамке. Знаешь, оказывается, у меня сохранились мосфильмовские фотопробы. Там ему двенадцать. Помнишь фильм «Каникулы у моря»? Он сыграл главную роль. Надо взять пленку в архиве, перегнать на кассету. — Константин Иванович тяжело вздохнул. — Что-то я еще хотел сказать тебе, деточка… Ах, да, нам с тобой придется решать серьезные деловые вопросы. Ты только пойми меня правильно, детей у вас с Глебом нет, ты молодая красивая женщина, довольно скоро ты захочешь как-то устроить свою личную жизнь. И рядом с тобой окажется совершенно чужой человек, который… — Я поняла, Константин Иванович, — перебила Катя, — но давайте поговорим об этом чуть позже, хотя бы после похорон. Не по телефону и не в начале второго ночи.

— Да, прости. Я плохо сейчас соображаю. Все путается в голове. Совсем не сплю, а снотворное принимать не рискую. В моем возрасте стоит только начать, и сразу организм привыкает. Маргоша замучилась со мной. Знаешь, я вдруг вспомнил, как месяца три назад, тоже в начале второго ночи, я говорил с Глебом по телефону. Ты исчезла куда-то. Он страшно переживал. Он очень любил тебя, деточка. Все эти ужасные сплетни про его… — Константин Иванович, мне дела нет до сплетен. А сейчас тем более.

— Да, конечно. Ты мне дай знать, когда придешь в себя и будешь готова к серьезному деловому разговору. Хорошо?

— Я и так готова, — жестко сказала Катя, — для этого мне не надо приходить в себя. Не думаю, что у вас со мной возникнут проблемы. По закону мне положена одна треть имущества. На большее я не претендую. Но это все равно решать не вам и не мне.

— Интересно, кому же?

— Константин Иванович, ну вы же знаете, — вздохнула Катя, — прекрасно знаете. Все, что касается доходов казино, решает Валера Луньков.

— Откуда в тебе, деточка, столько цинизма? — жалобно спросил Калашников после долгой паузы.

— Это врожденное, — хмыкнула Катя.

— Да, ты умеешь все огрублять. Твоя жесткость всегда ранила Глеба. Он был тонким, чувствительным мальчиком. Ты ведь никогда его не понимала, не ценила… — Константин Иванович, чего вы от меня хотите? — устало спросила Катя.

— Ничего. Просто это ледяное спокойствие мне кажется странным. Ты не проронила ни слезинки. Глеб еще не похоронен, а ты уже занялась дележом имущества. Не рано ли?

— По-моему, это была ваша инициатива, Константин Иванович. Давайте лучше прекратим этот разговор и пожелаем друг другу спокойной ночи.

Калашников молчал очень долго. Катя уже хотела нажать кнопку отбоя, решив, что разговор окончен. Но тут услышала тихий, сдавленный всхлип:

— Прости меня, деточка. Я несу невесть что. Прости меня и забудь все, что я тебе наболтал сейчас. Это нервы, ты должна быть снисходительна. У нас общее горе.

— Да, дядя Костя. У нас общее горе.

— Ты простила меня? Ты не станешь обо мне плохо думать?

— Нет. Я буду думать о вас только хорошо. Ложитесь спать, дядя Костя, поздно уже.

— Да, Катенька. Очень поздно. Ты точно меня простила?

— Ну простила, простила… Спокойной ночи.

— Обнимаю тебя, деточка.

После разговора остался противный, липкий осадок. Константин Иванович как бы походя, между прочим обмолвился о той единственной ночи, когда Катя позволила себе не ночевать дома, явилась ранним утром. Не его это дело. И совсем уж нехорошо упоминать об этом в связи с дележом наследства.

Это было чуть больше трех месяцев назад. Кончался май. Шли теплые шумные дожди. В театре давали «Лебединое озеро». Глеб привел каких-то нефтяных башкиров и посадил в первый ряд. В антракте вся компания ввалилась к Кате в гримуборную.

Башкиров было трое. Один пожилой, в национальной войлочной шапке, в мягких сапожках с задранными носами, все время мычал про себя какой-то заунывный степной мотив, ни с кем не разговаривал, смотрел в одну точку глазами-щелочками. Как потом выяснилось, он был старший, главный. Другие двое, молодые, бойкие, кривоногие, болтали без умолку, матерились, ржали, рассказывали неприличные анекдоты. Голоса у них были высокие, почти женские. От всех троих разило за версту крепким перегаром.

К Кате они ввалились с откупоренной бутылкой французского коньяка, тут же стали пить прямо из горлышка, по очереди, и все совали бутылку Кате:

— Выпей с нами, красавица, что ты ломаешься?

— Слушай, зачем такой худой-усталый? Эй, Калашник, ты пачыму плохо кормишь свою жену? У меня чытыре жены, все толстый, мясистый, красивый, а у тебя одна, смотри какие ручки у нее слабий. Женщина должна дома сидеть, а не по сцене прыгать.

При этом один, самый пьяный, со смехом стал щупать Катино голое плечо. А Глеб сидел в кресле, закинув ноги на маленький журнальный столик, и разговаривал по радиотелефону.

— Ну, солнышко, не обижайся, — тихо ворковал он в трубку, — у меня очень важные гости… Ну, давай завтра… Я тебе обещаю… Оль, перестань, не заводись… На важных гостей, которые не ведали, что творили, он не обращал внимания. Катя знала, кто такая эта Оля. Терпение лопнуло.

— Пожалуйста, выйдите отсюда все, — сказала она спокойно, стараясь не повышать голос.

— Глеб, нас здесь не уважают, — рыгнув, заметил один из гостей.

— Все, целую тебя, солнышко, не грусти, — пропел Глеб в трубку и недовольно посмотрел на жену:

— Кать, ну ты чего?

— Ничего. Уведи своих важных гостей. Мне надоело.

— Что тебе надоело? Чем ты недовольна? Ну, выпили люди немного. У нас были серьезные переговоры, надо расслабиться.

— Вот и вел бы их расслабляться в казино, на стриптиз, а не в театр. Все, мне на сцену через три минуты. Уматывайте отсюда.

И тут подал голос старший. Он перестал мычать свой нудный национальный мотивчик, уставился на Катю тусклыми глазами-щелочками и произнес очень низким, скрипучим голосом:

— Зачем ты нас обижаешь, женщина? Так не разговаривают с гостями.

Повисла напряженная тишина. Было слышно, как тяжело, с присвистом, дышит старый башкир. Не дожидаясь, чем кончится этот идиотизм. Катя вышла из гримуборной, тихо прикрыв за собой дверь.

В следующем акте четыре места в первом ряду были пусты.

Она пыталась уговорить себя, что для партии Одилии очень подходит состояние взвинченности и обиды. Отличная получается Одилия — злющая, разъяренная стерва. Но вместо энергичной злости навалилась душная, вялая тоска. Последний акт Катя танцевала на автопилоте, равнодушно, автоматически считая про себя каждое па. Сколько их еще там осталось?

Ее состояние сразу передалось залу. Балет уже не смотрели, а терпели, ждали, когда наконец упадет занавес, хотели скорей домой, к телевизору. Ну что за скука, в самом деле!

Катя знала, завтра ей станет стыдно. Ни зрителям, ни труппе, ни партнеру Мише Кудимову нет дела до ее настроений и обид на мужа. Она почти проваливает последний акт балета, и никто, кроме нее, не виноват в этом.

В пятом ряду, с краю, она увидела Пашу Дубровина и обрадовалась. Он ходил почти на каждый спектакль. Сначала Катя холодно удивлялась, замечая в зале его лицо. Потом привыкла. За это время они успели несколько раз коротко поболтать у служебного выхода.

— Ну что? — спросила как-то Катя. — Вы все-таки стали балетоманом?

— Нет. Я по-прежнему балет не люблю.

— И вам не скучно сидеть в зале? Не жалко времени и денег?

— Нет.

— У вас есть семья, дети?

— Нет… Эти случайные разговоры ничем не заканчивались. Катя думала, он скоро исчезнет. Ведь нет никакого отклика с ее стороны. Ни намека на отклик, только равнодушное «спасибо, всего доброго…».

Но сейчас, чувствуя, что проваливает спектакль от тоски, от обиды и мерзкой, дрожащей, почти истерической жалости к себе, Катя остановила взгляд на таком знакомом, уже привычном и все еще чужом лице Паши Дубровина и подумала: хорошо, что он здесь.

Занавес упал. Зал побил в ладоши вежливо и вяло. На поклон вышли всего один раз. Наспех сняв грим и переодевшись, Катя выбежала на улицу и сразу, как всегда, увидела черную «восьмерку» в глубине двора. Паша стоял, прислонившись к машине, и курил.

В театре давно знали Дубровина в лицо, многие здоровались с ним почти как со своим. Но когда на глазах у охранника и нескольких артистов, выходивших вместе с Катей, она села не в свой «Форд», а в черную «восьмерку» Дубровина, две девочки из кордебалета многозначительно переглянулись, Миша Кудимов удивленно присвистнул и покачал головой, а охранник в камуфляже решительно шагнул к «восьмерке» и, наклонившись, спросил через открытое окно:

— Екатерина Филипповна, вы как, машину на ночь здесь оставляете?

— Да, Эдик. Сигнализацию я включила, — устало ответила Катя.

Черная «восьмерка» газанула и покинула двор.

— Куда мы поедем? — спросил Паша.

— Давайте просто покатаемся по ночной Москве. Если дождь кончится, можно погулять где-нибудь, на Чистых прудах или на Патриарших.

— Дождь вряд ли кончится. Ночью обещали грозу. А я живу неподалеку от Патриарших. Если вы хотите погулять, можно поехать туда. Начнется гроза — мы успеем добежать до моего дома. А поужинать не хотите?

— Чаю хочу. Но не в ресторане, а где-нибудь, где тихо и нет никого.

— Понятно, — кивнул Паша, — тогда тем более лучше поехать к Патриаршим, а потом зайти ко мне. Чай и тишину я вам гарантирую.

— Я ужасно танцевала? — спросила Катя после паузы. — Это было очень заметно?

— Нет. Немного иначе, не как обычно. Но совсем не ужасно. Знаете, мне показалось, вам стало жалко злодейку Одилию.

— Нет, — покачала головой Катя, — мне стало жалко другую злодейку. Себя.

— Иногда надо себя пожалеть. Просто необходимо.

— Наверное.

Несколько минут ехали молча. Ночь была теплая, с сильным ветром, с редким крупным дождем. Машина свернула на Патриаршие, замерла на светофоре, и в приоткрытых окнах стал отчетливо слышен радостный, тревожный шепот мокрых майских тополей.

— Катя, неужели вы так переживаете из-за этих пьяных восточных людей, которых ваш муж приволок к вам в гримуборную в антракте? — спросил Паша. — Я еще ни разу не видел вас такой грустной.

— Откуда вы знаете про восточных людей? — улыбнулась Катя.

— Я заметил, как они шли за сцену во главе с вашим мужем. Честно говоря, трудно было не заметить. Всего-то четыре человека, а казалось — целая толпа.

— Действительно, целая толпа. Но Бог с ними. Сегодня вообще ужасный день, с самого утра. Знаете, бывает, утром испортится настроение от какой-нибудь ерунды. И весь день кувырком.

— А что случилось утром? — спросил Паша, останавливая машину у своего дома.

Дождь все шел. В пустом старом дворе горел единственный фонарь. Ветер усилился. Катя застегнула пиджак и поежилась.

— Утром ничего особенного не случилось, — сказала она, поправляя волосы, — такая ерунда, что и рассказывать не стоит. У вас есть зонтик?

— Катя, вы уверены, что хотите гулять в такую погоду? — спросил Паша. — Зонтик есть у меня дома. Мы можем подняться, взять его, а потом опять выйти.

— Нет, — вздохнула Катя, — пожалуй, гулять не стоит. Почему-то всегда, когда мне хочется просто побродить, подышать воздухом, идет дождь. А если зима, то начинается метель, или все тает и грязь по колено. Давайте поднимемся к вам, выпьем чаю, потом я вызову такси, доеду до театра, а оттуда домой на машине.

— Зачем такси? Я вас довезу до театра.

— Спасибо. А мы у вас дома никого не разбудим?

— Нет. Я живу один.

— Давно?

— Пять лет. С тех пор, как развелся с женой.

— А родители?

— Мама умерла, у отца другая семья. У меня есть сводный брат, которому восемь лет.

Лифт был такой маленький и тесный, что пришлось встать совсем близко, соприкоснуться плечами. Повисла неловкая пауза. Старый, исписанный ругательствами, пропахший мочой и дешевым табаком лифт с черными обугленными дырками вместо кнопок вползал на шестой этаж почти целую вечность. И оба молчали, стараясь не встретиться взглядами, будто виноваты в чем-то.

Когда лифт наконец остановился, у Кати в сумочке затренькал радиотелефон. Она вытащила его, хотела ответить, но раздумала, отключила сигнал.

— Это, наверное, ваш муж, — осторожно заметил Паша. — Он ведь не знает, где вы. Будет волноваться.

— Ну и пусть поволнуется. Ему полезно. Паша ничего не ответил. В квартире было тихо, темно, и Катя, едва переступив порог, сразу почувствовала: да, он действительно живет здесь один уже много лет. Паша зажег свет в прихожей и сразу как-то нервно, преувеличенно засуетился, стал искать тапочки, вспомнил, что их нет, только толстые старые шерстяные носки, которые предлагать даме неудобно.

— Ничего, — натянуто улыбнулась Катя, — я могу босиком. У вас очень чисто.

— Нет, ни в коем случае, пол занозистый. Оставайтесь в туфлях… Вы уверены, что не хотите есть? Я могу быстренько приготовить… Что же я могу приготовить? — Он кинулся на кухню.

Катя осталась в прихожей, вытащила шпильки из растрепанного пучка, достала щетку, принялась расчесывать волосы у потрескавшегося овального зеркала и услышала, как в кухне чмокнула дверца холодильника, потом что-то с грохотом упало, но не разбилось.

— Паша, ничего не надо готовить, — крикнула она, глядя в зеркало, — только чай или кофе.

— А что лучше?

— Пожалуй, кофе. Если у вас есть молотый. Растворимый я не пью.

— Я тоже терпеть не могу растворимый кофе. Знаете, оказывается, есть сыр, правда, он почти засох, банка маслин, сосиски и немного квашеной капусты. А сахар, кажется, кончился.

Он вышел из кухни с целлофановым мешком, в котором сиротливо скорчились две потемневшие сосиски.

— Паша, ничего не надо, честное слово. Только кофе.

— Если бы я знал, что сегодня так получится… Я почти не ем дома, только завтракаю. Давайте, я вам пока музыку поставлю, вы посидите, отдохните, а я сварю кофе. Если вы любите сладкий, у меня где-то был мед.

Назад Дальше