Место под солнцем - Полина Дашкова 16 стр.


— Да, кофе на меду — это замечательно, — улыбнулась Катя, — а если добавить немножко гвоздики, знаете, в зерна, в мельницу, буквально три штучки, три сухие гвоздичинки… Очень вкусно.

— У меня нет гвоздики. Вообще никаких пряностей нет. Но я обязательно куплю и попробую сделать, как вы сказали.

Он проводил ее в большую, почти пустую комнату. Посередине, на круглом одноногом журнальном столике прошлого века, светился экран включенного ноутбука. В голубоватом тумане плавали бледные рыбки.

На огромном письменном столе у окна стоял еще один компьютер, стационарный, выключенный, с черным глухим экраном.

Два кресла, одно солидное, кожаное, другое — образца семидесятых, хлипкое, неудобное и скрипучее на вид. В углу, прямо на полу, — большая новая, явно дорогая стереоустановка, рядом, на специальной тумбе, — телевизор и видеомагнитофон. Антикварный, но страшно облезлый буфет не имел ни одной дверцы и был заполнен книгами, аудио и видеокассетами и компакт-дисками.

— Что вам поставить? Какую вы любите музыку?

— Есть у вас старый классический джаз? — спросила Катя, усаживаясь в огромное кожаное кресло.

— Глен Миллер, Луи Армстронг, Элла Фицжеральд, — стал быстро перечислять Паша, — но я лучше поставлю то, чего вы точно никогда не слышали.

— Ну, это вряд ли, — покачала головой Катя, — из старого джаза я знаю почти все. Во всяком случае, то, что можно считать классикой.

— Уверены? Вот я поставлю, а вы мне скажете, слышали или нет. Могу спорить на что угодно, вы это услышите впервые.

— Хорошо, ставьте. Я через три минуты назову вам исполнителя.

— Ну ладно, — кивнул Паша, — я ставлю, — только вы не смотрите.

— Очень надо! — Катя зажмурилась. — Ставьте! Через минуту нежный тенор запел по-английски про сонную реку Миссисипи, по которой медленно плывет пароход.

— Паша, так мы поспорили или нет? — спросила Катя, не открывая глаз.

— Конечно, поспорили!

— На что?

— На что хотите!

— Хочу на эту кассету!

— Пожалуйста!

— Это негритянский квартет «Инк спотс» — «Чернильные пятна». Середина сороковых — начало пятидесятых! — выпалила Катя и открыла глаза.

Паша стоял посреди комнаты, все еще держа в руках пакет с сосисками.

— На самом деле нечестно было спорить, — улыбнулась Катя. — С моей стороны нечестно. Вы ведь спорили бескорыстно. А я действительно знаю классический джаз. Не расстраивайтесь, я не буду отнимать у вас кассету. Я знаю, она очень редкая. Перепишу и отдам. А эти сосиски лучше выкинуть. На них больно смотреть.

— Да, действительно… Он отправился на кухню, тихо загудела кофемолка. Катя скинула туфли, уселась поудобней, поджав ноги. Только сейчас она почувствовала, как ужасно устала. День был бесконечно длинный, дурацкий. Она приехала в театр к девяти утра, перед репетицией был сбор труппы, случилась какая-то некрасивая склока, и Кате пришлось в ней разбираться, потом, на репетиции, она больно подвернула большой палец. Старенькие любимые пуанты порвались, почти истлели, Катя решила надеть их в последний раз, и вот результат. Палец до сих пор побаливает. Для любого нормального человека пустяки, но для танцовщика — серьезная неприятность. А потом, после того как она особенно удачно исполнила свой знаменитый прыжок с па балоттэ, Галя Мельникова, молоденькая, очень талантливая солистка, хлопая ясными голубыми глазками, с искренним возмущением произнесла: «Нет, ну какая стерва эта Никифорова! Она говорит, будто ты теряешь форму, легкость уже не та. Ну ты подумай, совсем старуха сбрендила. Нет, просто интересно, с чего она это взяла?!»

Людмила Анатольевна Никифорова была старым, очень опытным педагогом. Катя училась у нее пять лет и очень дорожила ее мнением. Это многие знали. Никифорова всегда говорила правду. Но только в глаза и наедине. За глаза, публично, а тем паче Гале Мельниковой на ушко, ничего подобного она сказать не могла.

Стало грустно, что из милой талантливой Гали полезла бабская злая зависть. Дело обычное, удивляться и расстраиваться глупо. Наоборот, если завидуют, значит, есть чему. Но за Галю обидно. Раньше в ней этой гадости не было.

В общем, все мелочи, но слишком уж их много для одного дня, даже такого длинного. А про Глеба с его братками-башкирами и «солнышком» Олей лучше вообще не вспоминать.

Катя сама не заметила, как задремала в уютном кресле под сладкие голоса негритянского квартета. Паша удивленно и растерянно застыл на пороге с подносом, потом тихонько, на цыпочках подошел к журнальному столику. Звякнула кофейная чашка. Катя открыла глаза.

— Простите… — Он даже покраснел от смущения.

— Это вы меня простите, Паша. Вы, наверное, тоже устали. Я нагрянула к вам по-хамски, да еще уснула… Я, пожалуй, вызову такси и поеду. — Она посмотрела на часы. — Ужас, половина второго!

— Нет, что вы! Я совершенно не устал. И вообще… У меня так редко бывают гости, тем более вы… Я скоро совсем одичаю. Общаюсь только с компьютером.

— Ну что вы, Паша! Вы светский человек. Вы же почти каждый вечер ходите на балет.

Он разлил кофе по чашкам, уселся в скрипучее неудобное кресло напротив Кати, долго молчал, а потом вдруг произнес совсем тихо:

— А вы не хотите спросить почему? Катя отхлебнула кофе и, не глядя на него, быстро произнесла:

— Нет. Пока не хочу. Но мне всегда приятно видеть вас в зале.

— Спасибо. Перевернуть кассету? Или поставить что-нибудь другое?

— Не надо… Паша, а вы со своим братом, которому восемь лет, общаетесь? Как его зовут?

— Арсений. Иногда я беру его к себе на выходные. Ну, сейчас редко, а раньше, когда он был совсем маленький… Знаете, однажды я повел его в зоопарк, ему тогда было три года, он испугался бегемота и так громко заплакал, что даже бегемот удивился… Паша начал рассказывать про своего сводного брата, потом вспомнил что-то смешное из собственного детства, Катя тоже стала вспоминать какие-то истории, всякая неловкость пропала. Незаметно перешли на «ты».

Катя впервые вгляделась в его лицо, ничем не примечательное, пожалуй, даже некрасивое, но породистое, умное, с высоким лбом, с жесткой прямой линией рта. Небольшие голубые глаза, короткие, чуть вьющиеся темно-русые волосы. Когда он снимал очки, взгляд становился усталым и немного растерянным.

За окном гремел гром. Редкий крупный дождь перешел в ливень. Легкая занавеска надулась пузырем, быстро, тревожно затрепетала, как крыло огромной ночной бабочки, и застыла, пойманная хлопнувшим окном. Совсем близко, на Патриарших, частые тугие капли стучали по листьям, по тусклой ряске пруда. Утки теснились в своих игрушечных домиках, в душной влажной темноте прижимались друг к другу теплыми подстриженными крыльями, перебирали перепончатыми вишневыми лапками.

По Садовому кольцу проносились редкие машины, вспыхивали огни, светились брызги, вылетая из-под колес. В огромной пустой квартире в доме на Мещанской злой, взвинченный, совершенно протрезвевший Глеб Калашников сидел на кухне в одних трусах, курил, слушая, как механический голос повторяет в трубке:

— Абонент временно недоступен… Домой она вернулась ранним утром, тихонько открыла дверь, скинула туфли в прихожей. От бессонной ночи познабливало. Глеб спал, свернувшись калачиком, на кухонном диване. Она хотела быстро прошмыгнуть в ванную, но он услышал, вскочил, щуря сонные глаза, хрипло произнес:

— Где ты была?

— В гостях.

— Ты не могла хотя бы позвонить? Зачем ты отключила свой телефон? Я чуть с ума не сошел. У кого ты была?

— Не надо, — устало вздохнула Катя, — тебе наверняка позвонил охранник Эдик и сообщил, с кем я уехала из театра. Иди спать, Глеб. Пять часов утра.

— Мне звонил не только Эдик, — медленно, сквозь зубы процедил Глеб, — кроме него, еще двое посчитали своим долгом сообщить. Ты совсем сбрендила? В следующий раз, когда решишь потрахаться с этим своим тихим придурком… Как его? Петя? Паша?..

Катя открыла рот, чтобы сказать: «Успокойся, ничего не было», но он стал орать, и ей расхотелось отвечать, возражать, оправдываться. Он ругался так грязно, так долго, что Кате стало его жалко. Она слушала, не произнося ни слова в ответ, ждала, когда он успокоится.

Потом он молча ходил по кухне из угла в угол. Наконец остановился и вполне спокойно, не глядя ей в глаза, произнес:

— Ты можешь спать с этим своим тихим придурком. Можешь, я разрешаю. Только делай это так, чтобы никто не свистел мне в уши. Но я ведь тебя знаю, ты же слабоумная. Ты считаешь, если один раз трахнулись, надо тут же жениться. Так вот, предупреждаю. Если ты от меня уйдешь, театра не будет. Твоя драгоценная гениальная труппа останется на улице. Ну, кое-кого я, так и быть, возьму в стриптиз. Мне как раз нужны свежие девочки и мальчики. Твои балетные подойдут.

— Значит, ты разрешаешь мне спать с ним? — тихо уточнила Катя. — Ты разрешаешь? И печать шлепнешь, и подпись свою поставишь? А как — по расписанию? Или у нас будет скользящий график?

— Значит, ты разрешаешь мне спать с ним? — тихо уточнила Катя. — Ты разрешаешь? И печать шлепнешь, и подпись свою поставишь? А как — по расписанию? Или у нас будет скользящий график?

— Прекрати! — Он шарахнул кулаком по столу и опять стал орать.

— Глеб, скажи мне честно, — попросила Катя, когда он успокоился, — за эти восемь лет был хотя бы один месяц без «солнышек»?

— Я мужчина. Мне можно.

— Класс! — засмеялась Катя. — Высокий класс! — И даже тихонько поаплодировала.

— Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду! — Он опять стал срываться на крик.

— Подожди, не кричи. Ну скажи мне, зачем я тебе нужна? У тебя ведь столько «солнышек», они такие яркие, романтические, возвышенные. А я — скучная, холодная, циничная. Разве тебе со мной интересно?

Он уставился на нее, как будто увидел впервые, растерянно захлопал глазами, несколько раз открыл рот, словно рыба, выброшенная на песок, и наконец хрипло произнес:

— Катька, ты что, правда собираешься от меня уйти? К нему? К этому?!

— Пока это преждевременный разговор.

— Что значит — пока?

— То и значит, — вздохнула Катя. — Прости, Глеб. Я очень хочу спать. — Она встала и направилась в ванную. — Прости меня, давай мы перенесем этот разговор на другой раз.

— Какой другой раз? — Он схватил ее за руку. — Когда ты сообщишь мне, что уходишь? Поставишь перед фактом?

— Я обещаю предупредить заранее, — усмехнулась Катя.

— Ты никуда не уйдешь. Поняла? — Глеб дернул ее за руку, почти насильно потащил назад, в кухню. — Сядь. Мы не договорили! Скажи, ты сделала это мне назло? Ты хотела доказать мне что-то? Ты доказала. Я понял. Да, я иногда веду себя как свинья. Но ты тоже хороша!

— Глеб, ты прекрасно понимаешь, я ничего тебе не хотела доказать. Я просто устала.

— Устала? Давай поедем на Крит, отдохнем. Кстати, отличная идея, дом простаивает, сильной жары там еще нет… Катька, мы просто давно не были вдвоем. Мы же нормальные люди. У меня своя жизнь, пусть у тебя будет своя. Я понимаю, тебе обидно… Ну трахайся ты с ним на здоровье, я же не против! Только не уходи. Смешно, в самом деле!

— Глеб, ты сам сказал, я слабоумная, — напомнила Катя, — зачем тебе брать с собой на Крит слабоумную жену? Мы с тобой пробовали совсем недавно побыть вдвоем на Тенерифе. Это было всего лишь в декабре. И что получилось? Не отдых, а сплошные ссоры. Возьми лучше какое-нибудь романтическое «солнышко». Олю, например.

— Но ты же всегда знала… И никогда ничего… Ты так себя вела, будто тебе это без разницы.

— Просто тебе, Глебушка, удобно было думать, что мне это без разницы. А так не бывает. Я ведь живой человек… Ладно, хватит. Ты знаешь, я ненавижу выяснять отношения.

— Ты никогда меня не любила, — он стал опять расхаживать по кухне, из угла в угол, — если бы любила, ты бы боролась! Хотя бы раз наорала на меня, спросила, где я был, устроила бы сцену! Но ты молчишь, словно ничего не происходит, а потом вдруг ни с того ни с сего выкидываешь такой вот фортель! Это нечестно!

— Да, это нечестно. Прости, что я не устраивала тебе сцен. Прости, что я не могу орать и бороться. Я плохая, ты хороший. И давай на этом пока остановимся. Иди спать, Глеб.

Не глядя на него, она ушла в свою комнату, где был балетный станок и в углу стояла маленькая тахта. В последнее время она все чаще спала не в спальне, а здесь.

Не было сил раскладывать тахту, стелить постель. Она сняла юбку, блузку, натянула старую длинную футболку и, свернувшись калачиком под тонким пледом, моментально уснула.

Проснулась она от того, что Глеб улегся рядом, руки его были уже под футболкой.

— Катька, давай правда слиняем от них от всех на Крит! Ну чего ты, в самом деле? А, Катюха, устроим себе маленький праздник? Катька, ну хватит дурить! — Он резко развернул ее к себе лицом.

— Глеб, не надо, ну не надо сейчас… не могу… не хочу… Он зажал ей рот горячей влажной ладонью.

— Ему можно, а мне нельзя? С ним было в кайф, а со мной нет?

Катя ничего не чувствовала, кроме усталости и жалости к себе, к Глебу, к их дурацкой бестолковой совместной жизни, в которой, конечно, была любовь, но какая-то грубая, глупая. Глеб все время играл в рокового плейбоя, без конца самоутверждался. Его мужская лихость была шита белыми нитками. Во все стороны неприлично торчала грязноватая драная подкладка — слабая, смутная душа вечного мальчика, вредненького, капризного дитяти.

И тогда, три месяца назад, Глебу, и сейчас, его отцу по телефону, можно было сказать: не было ничего. Ничегошеньки между мной и Пашей Дубровиным в ту ночь не произошло. Мы просто сидели и разговаривали. Но почему, собственно, надо оправдываться? С какой стати?


Подметки зимних сапог потихоньку отваливались. Еще немного, и придется ходить босиком либо в белых чешках, которые Маргоша надевает на уроках танца и сценического движения. Собственно говоря, все равно получается почти босиком. Пока добежишь по ноябрьской слякоти от дома до метро, ноги промокают насквозь. Ноябрь только начался, а снег уже падал, бесконечный, густой, мокрый, и тут же таял, превращался в ледяную кашу под ногами.

Маргоша мерзла нещадно. От ветра слезились глаза, текла дешевая тушь с ресниц. Сквозь курточку на свалявшемся рыбьем меху Маргоша впитывала ледяной ветер всей кожей, каждой порой. Под тонким свитерком, связанным из старых разноцветных клубочков, тело покрывалось мурашками, сжимались, морщились соски, хотелось не просто в тепло, хотелось в пекло, в парилку, в жаркую баню, чтобы пар обжигал, продирал до костей.

В метро была давка. Маргоша влетела в переполненный вагон, кое-как втиснулась и попыталась расслабиться, согреться, перевести дух. Она опаздывала на первую пару, как всегда, а потому мчалась до метро галопом.

Поезд тронулся, в черном стекле Маргоша поймала свое отражение и привычно отметила, что из всех лиц, отражающихся рядом, ее — самое красивое.

Каменный живот гражданина справа и ватная задница гражданки слева так напирали, что трудно было шевельнуться, вытянуть руку, поправить выбившуюся из-под вязаной шапочки прядь. У гражданина была круглая бородка и круглый крупнопористый нос. От гражданки разило потом и парикмахерской. Голова ее была в тугих желтых колечках, у шеи торчали прямые, не попавшие на бигуди пряди, предательски черного цвета.

«Интересно, как можно жить в таком виде? — думала Маргоша, воротя нос от мясистого затылка женщины. — И ведь ест все — макароны, пирожные с кремом, ни в чем себе, любимой, не отказывает, и в зеркало на себя смотрит каждый день не без удовольствия, волосы красит, химию делает в парикмахерской. Я бы в таком вот виде и часа не прожила, из окошка выбросилась».

Женщина повернула голову, в толстом ухе сверкнул ледяным огнем бриллиант, не меньше четверти карата. Камень был настоящий, высокой чистоты, не какой-нибудь фианит или циркон. Уж в этом Маргоша знала толк.

Одним из любимых ее развлечений было заходить в ювелирные магазины и долго, подробно разглядывать самые дорогие украшения, иногда с деловито-озадаченным лицом обращаясь к продавщице: простите, можно вот это колечко примерить? Ах, к нему есть еще и серьги? Ну, конечно, я примерю. Да, очень красиво. Сколько здесь? 0,14 карата в каждом камне? А какая чистота? А есть у вас что-нибудь такого же плана, только без лепесточка? Нет? Жалко… До слез было жалко себя, когда кто-то покупал у нее на глазах такие колечки-сережки, с лепесточками и без, с одним крупным камнем, с россыпью мелких вокруг. Она ревниво провожала взглядом каждую счастливую обладательницу настоящих камней. К ее ярко-зеленым глазам так подошли бы крупные изумруды. Изумруд — ее камень, он принес бы удачу. А бриллиант хранит от болезней, от сглаза. Все это ерунда, конечно, просто очень красиво и очень хочется… И особенно было обидно, когда камни сверкали на пальцах и в ушах у таких вот толстых безобразных теток.

Сейчас ее здорово разволновал и расстроил этот сверкающий камешек. Настоящий бриллиант в таком гадком, некрасивом чужом ухе.

Вагон выехал на свет, на станцию «Площадь Революции». Бриллиантовая тетка мужественно прокладывала Маргоше путь к выходу, перла как танк. Но, Господи, какая была шуба на этом толстозадом танке! Норочка, цвета какао с молоком, почти до полу. И не из кусочков, не турецкий ширпотреб.

Кто-то в медленной грубой толпе наступил на пятку. «Все. Сапогам конец», — спокойно подумала Маргоша, протиснулась к краю вестибюля и, опершись на холодное колено бронзовой колхозницы, рассмотрела оторванную подметку. Действительно, все. Можно доковылять до училища, а потом? Впереди бесконечная, беспощадная зима. Как пережить ее без теплых сапог? Можно занять денег. Можно. Есть в училище люди, которые дадут Маргоше взаймы. А отдавать как? Со стипендии? Смешно, в самом деле.

Маргоша взглянула вверх и встретила серьезный бронзовый взгляд колхозницы. Ладно, надо идти. Через пять минут начинается первая пара. Сценическая речь. Столетняя бабка Ангелина Ивановна ставила дикцию нескольким поколениям актеров Малого театра. Перед ней все училище трепещет. Опаздывать нельзя ни на секунду, старуха не выносит, когда на ее уроки опаздывают. Может выгнать, нажаловаться проректору.

Назад Дальше