Конечно, она не собиралась ехать на Дальний Восток поездом. Но стоило ей только заняться покупкой билета, как сразу же выяснилось, что билет на самолет можно взять не меньше чем за неделю до вылета.
Ждать неделю она не могла. Она вообще не могла больше ждать. Хотя не понимала, даже представить не могла, зачем едет в эту забайкальскую деревню, и что ее там ждет, и, главное, чего от всего этого ждет она сама.
«Что ж, хоть посмотрю, откуда предки были родом», — говорила себе Мадина.
Она оправдывалась перед собою за бессмысленность своего поступка. А еще больше — за необъяснимость чувств, которые ее к этому поступку привели.
Хорошо еще, что полка ей досталась верхняя: можно было не участвовать в разговорах, которые велись в купе с опостылевшей дорожной бесконечностью.
— Вот, помню, отец мой рассказывал, — говорила полная женщина, разместившаяся на нижней полке с такой основательностью, словно собиралась ездить в этом поезде всю оставшуюся жизнь. — Ехал он в тридцать седьмом году в Хабаровск, двоюродную тетку хоронить. А тогда ведь не как сейчас по Транссибу ездили — и неделю, и две, и больше. И вот едет он, едет… Водку, конечно, прямо с Москвы начали пить. Пять дней едет, шесть, семь — уже счет потерял. И, рассказывал, за Читой где-то выходит он ночью на полустанке, хоть воздуха глотнуть. Уже, наверное, горло и то от пьянки опухло. Ну вот, выходит он на платформу. Домишко станционный — без слез не взглянешь. Фонарь керосиновый над крылечком еле-еле видно, такая метель метет. А кругом — мама дорогая! — снега на тысячи верст, и тьма-тьмущая, только луна сквозь метель пробирается, хоть волком на нее вой. А на домике этом, под фонарем, значит, плакат висит: «Чужой земли мы не хотим ни пяди, но и своей врагу не отдадим!» Ему, рассказывал, аж кричать захотелось. Господи, думает, какой еще чужой земли?! На что она нужна?! Тут с этой бы разобраться! На станции Беловодная было…
— Не скажите, Анна Васильевна, — вступила вторая пассажирка, тоже сидевшая внизу. — Я вот считаю, нечего землю китайцам раздавать. Мало ли, детям пригодится, а они же…
Мадина слышала этот разговор лишь краем уха, вернее, краем сознания, которое было занято совсем другим. Только при упоминании станции Беловодная она вздрогнула.
Ей повезло, что Тим Котлов обладал отличной памятью, а потому запомнил названия и станции этой на Транссибирской магистрали за Читой, и деревни Балаковка.
«Повезло? — растерянно подумала она. — Ох не знаю…»
Все, что Мадина делала в те два дня, которые прошли от «Освобождения сущностей» до ее отъезда на Дальний Восток, — она делала, подчиняясь лишь неясному чувству, которое и пугало ее, и твердо вело. Собственно, «все» — это было лишь объяснение с Игорем, и то не объяснение даже, а определенный ему отказ. Остальное же — укладывание в чемодан каких-то вещей, суета с билетами — было не более чем пустыми хлопотами, тщету которых она прекрасно сознавала.
И вот все это закончилось. Все — даже тягостный, бесконечный путь через страну. В путешествии поездом была, впрочем, одна положительная сторона: Мадина вышла как раз на нужной станции, то есть теперь ей надо было проделать еще только один отрезок пути — до деревни Балаковка, о существовании которой неделю назад она не имела представления.
Она и сейчас не очень верила, что эта деревня существует.
Но везло ей определенно. Просто пугающе как-то везло.
Водитель, который подрядился довезти ее до Балаковки на массивном японском джипе, так и сказал:
— Повезло тебе, красивая. Это ж глушь такая, что туда и транспорт не ходит. А я вот бабку еду навещать, захвачу уж тебя. Я сам оттуда, из Балаковки, теперь в Чите живу.
В дороге, по счастью для джипа недолгой, он тоже начал было что-то рассказывать и о чем-то расспрашивать, но Мадина отвечала на его вопросы невпопад, и он расспрашивать перестал. Он вообще оказался человеком понятливым, с простым, но здравым умом, поэтому ничему особенно не удивлялся. Возможно, и все здесь, в Забайкалье, были такими.
Во всяком случае, древняя, но шустрая бабка, к которой Мадина зашла, добравшись наконец до этой Балаковки — бабкин дом был крайним в деревне, и Мадина попросила высадить ее рядом с ним, — тоже ничуть не удивилась тому, что приезжая разыскивает парня из Москвы, не зная даже толком, правда ли, что он здесь живет.
— Живет, живет Алик твой, а как же! — охотно подтвердила бабка. — Алик он, так? Городское имя, да… У Маринки в избе живет.
— У какой Маринки? — невольно вырвалось у Мадины.
Она вовсе не собиралась наводить о нем справки! Она вообще не знала, что ей делать, — может, просто уехать, пока его нет? В какую-то минуту она готова была даже уйти отсюда пешком, настолько диким, бессмысленным показался ей собственный приезд в эту деревню.
— Самой-то ее на белом свете уж нету, Маринки, — объяснила бабка. — Покойница она, да… А сынок еёный, Логантий, тот остался. У его твой парень и живет. Ты подожди, скоро вернется. На живой родник они с Логантием пошли, к вечеру будут. Подожди, подожди.
— Да-да… — пробормотала Мадина. — Я на улице там…
— А и нечего тебе на улице! — махнула рукой бабка. — Ключ возьми да в дом заходи. Справа возле двери меж бревен пошарь, он там, ключ-то.
Когда Мадина входила в избу, ее била такая дрожь, что, ей казалось, из головы у нее вытряхнулись от этого все сколько-нибудь разумные мысли. Вертелись только пушкинские строчки про то, как Царевна в гости к семи богатырям зашла, хоть звана и не была.
Правда, эта изба мало напоминала светлую горницу семи богатырей. Все здесь было бедно, скудно и так как-то бестолково, что после пяти минут пребывания в этих бревенчатых стенах становилось тяжело на душе.
Когда Мадина представила, что в этих стенах почему-то живет Альгердас, на душе у нее стало еще тяжелее.
В полумраке она с трудом разглядела керосиновую лампу, стоящую на столе. Рядом лежали и спички; Мадина зажгла лампу.
И тут она увидела рисунки.
Они лежали на грубом дощатом столе, на полу под столом, на полу вдоль стен — их было так много, что они занимали, казалось, всю эту неуютную комнату. Только из-за смятения, в котором Мадина сюда вошла, она не заметила их сразу.
Она подошла к столу, взяла верхний рисунок. На большом листе ватмана была изображена комната, освещенная неярким рассеянным светом, который исходил от настольной лампы — такой же, при свете которой Мадина рассматривала сейчас этот рисунок. В углу нарисованной комнаты сидел на корточках мальчик, положив ладонь перед собою на пол. Рядом с ним стоял кувшин, полный какого-то яркого, веселого напитка, а на ладони у него сидела крошечная мышь. Это было так как-то просто, что казалось необыкновенным, хотя ничего особенного не было ведь в том, чтобы мальчик держал на ладони мышь. Нет, было особенное! Оно было в том, что на мальчика смотрела девочка. Она стояла на стуле — наверное, забралась туда от страха перед мышью — и улыбалась.
Картина так явно, так сильно дышала счастьем, что от этого, а не от изображенной на ней настольной лампы светился, казалось, даже сам ватманский лист.
Мальчик и девочка совсем не были похожи на нее и Альгердаса, вернее, они просто были гораздо младше, но Мадина сразу узнала и себя, и его — вот по этому ощущению полного, всеохватного счастья. Ну и по мыши, конечно. Мышь была точно такая, как в ту новогоднюю ночь в Бегичеве, — маленькая, доверчивая.
Мадина улыбнулась, проглотив подступившие к горлу слезы. Перебрала рисунки на столе — на всех было изображено одно и то же, лишь с небольшими изменениями. По этому однообразию она догадалась, что рисунки — это кадры для мультфильма. Она помнила, как Алька рисовал точно такие же на компьютере, повторяя и повторяя их до бесконечности, а она сидела у него за спиной, и смотрела на его руку, на крепкие его пальцы, и сдерживала желание их поцеловать, а потом целовала его в затылок…
Нет, все-таки те, прежние, его рисунки были совсем не такие, как нынешние! Эти светились любовью так, словно в каждый из них была вделана лампочка.
Под окном раздались быстрые шаги. Слышно было, что по траве, которой зарос весь двор, идет маленький человек. Потом добавились еще шаги, совсем другие… Услышав их, Мадина выронила рисунок и замерла. Потом бросилась к двери и распахнула ее.
Она стояла на пороге, смотрела на Альку поверх головы маленького беловолосого мальчика и чувствовала, как сердце ее наполняется жизнью.
Глава 10
— Знаешь, как здесь песни про любовь называют? Тяжелые.
— Глупость это.
— Вообще-то я так сразу и подумал, что глупость. Но мне казалось, ты с этим согласишься.
— Нет. Не соглашусь. Я переменилась, Алька.
— Я тоже переменился. Надеюсь.
— Я стала холодная, жесткая. С этим уже ничего не поделаешь.
— Я ничего не хочу с этим поделывать. Тем более что сам в этом виноват.
Мадина вспомнила, как он сидел на краю кровати, обхватив голову руками и глядя в пол, когда она говорила, что никакого ребенка у нее нет, а значит, нет у него перед ней и никаких обязательств, которые он для себя неизвестно почему придумал. Она говорила это, жестко бросая слова, а он молчал и смотрел в пол. А потом вдруг сказал про тяжелые песни.
Все это происходило уже после того, как их бросило друг к другу, будто провода под током, бросило прямо на пороге, и они целовались, стоя в открытых дверях, и объятья их были нескончаемы… И после того, как они наконец пришли в себя и увидели, что лежат на кровати, а одежда их разбросана по полу, и в комнате они одни, и дверь плотно закрыта.
Она думала, что после всего этого уже невозможен будет между ними такой вот жесткий, внятный разговор. Но, наверное, они действительно переменились — оба.
— Я посмотрела твои рисунки, — сказала Мадина. — Это ведь мультфильм?
— Да.
— Какой-то заказ?
— Нет. Так. Ну, Лешке было интересно, как мультики делают, я и стал с ним рисовать. Лешка — это мальчик. Куда он, кстати, подевался? У бабы Марьи, наверное. Вообще-то его Логантием зовут. Здесь странные имена.
— Мои предки отсюда родом.
— Я знаю.
— Знаешь? Разве я тебе говорила?
— Не говорила. Просто здесь целые деревни… Ну, неважно. В здешней жизни вообще много мистики. Но рассуждать об этом глупо, даже стыдно.
Молчание снова повисло в комнате. Мадина покрепче закрутила одеяло, углы которого стягивала у себя на груди. Она завернулась в него, когда говорила Альгердасу про отсутствие ребенка и обязательств. Невозможно ведь было говорить ему все это, стоя перед ним голой, даже в том полумраке, который царил в комнате при свете тусклой настольной лампы.
А может, и возможно. Вот он, кажется, вообще не помнил о себе — смотрел на нее не отрываясь, и капельки пота светились у него на лбу, и глаза светились ясным огнем — вопреки его словам о тяжести любви.
— Динка, — вдруг сказал он.
И замолчал. Как будто просто так захотел произнести ее имя, без всякой дальнейшей цели. Мадина молчала тоже. Она не знала, что будет с ними дальше. Она видела, что и Альгердас не знает этого. Он просто смотрел на нее.
— Все дело в Лешке, — сказал он вдруг.
— В каком Лешке? — удивилась Мадина.
Она уже и забыла про мальчишку, который сначала мелькал рядом с Альгердасом, а потом незаметно исчез.
— В Логантии. Его нельзя здесь оставлять, и потому… В общем, теперь не о чем говорить.
— О чем — не о чем?
Наверное, их разговор отдавал сумасшествием.
— Динка, — повторил он. — Динка. — И вдруг вдохнул, словно в холодную воду собрался броситься, и выговорил: — Я тебя люблю. Больше всего в жизни, больше жизни.
Он никогда не говорил ей этого так по-детски неуклюже, так прямо, с такой глубокой силой. У нее занялось дыхание и потемнело в глазах.
— Алька… — с трудом проговорила она.
Дрогнули его брови, резкая прямая морщина пересекла лоб. Что-то ему было мучительно, но что?
— Алька… — повторила Мадина. — Но — что?
— Но… Ты про обязательства говорила. Так вот, я себя ими связал. Но тебе их не могу навязывать. И так я уже тебе… В общем, Лешка теперь у меня будет жить. И того, как все у нас с тобой было, уже не будет. Чтобы так удобно, легко, как тогда, необременительно так…
— Ты об этом жалеешь? — помолчав, спросила Мадина. — О той… легкости?
— Да при чем здесь я! Ты в самом деле переменилась, Динка, ты! Я тебя люблю так, что сердце заходится, но не могу же я этого не понимать, не замечать. Ты в другом мире теперь живешь, это сразу видно. У тебя голос другой, взгляд, вся ты другая…
Мадина почувствовала, что у нее слабеют руки. Одеяло выскользнуло из них, упало на пол. Еще мгновение, и она сама упала бы, потому что ноги у нее тоже ослабели и подкосились.
Но мгновения этого не случилось. Альгердас вскочил с кровати и подхватил ее прежде, чем она успела понять, что с ней происходит.
— Глупость какая, — сквозь слезы проговорила Мадина. — Не хватало только в обморок упасть!
— Падай. — Он улыбнулся. Улыбка просияла в его глазах, как солнечный луч в речной воде. — Я же тебя держу. А что, очень даже красиво получится. Как в старинных романах. Ты их еще не разлюбила?
— Не разлюбила. Алька… Неужели ты думаешь, я переменилась вот так, совсем? Так сильно, что для меня какая-то дурацкая легкость стала дороже тебя?
Свет в его глазах погас. Он отвел взгляд.
— Не знаю, — сказал он. — Жизнь не стоит на месте.
— А я знаю! — воскликнула Мадина. Она высвободилась из его рук, больше не обращая внимания на то, что стоит перед ним голая. — И какая мне разница, что там с какой-то жизнью происходит? Думаешь, я о своем удобстве могу думать? Я без тебя вообще ни о чем не могу… не хочу!..
И тут из самой глубины ее сознания, из темноты, которая застилала ей глаза, сплошным потоком хлынули слезы. Они были так горячи, что обжигали щеки, они лились и лились, и капали на ее голую грудь, на пол, на Альгердасовы руки, которыми он пытался утереть их с ее щек.
Наконец он оставил эти попытки и взял Мадину за плечи, повернул к себе. Его руки были горячее, чем ее слезы, и держали крепко.
— Динка, — шепнул он ей в самое ухо, — ну не плачь, а? Я же все это понимаю, ты что? Все я про тебя понимаю. Как про себя. То есть про себя я не все понимаю, ну и про тебя, значит…
Он говорил это быстро, путаясь, дыша Мадине в висок. И все горячее становилось его дыхание, все горячее… Они снова оказались на кровати, и слезы ее исчезли, испарились от его горячего шепота, и от его поцелуев, и от света, который лился из его глаз сплошным потоком.
Он в самом деле изменился за то время, что они не виделись. Мужество, даже суровость, которые раньше лишь мелькали иногда в его облике, теперь стали в нем главными. Но трепетность, с которой он прикасался к ней, с которой весь он был в ней, — не изменилась совершенно. И в этом его трепете все, что изменилось за этот год в ней самой, стало неважным, несуществующим.
Она обнимала его так, как в первый их вечер на арочном мосту в Нескучном саду и во все их вечера, во все их общие ночи.
Все менялось, мир менялся и менял всех до неузнаваемости, а это не подлежало переменам.
Он длился и длился, этот трепет его тела в ее теле, и наконец разрешился вскриком, сильным, до темноты и вспышки в глазах, объятьем!..
Лампа на столе зачадила и погасла. Комната была освещена теперь одним только лунным светом. Мадина приподнялась на локте, посмотрела на Альгердаса. Он лежал рядом неподвижно, и глаза у него были закрыты.
— Ты нас с тобой нарисовал, да? — спросила она.
Ей хотелось услышать его голос. Ей необходимо было услышать его голос.
— Конечно. — Он улыбнулся, не открывая глаз. — У меня еще в Китае это в голове мелькнуло. Там в третий день Нового года мыши женятся.
— Мыши? — удивилась Мадина.
— Ну да. И поэтому на ночь не оставляют никаких источников света. — Он открыл глаза и, встретив Мадинин изумленный взгляд, объяснил: — К мышам ведь гости приходят. И люди не хотят их спугнуть. И угощение для мышей по полу рассыпают — рис и соль.
— Разве мыши любят соль?
Мадина еле сдерживала смех. Ее охватила чистая, ничем не замутненная радость.
— Наверное, любят. Ну вот, я как про мышей услышал, так сразу и вспомнил… Помнишь?
Конечно, она сразу вспомнила то же, что и он, — ту новогоднюю ночь в Бегичеве, и ягодный пьянящий вкус крюшона во рту, и мышонка у него на ладони.
— Конечно. Алька… — Мадина наклонилась, коснулась губами краешка его губ. — Ты не думай, что это невозможно… То, о чем ты сказал. Обязательства…
Она говорила осторожно, обиняками, боясь разрушить трепетную близость, которая наконец установилась между ними. Но, кажется, это ей не удалось: глаза у Альгердаса помрачнели.
— Не будем об этом говорить, а? — сказал он. — Я не хочу об этом… сейчас.
Она поняла, что он имеет в виду. Он сказал ей то, в чем был уверен — что ей не надо брать на себя те обязательства, которые взял на себя он, — и считал, что эта его уверенность правильная. И это означало для него, что они уже не смогут быть вместе. И именно об этом он не хотел думать сейчас, в мгновения их близости, которые он считал последними.
— Я здесь такие странные вещи понял. — Альгердас сел на кровати. — То есть не странные, а, наоборот, точные. Жесткие и жестокие. Про себя прошлого. Но почему именно здесь — не объяснишь. На скалы смотрел, на туман — и понял… Ладно, Динка, ты не слушай! — Он тряхнул головой, словно сердясь на себя за неясность, сбивчивость собственных слов. — Раз не могу объяснить, то и говорить нечего.
— Почему нечего? — Она тоже села на кровати, оказавшись чуть у него за спиной, и положила подбородок ему на плечо. — Со мной точно так же было. Вдруг такое сильное понимание приходит, а почему, в какой связи — не знаешь. Я ведь действительно провела этот год, даже два года почти… иначе, чем всю прежнюю свою жизнь. Тоже — жестко и жестоко. И думала, что к прошлому не вернуться. К себе прошлой не вернуться. В ту же реку не войти. А потом фамилии на памятнике читала — помнишь, на том, который в Бегичеве? — и как будто рукою по сердцу кто-то провел. И такая вдруг боль… Я поняла, что не могу без тебя жить. Но этого не объяснить, конечно, ты прав.